Алексей Варламов

Разделы

В октябре (1920-го - С.К.) вместе с Борисом Ирисовым он участвовал в работе Всероссийского съезда пролетарских писателей в качестве делегата с правом решающего голоса от Воронежа в Москве <...>  Съезд проходил одновременно с Восьмым Всероссийским съездом Советов, на котором с докладом о плане ГОЭЛРО выступил Кржижановский (сцена, описанная в финале трилогии Алексея Толстого «Хождение по мукам»), и таким образом доклад Платонова оказался дорогой ложкой к обеду. «Не успел еще радиотелеграф полностью передать всего плана героя Всероссийского съезда Советов — инженера Кржижановского, а в нашем городе простой рабочий-журналист смело заявляет, что нужно поддержать предложения великого техника, что они вполне приемлемы и что в них наше спасение от голода, холода и нищеты», — написал в те дни в «Воронежской коммуне» журналист Борис Бобылев, однако когда «Электрификацию» впоследствии пытались переиздать в Москве, то она получила уничижительную оценку: «Брошюрка написана семинарским высокопарным кликушеским слогом. <…> написана безграмотно, часто в простом грамматическом смысле».

Тем не менее расхождений у молодого Платонова с генеральной линией партией в 1920-м еще не было, и в июле того года рабочий-журналист стал кандидатом в члены РКП(б), а рекомендацию в партию ему дал опять же Литвин-Молотов, чья характеристика отличалась замечательной точностью:

«Рекомендую т. Климентова. Лучшим обоснованием его мировоззрения служат все (искренне все) статьи и стихотворения, какие через меня, как редактора газеты, прошли. Платонов искренен в своих писаниях — искренен он и в данном случае, вступая в нашу партийную организацию, ибо он действительный пролетарий, рабочий, сознательно воспринимающий все явления. Далее, вступление его не только явилось результатом движения чувства, а также и прежде всего — критикой его действительности, тем, что неясное, туманное политико-экономическое мировоззрение его стало твердым, устойчивым, определенно осознанным.

Платонов — рабочий, молодой пролетарий, но он не только пролетарий по принадлежности к определенному классу — он пролетарий и по духу, интеллигентный пролетарий.

Платонов знает в основном Маркса, ибо читал его.

Член президиума Губкомпарта

20. VII. 1920 Юр. Литвин (Молотов).

P. S. Из всех рекомендаций, данных мной (в незначительном количестве) вновь вступающим, эта рекомендация наиболее удачная, и, рекомендуя, я беру на себя политическую ответственность за вступающего в РКП рабочего — поэта и философа Платонова.

20. VII. 1920 г. Юр. Литвин (Молотов)».

Последние слова в постскриптуме были, по всей вероятности, призваны еще больше усилить позиции читателя Маркса, а также мотивировать тот индивидуальный стиль, которым была написана его автобиография в связи с подачей заявления о вступлении в ряды партии:

«В коммунистическую партию меня ведет наш прямой естественный рабочий путь. Трудно сказать, почему я ранее не вступил в партию: были какие-то полудетские мечты, которые ели зря мою жизнь, мешали глазам видеть действительный человеческий мир, я жалею об этом. Но теперь я начинаю по-настоящему жить и наверстаю потерянное. <…>

Теперь я сознал себя нераздельным и единым со всем растущим из буржуазного хаоса молодым трудовым человечеством. И за всех — за жизнь человечества, за его срастание в одно существо, в одно дыхание я и хочу бороться и жить.

Я люблю партию — она прообраз будущего общества людей, их слитности, дисциплины, мощи и трудовой коллективной совести; она — организующее сердце воскресающего человечества.

Андрей Климентов (Платонов)».

Его приняли. Об этом факте известила своих читателей «Воронежская коммуна» 7 августа в рубрике «Партийная жизнь». Фамилия Климентов (Платонов) значилась первой в списке «для утверждения в кандидаты РКП(б)».

Был ли А. П. Климентов (Платонов) сразу же разочарован в партии или же несколько погодя и по какой причине это произошло, вопрос спорный (скорее все же не сразу, доказательством чему могут служить его статьи лета 1921 года), но факт тот, что долго среди коммунистов Платонов не задержался, и одной из составляющих его конфликта с партией можно считать перевод Литвина-Молотова из Воронежа в Краснодар, лишивший Платонова и дружеской поддержки, и покровительства, а также необходимости строжайше соблюдать партдисциплину, к которой никогда не лежала анархическая душа слобожанина. В этом смысле личностный фактор сыграл в истории кандидата Андрея Платонова роль исключительную. Он вступал в одну партию, а оказался в другой, и эта другая пришлась ему не по нраву. Но случился сей надрыв уже во второй половине 1921 года, отмеченного многими ключевыми событиями в жизни молодого писателя — неудачной попыткой издания своих книг в Москве, фактической женитьбой и выходом из рядов РКП(б).

Однако самым важным оказалось даже не это. Самым важным, лично катастрофичным для Платонова в тот год стал голод в Поволжье, который юный коммунист принял к сердцу так, как, наверное, никто во всей России, а уж среди писателей точно не принимал, и, более того, иные, правда, не в России, но в эмиграции записывали в дневнике: «В газетах все то же. „На помощь!” Призывы к миру „спасти миллионы наших братьев, гибнущих от голода русских крестьян!” А вот когда миллионами гибли в городах от того же голода не крестьяне, никто не орал. <…> И как надоела всему миру своими гнусностями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь Русь!» Факт, который упоминается здесь отнюдь не для дискредитации автора процитированной гневной сентенции Ивана Алексеевича Бунина, а для того, чтобы еще раз подчеркнуть, обозначить ту степень катастрофического раскола, который прошел через русский народ и русскую литературу в революцию и Гражданскую войну.

