Дневник
В информационной войне всегда проигрывает тот, кто говорит правду. Он ограничен правдой, а лжец может нести всё что угодно.
Роберт Шекли
Не делай другим то, что ты хотел бы, чтобы они делали для тебя. У вас могут быть разные вкусы.
Джордж Бернард Шоу
Богу угодишь - точно польза будет. А людям, как известно, угодить невозможно. Сам Господь очень многим не угодил.
Священник Николай Булгаков
В последнее время сторонники антихриста будут ходить в церковь, будут креститься и будут проповедовать евангельские заповеди. Но не верьте тем, у кого не будет добрых дел. Только по делам можно узнать настоящего христианина.
Истинная вера находит место в сердце, а не в разуме. За антихристом пойдет тот, у кого вера будет в разуме, а у кого вера будет в сердце, тот его распознает.
Преп. Гавриил Ургебадзе
Кто «внезапно» видит вещи как они есть «в себе», становится «носителем» мира. Мир это не обязательно много вещей, к нему есть прямой переход и от одной вещи. Отсюда сомнительность приглашения познавать много, чтобы составить в конце концов картину мира.
Владимир Бибихин. «Узнай себя»
Не старайся многословить, беседуя с Богом, чтобы ум твой не расточился на изыскание слов. Одно слово мытаря умилостивило Бога, и одно изречение, исполненное веры, спасло разбойника. Многословие при молитве часто развлекает ум, и наполняем его мечтаниями, а единословие обыкновенно собирает его.
Преподобный Иоанн Лествичник
Говорят, что август пахнет осенью. Не знаю. Может быть...
Но я люблю этот последний привет лета. Это мой месяц.
И яблоки созрели, и подсолнухи еще стоят в полях, и мед подоспел, и георгины вовсю цветут...
И еще теплые лучи солнца ласково и легко обнимают разноцветные астры, и звездные ливни озаряют темный небосвод, и с бахчи везут арбузы.
И в храмах звонят колокола, чествуя Спас и Успение Богородицы.
И пусть неминуемо приближается осень, но август - это все же еще лето...
Марина Цветаева
Толпа полагает, что это легко - оторваться от реальности, тогда как на самом деле это самая трудная вещь на свете.
Хосе Ортега-и-Гассет "Дегуманизация искусства"
Социальное нельзя свести к биологическому. Социальное не из чего вывести, как из биологического. В книге я предлагаю решение этой антиномии. Оно основано на идее инверсии. Последняя кратко может быть выражена так: некое качество (А/В) преобразуется в ходе развития в свою противоположность (В/А), - здесь все не ново, но все ново. Однако надлежит представить себе не одну, а две инверсии, следующие одна за другой. Из них более поздняя та, о которой только что шла речь: последовательный историзм ведет к выводу, что в начале истории все в человеческой натуре было наоборот, чем сейчас: ход истории представлял собой перевертывание исходного состояния. А этому последнему предшествовала и к нему привела другая инверсия: "перевертывание" животной натуры в такую, с какой люди начали историю. Следовательно, история вполне подпадает под формулу Фейербаха "выворачивание вывернутого".
Б.Ф. Поршнев "О начале человеческой истории"
Жизнь — это бесконечный мир, наполненный всевозможными клетками. Жить — это бесконечный процесс освобождения себя из каждой клетки, в которую попал.
Джон Кейдж
Историк Ксенофонт писал, что можно быстрей дождаться слова от мраморной статуи, чем от юного спартанца. Манера коротко и ясно изъясняться стала называться в Греции лаконичностью, так как Спарта находилась в области Лакония.
"Пандо" - это колония тополя осинообразного (США, штат Юта). Как установили ученые, 47 тысяч стеблей происходят от одного когда-то жившего тополя. Все 47 тысяч стеблей имеют единую корневую систему, и могут быть названы единым организмом, масса которого 6 тысяч тонн. Возраст "Пандо" - 80 тысяч лет, что делает его одним из главных кандидатов на звание самого долгоживущего организма планеты.
Список - вот что важно, человек же важен лишь постольку, поскольку, мертвый или живой, он - номер. Жизнь этого номера ничего собой не представляет. И что стоит за этим номером - судьба, биография, имя - ещё менее существенно.
«Сказать жизни "Да!"» Виктор Франкл
Илья Эренбург:
«...Марине Ивановне Цветаевой, когда я с нею познакомился, было двадцать пять лет. В ней поражало сочетание надменности и растерянности; осанка была горделивой — голова, откинутая назад, с очень высоким лбом; а растерянность выдавали глаза: большие, беспомощные, как будто невидящие — Марина страдала близорукостью. Волосы были коротко подстрижены в скобку. Она казалась не то барышней-недотрогой, не то деревенским пареньком.
