Как можно не заговорить с цветами, когда ты один, все ли будет хорошо? - обратился я к цветам
* * *
Да здравствуют собаки!
Да здравствуют тигры, попугаи, тапиры, бегемоты, медведи-гризли, да здравствует птица-секретарь в атласных панталонах и золотых очках!
Да здравствует все, что живет вообще, в траве, в пещерах, среди камней!
Да здравствует мир без меня.
* * *
Будь благословен горький запах! Будь благословен сладкий цвет! Будьте благословенны стебли, желтые венчики, будь благословен мир!
Юрий Олеша
Борис Ямпольский :
Совсем не помню, как я впервые встретился с ним, не вижу, как мы знакомимся, впервые подаем друг другу руки, как мы оглядываем впервые друг друга, смотрим в глаза, просто сразу разговаривает он со мной, как с равным, серьезно, умно, доброжелательно. И это, конечно, после войны, потому что он уже знает меня как автора.
Я не дружил с ним, я никогда и не выпивал с ним, но ежедневно, да, как по заданной программе, ежедневно вечером в те далекие, но и совсем не далекие годы после собраний, после тех долгих удушливых собраний по борьбе с формализмом, с идеализмом, с космополитизмом, с веселовщиной, с достоевщиной я приходил в теплое, уютное и ярко освещенное, с наивными световыми эффектами кафе "Националь", где всегда за угловым столиком, вдали от оркестра сидел Олеша, окруженный разными прилипалами, приживалами его духа, но бывал и один, за чашечкой кофе, и тогда я подсаживался к нему и он тотчас же своим глубоким рокочущим голосом спрашивал: "Ну, что слышно?" - что слышно в том большом, том ужасном и не понятном, в том действующем сейчас мире, где он, как потухший вулкан, как погасшая домна с закозленным металлом, задушенный, с кляпом во рту.
Я хорошо помню тот серый и скучный осенний вечер, когда дождь хлестал по большим витринным окнам "Националя". Мы сидели за тем же угловым столиком, перед ним стояла маленькая чашка кофе, и он рокочущим голосом фантазировал: "Весь мир ликвидирован и от всей цивилизации осталось только одно маленькое королевство в югозападном краю Африки, и там королем - мальчик. Он ходит на руках, вверх ногами и вниз головой и требует того же от всех своих подданных, и подданные, у которых склероз, гипертония, сотрясение мозга, стенокардия, все без возражения ходят вниз головой, получая инфаркты и инсульты и все-таки сумасшедше повторяя в один голос: "О как мудро! Только так и надо ходить!"
Это был день долгого собрания, на котором кого-то распинали, я пришел с этого собрания усталый и опустошенный, и, когда слушал его сказочку, у меня появлялась надежда, что безумие все-таки кончится.
- Я, может, через час умру, мне осталось жить один час. -
И внезапно он переходил на бормотание с самим собой:
-Назначена кошка. Кошка сказала "мяу"! Мудрые слова кошки.
И потом, снова глядя прямо в глаза, серьезно, уверенно:
- Люди планете не нужны, они нужны только для труда и войны. И когда все будет управляться по радио, останутся только двести человек где-то в дальнем юго-западном углу Африки, и там будет дитя диктатор. "Всем ходить сегодня на голове!" И все пойдут на голове. Все двести человек.
И опять переходил на бормотание с самим собой:
- Я император, я император.
Это насчет напечатанной сегодня в газете хроники встречи императора Эфиопии Хайле Селассие.
И вдруг взрывчато по поводу неожиданного переименования города Чкалова снова в Оренбург:
- Но почему? Мы же нация. Скажите нации, в чем дело.
И вслед за этим о своей безотчетной любви к одной даме:
"Я из-за тебя пить стал", - сказал я ей.
"А тебе бы только выпить", - отвечала она. И Юрий Карлович удивленно хохотнул.
Помню, еще Олеша рассказывает весь вечер о матросе Ильченко из давних времен одесской гражданской войны:
- Матрос Ильченко мой друг, кольт в восемь зарядов. Он меня спрашивал: "Юра, кого шлепнуть?"
"Не надо, Ильченко".
"Ты не виляй, скажи, кого шлепнуть? Хочешь, профессора Щербакова шлепну?"