* * *

В том числе это напрямую коснулось коммунистического сюжета. Драматизм и даже некоторая зловещая его ирония состоят в том, что еще в июле Платонов выступил в воронежской печати с острыми статьями, касающимися членства в РКП(б).

«Что такое коммунисты? Это лучшие люди, передовые борцы человечества. Люди, которые умеют любить больше дальнего человека, чем ближнего. Люди, которые любят себя больше в будущем человечества, чем себя в настоящем и, несмотря на их физическую зависимость от сегодня, умеют духовно всецело отдаться завтра.

И я не представляю себе, чтобы искренний коммунист, человек беспредельного будущего, связь с которым, заметьте, может быть осуществлена только через партию, мог с легким сердцем примириться с исключением из ее рядов, из рядов коллектива, который больше, чем какой-либо другой, носит в себе зачатки коммунистического человечества. <…> Это не коммунист, а мещанин, индивидуалист».

Так что же такое должно было произойти, чтобы создатель этих пламенных и искренних строк, подписавшийся Коммунист, вдруг сам вышел из рядов РКП(б), то есть в системе собственных координат превратился в мещанина-индивидуалиста?

В статье «Коммунист принадлежит будущему» Платонов выдвинул два тезиса: первый — необходимо проводить систематическую (подчеркнуто автором) чистку в партии, освобождая ее от чистокровных лавочников, «нравственно, морально почаще проверять наших членов, перетряхивать их, и перетряхивать решительно», но в то же время — и это второй тезис — «нужно позаботиться о быте коммунистов и сделать все возможное, чтобы не допустить понижения физического и духовного уровня наших товарищей. Это в интересах партии, интересах человечества».

То есть, говоря проще, число коммунистов надо подсократить, а оставшихся подкармливать, чтобы «жизнь не заставила нас думать слишком много о том, что нас в настоящее время в материальном отношении отягчает».

Из всей платоновской публицистики, какие бы сумасшедшие идеи в ней ни провозглашались, эта кажется не самой фантастической, но самой не андрейплатоновской. Впечатление такое, будто ему ее нашептали, либо, увлекшись любовью к дальнему, он просто не отдавал себе отчета в том, к чему призывает. И — получил очень резкое возражение по существу.

Автором реплики оказался хороший знакомый Платонова журналист Георгий Плетнев, опубликовавший 18 июля 1921 года в воронежской газете «Огни» статью «О коммунисте», из которой коммунист, то есть Андрей Платонов, мог узнать, что он партийный фанатик, и прочесть следующий горький абзац:

«Очень легко быть коммунистом, будучи └барином”, не заботясь ни о чем лично-материальном. Таких коммунистов, к сожалению, много и может расплодиться по рецепту автора статьи бесчисленное количество. Грош цена такому коммунисту. Ты голодай вместе со всеми, ходи оборванным, босым, как и все, болей нуждами всех и будь коммунистом! Только такой коммунизм и можно признать, только такие коммунисты и есть настоящие коммунисты».

Платонов дал ответ три дня спустя, назвав своего оппонента жалким мещанином и в очередной раз пропев «осанну» партии, которая изгоняет тех, кто любит ее недостаточно глубоко, а от вопроса о коммунистических льготах и привилегиях фактически уклонился: «О том, что о коммунистическом быте все-таки нужно позаботиться, несмотря на то, что коммунист Плетнев считает, что коммунисты обязательно должны ходить босыми и голодными, и об аскетизме вообще и Плетневых в частности я позволю себе высказаться в следующей статье».

Однако в следующих статьях ему пришлось высказываться совсем по другим темам, косвенно признав правоту своего оппонента, ибо к тому времени стало очевидно, что в стране случилась подлинная трагедия, на фоне которой дискуссия о бегстве или небегстве из партии теряла всякий смысл, и если Платонов и обращался к коммунистам и их быту, то с единственным призывом — отказаться от золота и драгоценных предметов.

«Тяжелое стихийное бедствие свалилось на нашу трудовую республику: миллионы наших братьев — рабочих и крестьян Поволжья, постигнутые неурожаем, переживают кошмарные минуты голода», и это событие заставило его совершенно по-иному взглянуть на роль не только искусства, но и журналистики и вместе с тем — на свою судьбу.

«Что сейчас делается в Поволжье? Это трудно вообразить днем, когда кругом светло и видим простые, скучные причины хода явлений. <…> какая скука только писать о томящихся миллионах, когда можно действовать и кормить их. Большое слово не тронет голодного человека, а от вида хлеба он заплачет, как от музыки, от которой уже никогда не заплачет. <…>

Наши песни — наши руки, а не жидкие слова и не веселые театры, где люди гасят безумное бешенство своих сытых кровей».

Отсюда прямой путь из литературы, здесь объяснение, почему Андрей Платонов ушел в гидрофикацию и занялся строительством плотин («Засуха 1921 г. произвела на меня чрезвычайно сильное впечатление, и, будучи техником, я не мог уже заниматься созерцательным делом — литературой», — отмечал он в автобиографии 1924 года), но прежде он успел написать еще несколько яростных статей.

«Есть в душе человека позорная черта: неспособность к долгому пребыванию на высотах страдания и радости… Душа человека — реакционное существо, дезертир кровавого поля жизни, предатель героя — действительности…

Долой сострадание, жалкое кипящее сердце, долой человека, признающего себя дробью и пылинкой, самой по себе!

Человечество — одно дыхание, одно живое, теплое существо. Больно одному — больно всем. Умирает один — мертвеют все.