В одном стихотворении Цветаева говорила о своих бабках: одна была простой русской женщиной, сельской попадьей, другая — польской аристократкой. Марина совмещала в себе старомодную учтивость и бунтарство, высокомерность и застенчивость, книжный романтизм и душевную простоту». < … >
Войдя в небольшую квартиру, я растерялся: трудно было представить себе большее запустение. Все жили тогда в тревоге, но внешний быт еще сохранялся; а Марина как будто нарочно разорила свою нору. Все было накидано, покрыто пылью, табачным пеплом. < … >
Когда осенью 1920 года я пробрался из Коктебеля в Москву, я нашел Марину все в том же исступленном одиночестве. Она закончила книгу стихов, прославлявшую белых, — «Лебединый стан». К тому времени я успел многое повидать, в том числе и «русскую Вандею», многое продумал. Я попытался рассказать ей о подлинном облике белогвардейцев, — она не верила; пробовал я поспорить — Марина сердилась. У нее был
трудный характер, и больше всех от этого страдала она сама. У меня сохранилась ее книга «Разлука», на которой она написала: «Вам, чья дружба мне далась дороже любой вражды и чья вражда мне дороже любой дружбы. Эренбургу от Марины Цветаевой. Берлин, 29 мая 1922 года». (С ятями, даже с твердыми знаками, хотя к тому времени от прежних твердых позиций в ней оставалось мало что.)»
"Люди, годы,жизнь...",1960-1963
В философии свободой называется внутренняя необходимость. Необходимость самого себя.
Мераб Мамардашвили
Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего всем просто и без упреков, – и дастся ему.
Аще же кто от васъ лишенъ есть премудрости, да проситъ от дающаго Бога всѣмъ нелицепрiемнѣ и не поношающаго, и дастся ему.
Иак.1:5
Постучитесь в гробы и спросите у мертвецов, не хотят ли они воскреснуть, - и они отрицательно покачают головами.
Шопенгауэр
Когда человек делает один шаг к Богу, то Бог навстречу ему делает тысячу шагов.
Прп. Паисий Святогорец
Постоянная деградация человеческого мира неизбежна, ибо лучшие рождающиеся в нём существа мечтают лишь об одном — покинуть его безвозвратно. Игрок, понявший, что заведение жульничает всегда, встаёт из-за стола. Рано или поздно в человеческом мире остаются только тупо заблуждающиеся особи, подверженные самому убогому гипнозу. И не просто подверженные, а с радостью готовые передавать гипноз дальше.
Виктор Пелевин. «Смотритель»
Ариадна Эфрон:
«...По воле Марины мир ограничивался стенами детской или становился улицей, из зимы превращался в лето, распахивал и закрывал окна и двери, останавливался как вкопанный или благодаря извозчику, реже — поезду, преображался в движение, чтобы, угомонившись, вдруг назваться «дачей» или «Коктебелем». Назваться. Ибо именно по Марининой воле все видимое начало обозначаться словами и тем самым материализоваться, определяться, обретать форму, цвет и смысл. Невидимое, отвлеченное также началось со слов — с трех китов человеческого бытия; «Нельзя», «Нужно», «Можно», — причем первое из них, повторявшееся чаще, усвоилось прежде двух остальных.
Маринино влияние на меня, маленькую, было огромно, никем и ничем не перебиваемое и — всегда в зените. Между тем времени со мной она проводила не так уж много, гуляла не так уж часто, ни в чем не потакала, не баловала; всем этим в той или иной мере занимались няни, не оставившие в памяти надежного следа, может быть оттого, что, не приживаясь к дому, часто сменялись.
С одной из них пришлось расстаться потому, что вместо скверика на Собачьей площадке она неукоснительно уводила меня в Николо-Песковскую церковь — выстаивать панихиды и прикладываться к покойникам. «А что тут такого, барыня, — говорила она разгневанной Марине, неторопливо собирая пожитки: — Ангельская-то молитва скорее до господа проникает, значит, у гроба и младенец при деле, не то что на этих ваших — тьфу! грех вымолвить! — площадках собачьих!»
Вторую уволили за то, что оказалась нечиста на руку, да и на язык: вместо «медведь» и «панталоны», например, произносила, — а вслед за ней и я, — «ведьмедь» и «полтолоны»; третья и последующие уходили, кажется, сами.
Ни одна из этих, или иных, перемежавшихся теней не заслоняла от меня Марину, постоянно как бы просвечивавшую сквозь всех и вся; к ней и за ней я постоянно тянулась, подобно подсолнечнику, и ее присутствие постоянно ощущала внутри себя, подобно голосу совести, — столь велика была излучавшаяся ею убеждающая, требовательная, подчиняющая сила. Сила любви.
