Дневник

Разделы

Лучше учиться понимать, чем копить знания. Знать надо необходимый минимум, понимать же надо максимально много. Знание пассивно. Понимание активно. Знание — то, что добыто другими. Понимание — то, что ты добываешь сам. Знание есть обладание, понимание созидание. Понимание есть способность приобретать знания в случае надобности и освобождать голову от них после использования их.

Александр Зиновьев
«Иди на Голгофу»

В искусстве слова все являются учениками друг друга, но каждый идет своим собственным путем.

Михаил Пришвин

У мудреца спросили: 
- Сколько видов дружбы существует?
 - Четыре... - ответил он. 
Есть друзья, как еда - каждый день ты нуждаешься в них. 
Есть друзья, как лекарство, ищешь их, когда тебе плохо. 
Есть друзья, как болезнь, они сами ищут тебя. 
Но есть такие друзья, как воздух - их не видно, но они всегда с тобой..

Люди говорят: «Церковь должна руководить нами». Это верно, если верно их представление о церкви; и ошибочно, если оно неправильно. Под церковью следует подразумевать всех истинно и активно верующих христиан земли вместе взятых. Тогда тезис «Церковь должна руководить нами» обретает следующее содержание: те христиане, которые наделены соответствующими талантами, должны быть, скажем, экономистами и государственными деятелями и все экономисты и государственные деятели должны быть христианами; и все их усилия в политике и экономике должны быть направлены на претворение в жизнь Золотого правила Нового завета.
Если бы так случилось и если бы мы, остальные, были действительно готовы принять это, тогда мы нашли бы христианское решение всех наших социальных проблем довольно быстро. Но на деле под руководящей ролью церкви большинство понимает некий направляемый духовенством политический курс или разработку церковными деятелями особой политической программы. Это глупо. Церковнослужители — особая группа людей в пределах церкви, которые избраны и специально подготовлены для наблюдения за такими вещами, которые важны для нас, потому что мы предназначены для вечной жизни. А мы просим этих людей взяться за дело, которому они никогда не учились. Политикой и экономикой следует заниматься, за них надо отвечать нам, рядовым верующим. Применение христианских принципов к профсоюзной деятельности или к образованию должно исходить от христианских профсоюзных деятелей и христианских учителей; точно так же как христианскую литературу создают христианские писатели и драматурги, а не епископы, собравшиеся вместе и пытающиеся писать в свободное время повести и романы.

Просто христианство. Клайв Стейплз Льюис

Все добродетели, на подобие некоторой духовной цепи, одна от другой зависят, как то: молитва от любви, любовь от радости, радость от кротости, кротость от смирения.