Долой человечество-пыль, да здравствует человечество-организм…

Беспощадность, сознание, распыление волжского страдания по всей России, наложение на каждого человека, от Ленина до грузчика, камня голода — пусть каждый несет и не гнется, — вот что надо…

Поволжье — один из станков России-мастерской. Он стал и в буйном крушении рвет наши трансмиссии и контакты. Он должен быть исправлен, чтобы установилось равновесие работы и не полетела к черту вся мастерская.

Будем героями в работе, мысли и борьбе. Будем человечеством, а не человеками в действительности».

Никогда платоновское перо не было таким раскаленным и яростным, никогда в запальчивости своей, в зашкаленности оно не приближалось к тому пределу, за которым наступает бессилие слова и доктор Фауст вносит поправку в Евангелие: «В начале было дело». «Новым Евангелием» назвал одну из своих статей и Платонов, закончив ее обещанием устроить Страшный суд над вселенной, однако отрицаемая автором действительность призывала спуститься с небес на жаждущую воды, знойную землю, как уже было в случае с «Чульдиком и Епишкой», и так оказалось, что нелепый, абсурдный в глазах большинства читателей рассказ с его вроде бы ничем не мотивированным пожаром, гибелью людей и кладбищем, рассказ-предчувствие, рассказ-катастрофа, стал пророческим, а автор от слов перешел к делам, и первым из них стало его освобождение от оков РКП(б), а точнее — от кандидатов в оные.

Утверждать напрямую, что Платонов вышел из партии коммунистов непосредственно по причине разразившегося в стране голода — значило бы притягивать факты за уши, но несомненно воронежский журналист был электрически сражен в ту пору разностью потенциалов, несоответствием масштабов трагедии страны и бюрократической повседневности партийной жизни, с которой он столкнулся и о которую споткнулся во второй половине 1921 года. Следы недовольства Платонова партией, которой он еще в июле пел гимны, можно найти в написанной в августе — сентяб-ре, но не опубликованной аж до 1999 года от Рождества Христова статье «Всероссийская колымага»:

«На пути к коммунизму Советская власть только этап. Скоро власть перейдет непосредственно к самим массам, минуя представителей... Мы накануне наступления масс, самих масс, без представителей, без партий, без лозунгов.

Рабочие массы скоро возьмут власть в свои руки без представителей, без учреждений, без исполнительных органов. Масса бесчленна.

Об этом подробно напишу, если советская печать и власть увидит в этом выступлении непосредственно самих масс путь к коммунизму и высшую, следующую форму рабочей диктатуры и не испугается этого мощного взрыва красной энергии».

Советские власть и печать перепугались. Перспектива выступления масс без партий и представителей, а тем более в 1921 году, когда еще свежи были воспоминания о подавленном кронштадтском восстании и лозунгах «За советы без коммунистов!», едва ли могла их порадовать, и в глазах Платонова бездействующая партия потеряла былой ореол святости. Но не потому, что она предала революцию. Она предала нечто более существенное — 25 миллионов голодных.

Однако к этим страстным порывам добавились и обстоятельства чисто житейские, окончательно отвратившие кандидата в члены РКП(б) от нее самой.

Случилось так, что летом, как раз накануне голода, Платонов был зачислен в курсанты губернской советско-партийной школы. Зачислен по личному заявлению, а не по разнарядке, хотя трудно сказать, какие цели он преследовал, поступая на учебу в заведение, также именуемое губернским Рабоче-крестьянским коммунистическим университетом.

В его стенах ему было откровенно скучно, научить его там ничему не могли, то был в чистом виде советский феномен — занудная смесь бессмысленности, тягомотины, а в 60 верстах от университета в деревне жила невеста и занималась настоящим делом — учительствовала. А еще была работа в газете, где Платонов заведовал отделом, были встречи с крестьянами, которых он призывал учиться орошать землю, и это было настоящее, подлинное, нужное, а то — глупость, чепуха. Живое и мертвое столкнулись друг с другом, и соединить их в своей душе он, умевший соединить, казалось бы, невозможное, не смог. Окажись рядом Литвин-Молотов, все сложилось бы иначе, но Георгия Захаровича в Воронеже уже почти год как не было, и 30 октября 1921 года на заседании комиссии по пересмотру, проверке и очистке личного состава РКП(б) было рассмотрено персональное дело 99 курсантов губсовпартшколы, Андрея Платонова в их числе.

«Платонов А., канд. РКП с 20 г., билет № 33/54, рабочий, курсант. Отзыв ячейки как об отказывающемся посещать партсобрания, говоря, что я все, мол, знаю».

И самое обидное для ячейки в этом раскладе было то, что он действительно знал все, а когда и кому такое прощалось? В тот же день в отношении курсанта губсовпартшколы Платонова было принято синтаксически косноязычное решение (как некая нечаянная пародия на будущее косно-язычие героев самого виновника торжества): «Тов. Платонова исключить из кандидатов РКП как шаткого и неустойчивого элемента, недисциплинированного члена РКП, манкирующего всякими партийными обязанностями, несмотря на свое развитие, сознательно уклоняется».

Таким образом, в соответствии с этими, впервые опубликованными воронежским исследователем О. Г. Ласунским, документами Платонов был из партии исключен. Правда, два с половиной года спустя, вновь попытавшись вступить в партию, бывший коммунист иначе написал об этом инциденте: «…с конца 1919 г. по конец 1921 (точных дат не помню) я был в партии большевиков, прошел чистку и вышел по своему заявлению, не поладив с ячейкой (вернее, с секретарем ее). В заявлении я указывал, что не считаю себя выбывшим из партии и не перестаю быть марксистом и коммунистом, только не считаю нужным исполнять обязанности посещения собраний, где плохо комментируются статьи └Правды”, ибо я сам их понимаю лучше, считаю более нужной работу по действительному строительству элементов социализма, в виде электрификации, по организации новых форм общежития, собрания же нужно превратить в искреннее, постоянное, рабочее и человеческое общение людей, исповедующих один и тот же взгляд на жизнь, борьбу и работу.