"Не надо, зачем?"
"Ну скажи, кого шлепнуть?"
И сразу же без перехода:
- В литературу идут теперь конокрады, они въезжают в литературу на краденых конях.
"Ты сохранил черновик?" - спрашивает один литератор другого.
"Зачем?" - "А если кто-нибудь скажет, что это не твое?"
* * *
Однажды в Алма-Ате, в эвакуации, в праздничный день, когда всем милиционерам выдали новые нитяные перчатки, Олеша пришел в ответственный закрытый распределитель.
- Девушка, я русский писатель Олеша, нахожусь здесь временно в эмиграции, мне нужно 200 грамм портвейна.
- Вы тут не прикреплены, - сказала девушка.
- Мне не нужны ваши портфели из клеенки, ваши халаты, тетради в косую линейку. Я русский писатель Олеша, мне нужно 200 грамм портвейна.
Кончилось тем, что был вызван постовой милиционер в новых нитяных перчатках и увел Олешу в отделение.
Молоденький дежурный лейтенант стал заполнять протокол.
- Фамилия?
- Достоевский.
- Что вы мне голову морочите?
- Данте.
- Вы Олеша, - сказал лейтенант, разглядывая писательский билет. - Тут же подпись Горького, я же вижу, это не факсимиле. -
- Спиноза, - продолжал Олеша.
- Какой еще Спиноза?
- Достоевский, Данте, Олеша, Спиноза - все они одно, в дальнейшем именуемый "автор", - скандируя, сообщил Олеша.
* * *
Олешу кремировали. Я не знаю, сам он это завещал или это делается по решению и разумению оставшихся в живых, но по этому поводу я расскажу одну историю.
Мы все знали рыжего Давида - старого актера, похожего на замученного жизнью благородного пса. Он начинал когда-то у Мейерхольда, давно уже не играл, но без театра жить не мог и каждый день ходил за кулисы, как на работу, был на всех репетициях, а уж ни одна премьера в Москве не обходилась без него.
Олеша очень любил рыжего Давида за его мудрую бесполезную жизнь, любил сидеть с ним в кафе "Националь" за чашечкой кофе и беседовать.
И вот рыжий Давид умер. Я не был на его похоронах. Автор скетчей Г. рассказывал мне:
- В крематории я вдруг заметил, что Олеша сунул покойнику в руки записку, сначала одну, а потом, в те полчаса, пока шла церемония. у него появилась еще масса вопросов, и он сунул еще одну записку.
На обратном пути, в такси, я спросил: - Юрий Карлович, что это за записки?
Оказывается, первая записка была: "В Нечто: как там?" Вторая записка: "Туда же. Имеют ли право сжигать людей?"
Когда я сказал, что покойнику все равно, сжигают его или нет, Олеша упер в меня свои зенки и спросил: - А откуда вы знаете?
* * *
Вот я вижу, как входит в кафе преуспевающий литературный делец, только что сдавший на вешалку шубу и бобровую шапку, в модном жупане электрик, с ватной грудью, с поднятыми ватой квадратными плечами - подушками, и роскошным голосом спрашивает засыпающего над коньячной рюмочкой, засыпанного перхотью и пеплом Олешу:
- Ну что нового в микромире? Мало пишешь, - говорит он, - я ведь в одну ночь могу прочитать то, что ты написал за всю жизнь.
- А я в одну ночь могу написать то, что ты написал за всю, всю жизнь, - вскинувшись, отвечает Олеша.
Большеголовый, с окаменевшим сильным лицом, выстрадавшим нереализованную мощь, скорбь и усталость, сидел он у большого окна, из которого видна была зубчатая стена Кремля у Александровского сада.
- Оранжад! - произносил он, как бы пробуя это слово на слух, на вкус. - О ранжад! - и пепельная грива бессильно падала на лоб.
Однажды к столику Олеши, за которым собралась компания, подошел человек.
- Я вижу, у вас интересная компания. Я ведь тоже могу кое-что рассказать. Я участвовал в расстреле Николая II. Олеша вскочил:
- Хам, да как вы смели, помазанника божьего!
Борис Ямпольский. Из «Да здравствует мир без меня
Сайт Светланы Анатольевны Коппел-Ковтун
Оставить комментарий