В ребенке, которым я была, Марина стремилась развивать с колыбели присущие ей самой качества: способность преодолевать трудное и — самостоятельность мыслей и действий. Рассказывала и объясняла не по поверхности, а чаще всего — глубже детского разумения, чтобы младший своим умом доходил до заданного, а может быть, это заданное и опережал; приучала излагать — связно и внятно — увиденное, услышанное, пережитое — или придуманное. Никогда не опускаясь до уровня ребенка, а неустанно как бы приподнимая его, чтобы встретиться с ним на той крайней точке, на которой сходятся взрослая мудрость с детской первозданностью, личность взрослого с личностью маленького.
Наградой за хорошее поведение, за что-то выполненное и преодоленное были не сладости и подарки, а прочитанная вслух сказка, совместная прогулка или приглашение «погостить» в ее комнате. Забегать туда «просто так» не разрешалось. В многоугольную, как бы граненую, комнату эту, с волшебной елизаветинской люстрой под потолком, с волчьей — немного пугающей, но манящей — шкурой у низкого дивана, я входила с холодком робости и радости в груди… Как запомнился быстрый материнский наклон мне навстречу, ее лицо возле моего, запах «Корсиканского жасмина», шелковый шорох платья и то, как сама она, по неутраченной еще детской привычке, ладно и быстро устраивалась со мной на полу — реже в кресле или на диване, — поджав или скрестив длинные ноги! И наши разговоры, и ее чтение вслух — сказок, баллад Лермонтова, Жуковского… Я быстро вытверживала их наизусть и, кажется, понимала; правда, лет до шести, произнося «не гнутся высокие мачты, на них флюгеране шумят», думала, что флюгеране — это такой неспокойный народец, снующий среди парусов и преданный императору; таинственной прелести балладе это не убавляло.
Марина позволяла посидеть и за ее письменным столом, втиснутым в простенок у маленького углового окна, за которым всегда ворковали голуби, порисовать ее карандашами и иногда даже в ее тетрадке, почтительно полюбоваться портретами Сары Бернар и Марии Башкирцевой, потрогать пресс-папье — «Нюрнбергскую деву», страшную чугунную фигурку с шипами внутри, привезенную когда-то дедом из Германии, и чугунного же «царя Алексея Михайловича»; скрепку для бумаг в виде двух ладоней — пальцы были совсем как настоящие и цепко держали записи и счета; лаковую карандашницу с портретом юного генерала 1812 года Тучкова IV; глиняную, посеребренную птицу Сирин.
Из пузатого секретера доставалась большая книга в красном переплете — сказки Перро с иллюстрациями Доре, принадлежавшая еще Марининой матери, когда она была «такой же маленькой, как ты». Я рассматривала картинки, осторожно, только что вымытыми руками, переворачивая страницы с верхнего правого угла; ничто так не возмущало Марину, как небрежное, неуважительное отношение к книгам; когда я нечаянно разбила одну из двух ее любимых чашек старинного фарфора, — к счастью, не ту, что с Наполеоном, а ту, что с Жозефиной, и, заливаясь слезами, кричала: «Я разбила его жену! теперь он овдовел!» — меня не только не ругали, но еще и утешали, а вот за какого-то «Степку-Растрепку», разорванного, потому что он был противный, всклокоченный урод, «такой же, как ты, когда не хочешь мыться и причесываться», пришлось-таки постоять в углу, мрачно колупая известку… Можно было смотреть картинки и в однотомнике Гоголя (приложение к журналу «Нива»). Там все было нарисовано подробно, мелко и еще не очень мне доступно. Как кочевник, воспевающий во всех подробностях возникающий перед ним пейзаж, так и я, на свой лад и нараспев, комментировала иллюстрации: «А вот лошадка едет… а вот господин разговаривает с дамой… А вот барышня просит у кухарки жареных обезьян…» «Барышней» была восставшая из гроба панночка, «кухаркой» — Хома Брут, а «жареными обезьянами» — снующая во всех направлениях нечистая сила.
Иногда Марина заводила бабушкину музыкальную шкатулку с медным игольчатым валиком: вставлялся в нее картонный трафарет, накручивалась тугая ручка завода — и раздавалась мелодия менуэта или гроссфатера, отчетливая и негромкая, как весенняя капель; сколько трафаретов, столько и мелодий. Не менее чудесным, но более внушительным казался мне граммофон с трубой в виде гигантской повилики: в нем жили голоса цыганок. Всю жизнь любила Марина цыган — от пушкинских до уличных гадалок и деревенских конокрадов, за их вольнолюбивость, особость, обособленность от окружающего, колдовские речи и песни, царственную беспечность… и ненадежность.
"Моя мать Марина Цветаева"