Я считаю, что такой поступок мой был отрицательным, я личное счел обязательным для всех, я теперь раскаиваюсь в этом ребяческом шаге и не хочу его ни преуменьшать, ни замалчивать. Я ошибся, но больше ошибаться не буду».

Кто кого исключил, Платонов партию или она его, остается открытым, но примечательно и даже удивительно, что карьере мелиоратора, журналиста и даже литератора факт выбывания из РКП(б) в дальнейшем фактически не помешал, как не помешало и то, что в декабре 1921-го последовало отчисление курсанта Платонова из губернского Рабоче-крестьянского коммунистического университета, который он, правда, уже давно забросил.

Уход Платонова из литературы и журналистики в мелиорацию был меньше всего эффектным литературным жестом или продуманным тактическим ходом делающего себе биографию пролетарского писателя. Это был поступок, это был протест, это была, если угодно, жертва, особенно значимая потому, что публицист, поэт, прозаик Андрей Платонов был в Воронеже звездою первой величины и ему было что терять и от чего отказываться. В конце января 1921 года он был вновь делегирован в Москву, на сей раз на Второй Всероссийский съезд работников печати, но, как справедливо заметила московская исследовательница Елена Викторовна Антонова, «это второе из известных нам посещений Москвы для Андрея Платонова имело и другую, думается, более важную цель. Сохранилось удостоверение, выданное ему в январе 1922 года: └Выдано сие Губэкономсовещанием Воронежского Губисполкома председателю Чрезвычайной комиссии по борьбе с засухой т. Платонову Андрею Платоновичу в том, что он действительно командируется в Наркомзем для получения инструкций и специальной литературы по общим вопросам развития сельского хозяйства и по борьбе с засухой”».

5 февраля 1922 года А. П. Платонов поступил на работу в губернское земельное управление в качестве председателя комиссии по гидрофикации. Планы у него были грандиозны, особенно после того как в конце 1921 года по его инициативе была создана, а точнее пока еще только задумана организация под названием Земчека — «губернский боевой штаб сельскохозяйственного фронта, созданный против расплясавшихся смертельно опасных стихий, грозящих сплошным истреблением русского народа и революции», «кулак, штык и машина человека-революционера против природы». Автор тех пламенных строк предполагал, что деятельности учреждения будут помогать, а при необходимости подчиняться ей местные органы советской власти. Однако ничего из его затеи не вышло, и уже две недели спустя после своего назначения, когда «черный реввоенсовет» был превращен в прозаический и фактически бессильный Энергзем (губернскую сельскохозяйственную энергетическую комиссию), Платонов с горечью признал, что тяжелую артиллерию на войне с врагом заменил простой кастет и причина тому — «обычное безденежье, организационная слякоть и то бюрократическое кольцо, которое не минует никого».

Позднее именно по этому кольцу будет бить Платонов и в «Городе Градове», и в «Усом-нившемся Макаре», но бить так резко, что удары обернутся против него самого, а пока что в первой половине 20-х, несмотря на заведомое численное превосходство противника, руки у председателя не опустились, а практическая деятельность продолжилась в тех обстоятельствах, которые были ему даны. 15-м марта 1922 года датируется постановление Воронежского Губземотдела о назначении т. Пла-тонова политическим руководителем отделения с.-х. мелиорации, правда, в подчинении у новоиспеченного политрука было всего четыре человека, которым не из чего даже было платить, и в докладной записке на имя председателя губернской комиссии по гидрофикации своего хорошего знакомого А. Г. Божко Платонов писал: «Мне громадного искусства стоит удержать сотрудников, которые работают только из сознания, так сказать, └святости” работ».

В бюрократических согласованиях и перетрясках прошел весь 1922 год, контора меняла название и в марте 1923-го была переведена на самоокупаемость и коммерческий хозрасчет, что начало приносить ощутимые результаты — строительство мельниц, запруд, электростанций.

В течение 1922 — 1926 годов достижения шли по нарастающей, хотя и не всегда одинаково ровно, Платонов много строил, ездил по губернии, встречался с самыми разными людьми, убеждал, не убеждал, добивался своего, не добивался, проектировал, устраивал опытные огороды, прочищал реки, строил шахтные колодцы, проводил изыскательские работы и эксперименты, чистил и зарыблял пруды, подбирал кадры, закупал оборудование, показывал деревенским жителям кино, давал объявления в газетах, составлял документы, писал отчеты и конфиденциальные циркуляры, то поражающие своей задушевностью и какими-то чеховскими в духе «Дяди Вани» интонациями («Я понимаю, что технический персонал переутомлен, что условия работ нелегки и пр. Но надо помнить, что отдых недалек… Придет время — мы отдохнем»), а то, напротив, устрашающие своим напором и требовательностью, с примерами из Салтыкова-Щедрина («Темп работ за последние недели упал необычайно низко… Нам безвольные трусы и пошехонцы не нужны. Нам требуется энергия, знание и бесстрашие, прокорректированное знанием. Воля, распорядительность, железная организация, четкое и точное выполнение приказов Москвы и ГЗУ нами будут оценены в высшую цену. Бесхарактерность, блуждание в трех соснах, лодырничество и нераспорядительность будут квалифицированы как политические преступления»). Он страдал от безденежья, жалуясь Литвину-Молотову на тяготы жизни, избирался в вышестоящие органы, ездил сначала в пролетке на жеребце, а потом получил в награду за труды старенький «форд», который сам водил, и все эти сюжеты прямо или косвенно отражались в литературной судьбе автора — в этом своеобразном советском жизнетворчестве-жизнестроительстве, каковое и не снилось мэт--рам жизнетворчества — символистам, преимущественно занимавшимся уводом друг у друга женщин, стрельбой на дуэлях и отражением неудачных покушений, а потом сочинением на эти темы романов и стихов. Здесь же было дело практическое: сначала построить электростанцию, завоевав мужицкие умы и преодолев советские преграды, увидеть, что «свет упал в темную залу, как ливень», год спустя «родину электричества» потерять в результате злодейского кулацкого поджога, а потом написать о сих многих и интересных вещах-происшествиях рассказ и подраться из-за него в кровь с дурой-критикой — вот счастье, вот права!

Эта деятельность казалась на первый взгляд далекой от литературы, но в действительности кратчайшим и самым экономным путем к ней вела. Очень многое из впоследствии Платоновым написанного могло бы быть охарактеризовано как «Записки юного мелиоратора», хотя нетрудно представить, сколь трудно было ему, молодому идеалисту, мечтателю, утописту, грезившему о преобразовании земшара и покорении космоса, заниматься мелкими, по сравнению с этим громадьем, обыденными крестьянскими делами, и тот факт, что Платонов в течение четырех с лишним лет эту работу не оставлял, есть свидетельство стойкости, мужества и терпеливости его характера. Андрей Платонович, Платоныч, как звали его друзья, был в этом смысле, если продолжать сравнения с классическими героями русской литературы, своеобразным анти-Ионычем, человеком, не сломленным, не засосанным рутиной, и искренний интерес к практическим делам всегда отвечал самым сокровенным проявлениям его натуры. Недаром жившая все это время в одной квартире с Платоновыми Валентина Александровна Трошкина позднее вспоминала: «Андрей страшно беспокоился за землю. Он ее воспринимал как живую. Очень любил землю. Помню, как он беспокоился, что земля у нас высохнет. Мне кажется, что и мелиорацией он стал заниматься именно из-за этого. И электрификацией тоже. Хотел, чтобы люди скорей стали жить лучше, ведь кругом разруха была. У нашего дома с большими подвалами стояли старинные сараи, и Андрей с папой стали устраивать в одном из них мельницу, потому что мельница была далеко и люди мучились: негде было молоть муку. Андрей делал все основные колеса и еще что надо, отец ему помогал. Работали дотемна. И вот в этом сарае, в самом центре Воронежа, они сделали мельницу. Написали объявление, что они даром мелют муку. Думали, наверное, что вот-вот коммунизм придет и все без денег будет. В первый же день Бог знает что делалось: понаехало к нам со всех сторон, со всех деревень тьма-тьмущая народу. Но, кажется, всем смололи. А на второй, третий день стали уже выдыхаться, и через несколько дней все дело заглохло: видно, пороху не хватило и денег. Прогорели, в общем...»

Едва ли Валентина Александровна имела в виду «Чевенгур» с его пафосом даже не «вот-вот коммунизм придет», а коммунизм уже настал, и тем важнее ее непреднамеренное свидетельство нетерпеливости, непрактичности платоновского характера, глубинной связи между его жизнью и книгами. Он и вправду торопил пришествие нового времени, он был готов душу за него положить и последние деньги вложить, но при этом рядом с утопическими идеями и безрассудными поступками в молодом мелиораторе уживались вещи и дела чисто практические.

Так, о необходимости создавать капитал, сделав нэп пролетарским орудием, политический руководитель отделения сельхозмелиорации заговорил уже в опубликованной в апреле 1922 года статье «На фронте зноя», где от революционного пафоса 1920 — 1921 годов осталось одно название. Даже концовка этой «боевой сводки» вопреки привычке автора заканчивать свои мирные либо немирные статьи пламенными призывами или метафизическими умозаключениями оказалась суха и деловита — доклады, проекты, сметы, отчеты. Если вспомнить, что летом 1921 года во «Всероссийской колымаге» Платонов фактически отрицал возможность построения социализма в одной отдельно взятой стране и призывал к мировой революции («А чем дальше мировая революция, тем ниже качество русской революции. И каждый день отсрочки пролетарского восстания есть понижение на градус революционной температуры русского пролетариата…»), если не забывать того, что многие революционеры не смогли пережить нэп вплоть до того, что кончали жизнь самоубийством, то напрашивается естественный вывод о том, что Андрей Платонов, сколь ни был он горяч, к числу несчастных безумцев не принадлежал, и это косвенно корректирует версию Семена Липкина, высказанную в беседе с Е. Д. Шубиной, о том, что «Платонов говорил о своем выходе из партии так: был не согласен с нэпом — предательство, мол, революции». Спору нет, и такое могло быть сказано, и так могло казаться, так мог расценивать свою «смешную» юность Платонов годы спустя, но все же воронежский губмелиоратор при всей своей несомненной детско-юношеской левизне в коммунизме был изначально человеком очень широким, при отрицании действительности — реалистом в высшем смысле слова и многое мог вместить из обширной эпохи, что тоже впоследствии отразилось в «Чевенгуре», где среди прочего изображен драматический переход от Гражданской войны к миру. Он каждую из своих книг прожил, кровью сердца и пботом рабочего тела оплатил, только вот нормализованная большевиками эпоха плохо вмещала его в себя, отталкивая от центра на периферию, превращая в своеобразного коммунистического маргинала и подготавливая почву для будущих конфликтов.

Из книги Алексея Варламова «Андрей Платонов».

Про писателя Андрея Платонова можно с некоторыми оговорками сказать, что он умел писать так же, как не умел жить, и как раз в сознательной тактической негибкости жизненного поведения проявился его сознательный стратегический выбор — выбор тех условий, которые были востребованы его писательским даром. Однако сколь бы горько ни складывалась по этим или иным причинам его судьба, она могла бы оказаться еще горше, не случись в его окружении человека, ставшего его первым редактором, издателем, проводником, заступником, покровителем, литературным опекуном, — человека, без которого Платонову не удалось бы добиться и тех крох прижизненного успеха, что выпали на его долю сначала в Воронеже, а потом в Москве. Среди тех, кто разглядел его талант, кого платоновская резкость и неуклюжесть не отвратила, а, напротив, привлекла и кто с удовольствием печатал все, выходившее из-под пера молодого автора, и в том числе его непричесанные ответы критикам, кто с ним иногда спорил и не соглашался, но всегда давал ему слово, был довольно крупный по воронежским меркам партийный деятель Георгий Захарович Литвин-Молотов.

В отношениях между ним и Андреем Платоновым, отношениях между партией и литературой, ставших в этом конкретном, едва ли не уникальном случае моделью, идеалом, осуществившейся утопией и примером того, какими бы эти отношения вообще могли быть, будь партия поумней и почеловечней, более всего поражает церемонность, полное отсутствие панибратства и удивительное уважение друг к другу. Если к этому прибавить, что Литвин-Молотов был старше Платонова на год, и в момент их знакомства одному был 21 год, а другому — 20, и при этом они с самого начала были и всю жизнь оставались на «вы», обращаясь друг к другу по имени-отчеству, что вовсе не явилось следствием утонченного воспитания (оба происходили из социальных низов), то в который раз восхитишься богатством человеческого материала на Руси, а также невольно задумаешься над неоднозначностью и не одной только окаянностью того переворота, что назвался Великим Октябрем, и усомнишься лишь в уничижительной характеристике людей, в нем участвовавших. Именно к числу этих неординарных, нашедших себя в революции, очень рано повзрослевших пассионариев и принадлежал Литвин-Молотов, который с точки зрения житейской карьеры к своим 20 годам успел добиться гораздо большего, чем его молодой друг.

Сын сапожника из уездного городка Воронежской губернии и донской казачки, Юрий Литвинов закончил высшее начальное училище, а затем поступил по конкурсу в частный учительский институт, был юношей музыкально одаренным и живо интересовавшимся философией, которая в семнадцатом году сделала его практикующим большевиком, отрезала от родовой фамилии суффикс «ов» и добавила «Молотов», а в девятнадцатом привела на должность редактора газеты «Воронежская беднота». Именно тогда произошло знакомство Литвина-Молотова с Платоновым («Андрей Платонов рассказывал мне, что много думал он об Иммануиле Канте, об его философских особенностях, вещах познанных и непознанных, не появляющихся наружу „вещах в себе”, закованных в глубинах своих — не открытых еще, не проявившихся в нашем сознании, а скрытых под спудом еще неясного видения», — вспоминал он позднее), но по-настоящему они стали вместе работать в 1920-м, когда Литвин-Молотов возглавил сначала газету «Красная деревня», а потом «Воронежскую коммуну» и пригласил Платонова в них сотрудничать.

«Это что же? Мне надо будет резать ножницами чужие мысли и слова, с мясом кромсать письма людей? Нет, я так не могу», — по преданию, воскликнул уже обжегшийся о рецензии на собственные стихи Платонов, но общий язык редактор и журналист нашли.

«Он всех нас, тогдашних безусых юнцов, начинающих литераторов, сотрудничавших в воронежских газетах, поражал прежде всего своей внешностью, — вспоминал Георгия Захаровича Николай Задонский. — Выше среднего роста, хорошо сложенный, с умными строгими глазами, всегда чисто выбритый, с небольшими, ровно подстриженными темными усиками, он неизменно являлся на службу в отглаженных мягких рубашках, в галстуке, с наброшенной на плечи кожаной курткой и во всем служил нам примером аккуратности, трудолюбия и добросовестности».

Сам Платонов, к слову сказать, и одевался и выглядел в те годы иначе. Летом, если верить мемуаристам, ходил «в серых полусуконных брюках навыпуск и такой же рубашке с поясом, а в жаркие дни — в рубашке холстинковой или ситцевой». Зимой — «в малахае и валенках». Писатель Владимир Кораблинов упоминает «сильно, до белизны потертую кожаную куртку», а Л. Шубин написал о том, что в рабочем-поэте Литвину-Молотову «запомнились и необычная внешность, чем-то напоминавшая облик молодого Достоевского, и какая-то странная черная хламида, очевидно старая железнодорожная шинель, и застенчивая немногословность поэта, и длинные узкие листочки, на которых четким красивым почерком были написаны стихи».

Главный редактор продвигал своего самого талантливого журналиста как мог. В конце апреля 1920 года Платонов (точнее, пока еще А. П. Климентов) был принят в Коммунистический союз журналистов (Комсожур); в июле благодаря Литвину-Молотову состоялось первое обсуждение творчества рабочего поэта, на котором Платонову наговорили больше лестных, чем нелестных слов («т. Платонов — редкий самородок, обещающий широко развернуться на поприще литературы и искусства»), а сам Литвин-Молотов своего подопечного и защищал, и по-своему направлял: «Пролетарский писатель или поэт <…> отражает в своих произведениях революционно-действенный уклад, уклад жизни рабочего класса, его труд, чувствования потому, что они — реальная правда, современность. Деревня же до сих пор косна, рутинна, не имеет в общественной жизни страны того значения, которое имеет город. Деревня не усвоила великого переворота. В силу этого и писать о ней пролетарскому поэту, в особенности же рабочему Платонову, нечего, да и не стоит. Если бы стоило, то из среды крестьянства вышли бы свои крестьянские поэты. Но их нет. Они не народились еще».

Тут дело даже не столько в том, прав или не прав Литвин-Молотов по существу, особенно в том, что касалось крестьянской поэзии, а в том, что эти суждения могли быть предметом разговоров, которые партия и литература в редакции «Воронежской коммуны» вели и каждая оставалась при своем, уважая иную точку зрения, вспомним платоновское: «Деревню же я до слез любил…»

В августе 1920-го — то есть как раз в ту пору, когда возмущенная общественность громила «Чульдика и Епишку», Андрей Платонов вместе с еще двумя воронежскими писателями, Бобылем и Бунтарем, вошел во временное правление вновь образованного Воронежского отделения Союза пролетарских писателей. В октябре вместе с Борисом Ирисовым он участвовал в работе Всероссийского съезда пролетарских писателей в качестве делегата с правом решающего голоса от Воронежа в Москве (это была его первая поездка в город, с которым в дальнейшем окажется связана его судьба), и на вопрос «каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите?» самоуверенно, но очень точно на всю жизнь вперед ответил: «Никаким, имею свое». Наконец, именно благодаря Литвину-Молотову в самом начале 1921 года была издана первая книга Андрея Платонова — тоненькая 16-страничная брошюра под названием «Электрификация», в основу которой лег платоновский доклад, сделанный в декабре 1920 года на губернском съезде работников печати.

Из книги Алексея Варламова «Андрей Платонов».

«Мои товарищи по работе называют меня то ослом, то хулиганом. Я им верю», — писал Андрей Платонов в 1920 году в статье, которая называлась «Ответ редакции „Трудовой армии” по поводу моего рассказа Чульдик и Епишка”». И хотя в тех словах было много иронии и даже ёрничества, а Платонов, по воспоминаниям Августа Явича, бывал в молодости «язвителен, придирчив, особенно как выпьет», дело не только в особенностях его нрава. Дело в самом рассказе, из-за которого Платонов и написал свой резкий ответ.

Короткий, меньше двух страниц, редко становящийся объектом научных изысканий, «Чульдик и Епишка» не имеет ничего общего ни с ранней лирикой, ни с публицистикой Платонова. Трудно даже представить, чтобы человек, который в стихах собирался то целовать горящую от любви вселенную и призывал ее сорвать с себя все одежды и тогда мертвые восстанут во гробах, то намеревался убивать ее, невесту, душу голубую, машинами («для вселенной бьет последний час»), который строил планы, как потушить одно солнце и зажечь другое — железное, осушая до дна небесные тайны и давая людям железные души, — как этот сверхчеловек вдруг отвлекся от грандиозных апокалиптических заданий, спустился с небес на землю и сочинил текст такого примерно содержания.

На берегу Дона в жаркий полдень спит деревенский мужик Епишка и видит сон, «что наелся говядины и лежит с чужой бабой в соломе». На самом интересном месте его будит другой мужик по имени Чульдик и прогоняет с места. Почему прогоняет, почему Епишка его слушает — не совсем понятно, но Епишка вскакивает, в одежде переплывает через Дон и бежит в деревню, где в это время случился страшный пожар, а у Епишки осталась в хате дочка в люльке (жены у него, похоже, нет). Он добегает до деревни, когда она наполовину вместе с его домом сгорает, и ложится, «как белый камень с чужого неба», «мертвый и окаянный». А через три дня умирает.

Чульдик хоронит его вместе с дочкой на кладбище в том месте, где «гадили и курили ребята, когда шла обедня», пять дней спокойно ловит рыбу, а на шестой приходит к могиле и бормочет:

«— Кузьма, Кузя… Нешто можно так, идол ее рашшиби-то… Али я, али што…»

А заканчивается все озорной девичьей частушкой:

Я какая ни на есть —
Ко мне, гадина, не лезь!
Я сама себе головка,
А мужик мне не обновка!

Все это было опубликовано 10 августа 1920 года в «Красной деревне», которая всего тремя неделями ранее напечатала возвышенный платоновский трактат «Душа мира», и в контексте его творчества может рассматриваться как важный литературный опыт и своего рода аккумулятор будущих мотивов: внезапная катастрофа, смерть ребенка, образ рыбака, переход через реку и приход героя на могилу. А кроме того, Епишка, уменьшительное от Елпидифора, ведет к «бесконечной повести» «Приключения Баклажанова», несколько проясняющей темные места и опущенные звенья в «Чульдике и Епишке», например ситуацию с пожаром: «А Епишка ждет не дождется, когда пустят домой: он горевал по маме и боялся, как бы без него не случился дома пожар — не выскочат: жара, ветер, сушь». Да и вообще образ Баклажанова, этого своеобразного авторского альтер эго, очень важен в ранней прозе, потому что здесь открыто сказалось то тревожное, катастрофическое видение мира, которое с детства было Платонову присуще. И если верно, что в жизни каждого писателя присутствует некий «спусковой механизм» и происходят те события и накапливаются те впечатления, которые включают определенный образ мышления и чувствования мира, то в жизни Платонова таковым стартером мог быть навязчивый детский страх пожара и ужас от того, что его родные, прежде всего мать, которую он безумно любил и был к ней привязан, не успеют выбежать из горящего дома. Можно с большой долей уверенности предположить, что именно из сидящего за партой школьника, мучительно переживающего ясную до мельчайших подробностей картину пожара, которая встает в его сознании, и вырос будущий автор «Епифанских шлюзов», «Котлована», «Счастливой Москвы» и прочих произведений, потрясших крещеный мир, а для начала этот мотив проявился, как в сухом семечке, в «Чульдике и Епишке». Только вот читательской аудитории в 1920 году до всех этих психологических тонкостей и перспектив своего земляка дела не было, и реакция определенной части воронежского читающего сообщества оказалась негодующей.

Публикация рассказа вызвала отклики возмущенных читателей, а также рецензию в оппозиционной газете «Трудовая армия». К сожалению, ни то ни другое не сохранилось, зато известен оскорбленный авторский ответ на критику: «Человека, который ошибается, надо учить, а не смеяться над ним и не ругать его. А то мне теперь от вашего целомудренного визга еще больше думается, что не вы, а я один прав», — написал Платонов в короткой реплике 19 августа, а три дня спустя развернул свою мысль, превратив ее в своеобразный манифест нового искусства, направленный против искусства старого, «чистого», фарисейского:

«Вы пишете о великой целомудренной красоте и ее чистых сынах, которые знают, видят и возносят ее.

Меня вы ставите в шайку ее хулителей и поносителей, людей не достойных Ее видеть и не могущих Ее видеть, а потому я должен отойти от дома красоты — искусства и не лапать Ее белые одежды. Не место мне, грязному, там.

Ладно. Я двадцать лет проходил по земле и нигде не встретил того, о чем вы говорите, — Красоты. <…>

Это оттого я не встретил и никогда не подумал о Красоте, что я к ней привык, как к матери, о которой я хорошо вспомню, когда она умрет, а сейчас я все забываю о ней, потому что стоит она всегда в душе моей.

Я живу, не думаю, а вы, рассуждая, не живете — и ничего не видите, даже красоту, которая неразлучна и верна человеку, как сестра, как невеста.

Вы мало любите и мало видите.

Я человек. Я родился на прекрасной живой земле. О чем вы меня спрашиваете? О какой красоте? О ней может спросить дохлый: для живого нет безобразия.

Я знаю, что я один из самых ничтожных. Это вы верно заметили. Но я знаю еще, чем ничтожней существо, тем оно больше радо жизни, потому что менее всего достойно ее. Самый маленький комарик — самая счастливая душа.

Чем ничтожней существо, тем прекраснее и больше душа его. Этого вы не могли подметить. Вы люди законные и достойные, я человеком только хочу быть. Для вас быть человеком привычка, для меня редкость и праздник. <…>

Я уверен, что приход пролетарского искусства будет безобразен. Мы растем из земли, из всех ее нечистот, и все, что есть на земле, есть и на нас.

Но не бойтесь, мы очистимся — мы ненавидим свое убожество, мы упорно идем из грязи. В этом наш смысл. Из нашего уродства вырастает душа мира.

Вы видите только наши заблуждения, а не можете понять, что не блуждаем мы, а ищем. <…>

Мы идем снизу, помогите нам, верхние, — в этом мой ответ».

Рассуждая умозрительно, в защите Платонова можно было бы заметить не только очевидную сильную уязвленность и самолюбие молодого автора, не только унижение паче гордости или, как говорил Пушкин об одном из своих благородных героев, «англоман выносил критику столь же нетерпеливо, как и наши журналисты» (и таким же нетерпением отличался журналист воронежский столетие спустя), — так вот в его «манифесте», в этой, по удачному выражению Льва Шубина, «декларации прав» молодого писателя можно увидеть определенную стратегию либо, по меньшей мере, продуманную линию поведения.

В самом деле, если не знать всего написанного автором «Ответа редакции „Трудовой армии”» к той поре, если отвлечься от его посвященных красоте Божьего мира стихов, публицистических размышлений о целомудрии и сознании, если не представлять его начитанности, внутренней сложности и богатства, если пройти мимо диалога с Федоровым, Достоевским, Ницше, Розановым, Шпенглером, Ключевским, Фрейдом, Вейнингером, то можно предположить, что платоновский отлуп хулителям из «Трудовой армии» писался от лица талантливого самоучки, непросвещенного, но жаждущего просветиться рабоче-крестьянского парня из числа тех, о ком упоминал Блок — «бьют себя кулаками по несчастной голове: мы глупые, мы понять не можем», — даром, что ли, Андрей Платонович и сам сообщал в ту пору в анкетах, что образование у него «нисшее».

Но поскольку очевидно, что автор «Чульдика и Епишки» превосходил своих зоилов не только по природному дарованию, но и по образованию и начитанности и никакие «верхние» помочь ему ни в чем не могли, то из платоновского «Ответа» следует, что за его как бы смирением, за свое-образным литературным юродством и самопровозглашенным убожеством скрывался сознательный полемический прием. Платонов словно предчувствовал, что его писательский удел — раздражать и навлекать на себя гнев, он учился держать удар и отвечать обидчикам. С рабочих позиций в рабочем государстве делать это было удобнее всего, и он свое законное место грамотно занял, благо ему прикидываться рабочим надобности не было.

Только как ни увлекательна версия о Платонове-стратилате, умело разыгрывающем пролетарскую карту, в своей основе она может быть верна лишь частично: человек этот действовал больше по наитию, чем по расчету. С житейскими расчетами у него, несмотря на техническое образование, вообще было неважно, свидетельство чему его достаточно наивная переписка с Госиздатом в 1921 — 1922 годах, да и вообще вся дальнейшая драматическая история взаимоотношений с официальной литературой и резких столкновений с советской критикой, во время которых он порою вел себя не совсем ловко. Вместе с тем совпадение самохарактеристик «я один из самых ничтожных» в этой статье и «я… ничтожен и пуст» в рассказе «Жажда нищего» показательно, как показательно и то, что «ничтожнейшим из существ» Платонов называл не кого-нибудь, а Федора Михайловича Достоевского. Так что компания у воронежского писателя подобралась что надо.

Из книги Алексея Варламова «Андрей Платонов».