Прп. Макарий Египетский
Беседа 40

Я поделила мир на поэта - и всех, и выбрала - поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать - поэта - от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались.
Большим поэтом может быть всякий — большой поэт. Для большого поэта достаточно большого поэтического дара. Для великого самого большого дара — мало, нужен равноценный дар личности: ума, души, воли и устремление этого целого к определенной цели, то есть устроение этого целого. Высоким же поэтом может быть и совсем небольшой поэт, носитель самого скромного дара — как тот же Альфред де Виньи — силой только внутренней ценности добивающийся у нас признания поэта. Здесь дара хватило как раз в край. Немножко меньше — получился бы просто герой (то есть безмерно больше).Великий поэт включает — и уравновешивает. Высокий — великого — нет, иначе бы мы говорили: великий. Высота как единственный признак существования. Так, нет поэта больше Гёте, но есть поэты — выше, его младший современник Гёльдерлин, например, поэт несравненно-беднейший, но горец тех высот, где Гёте — только гость. И великий ведь меньше (ниже), чем высокий, будь они даже одного роста. Так: дуб — велик, кипарис — высок.
Слишком обширен и прочен земной фундамент гения, чтобы дать ему — так — уйти в высь. Шекспир, Гёте, Пушкин. Будь Шекспир, Гёте, Пушкин выше, они бы многого не услышали, на многое бы не ответили, ко многому бы просто не снизошли.
Гений: равнодействующая противодействий, то есть в конечном счете равновесие, то есть гармония, а жираф — урод, существо единственного измерения: собственной шеи, жираф есть шея. (Каждый урод есть часть самого себя.)
«Витание поэта в облаках» — правда, но правда только об одной породе поэтов: только-высоких, чисто-духовных. И даже не витанье, а обитанье. Горбач за свой горб платит, ангел за свои крылья на земле тоже платит. Бесплотность, так близкая бесплодности, разреженный воздух, вместо страсти — мысль, вместо слов — речения — вот земные приметы небесных гостей.
Единственное исключение — Рильке, поэт не только равно-высокий и великий (это можно сказать и о Гёте), но с тою же исключительностью высоты, здесь ничего не исключающей. Точно Бог, который у других поэтов духа, дав им одно, взял все, этому — это все — оставил. В придачу. Высоты, как равенства, нет. Только как главенство. Для только-большого искусство всегда самоцель, то есть чистая функция, без которой он не живет и за которую не отвечает. Для великого и высокого — всегда средство. Он сам — средство в чьих-то руках, как, впрочем, и только-большой — в руках иных. Вся разница, кроме основной разницы рук, в степени осознанности поэтом этой своей держимости. Чем поэт духовно больше, то есть, чем руки, его держащие, выше, тем сильнее он эту свою держимость (служебность) сознает. Не знай Гёте над собой и своим делом высшего, он никогда бы не написал последних строк последнего Фауста. Дается только невинному — или все знающему.
По существу, вся работа поэта сводится к исполнению, физическому исполнению духовного (не собственного) задания. Равно как вся воля поэта — к рабочей воле к осуществлению. (Единоличной творческой воли — нет.)
К физическому воплощению духовно уже сущего (вечного) и к духовному воплощению (одухотворению) духовно еще не сущего и существовать желающего, без различия качеств этого желающего. К воплощению духа, желающего тела (идей), и к одухотворению тел, желающих души (стихий). Слово для идей есть тело, для стихий — душа. Всякий поэт, так или иначе, слуга идей или стихий. Бывает (о них уже сказано) — только идей. Бывает — и идей и стихий. Бывает — только стихий. Но и в этом последнем случае он все-таки чье-то первое низкое небо: тех же стихий, страстей. Через стихию слова, которая, единственная из всех стихий, отродясь осмысленна, то есть одухотворена. Низкое близкое небо земли. В этом этическом подходе (требовании идейности, то есть высоты, с писателя) может быть вся разгадка непонятного на первый взгляд предпочтения девяностых годов Надсона — Пушкину, если не явно-безыдейному, то менее явно-идейному, чем Надсон, и предпочтения поколения предыдущего Некрасова-гражданина просто Некрасову. Весь тот лютый утилитаризм, вся базаровщина — только утверждение и требование высоты, как первоосновы жизни — только русское лицо высоты. Наш утилитаризм — то, что в пользу духу. Наша «польза» — только совесть. Россия, к ее чести, вернее к чести ее совести и не к чести ее художественности (вещи друг в друге не нуждающиеся), всегда подходила к писателям, вернее: всегда ходила к писателям — как мужик к царю — за правдой, и хорошо, когда этим царем оказывался Лев Толстой, а не Арцыбашев. Россия ведь и у арцыбашевского Санина училась жить!

Марина Цветаева. ПОПЫТКА ИЕРАРХИИ

Символ пчелы, хотя и принадлежащей к общему классу насекомых, очень особенный. Насекомые в целом всегда указывают на симпатическую систему, обычно демонстрируя некоторую активность в ней ввиду того факта, что у насекомых есть только симпатическая система, которая автоматичная и механическая. Пчела, в случае вашей пациентки показывает интенсивную деятельность, постоянную вибрацию, производящую своего рода жужжащий звук, как рой пчел. Это беспокойство в низших центрах, тесно связанных с сексом. Пчела - это символ дремлющей Кундалини, готовой ударить. Поэтому в тантра-йоге сказано, что она порождает жужжащий звук, как рой эротически возбужденных пчел. Она проявляет особое беспокойство, привлекая на себя все внимание, так что сознание становится недоступным для внешних впечатлений и аргументов.
Цель такой активности не в том, что предполагается сознанием, то есть не в непосредственном эротическом опыте. Напротив, это интенсивное усиление Самости. По этой причине такие люди постоянно влюбляются в тех кто не любит их взаимно. Нужно предотвратить эротический опыт, потому что такой опыт отчуждает ее от тайного предназначения, которым, по крайней мере, пока, является индивидуация. В таком случае она означает большую осознанность. На самом деле, пчела символизирует инстинкт, который делает ее глубоко аутоэротичной. Это нельзя назвать неправильным в данный момент, так как она еще дитя, которому нужно все либидо для собственного развития. Пчела как таковая сейчас, вероятно символизирует эротические фантазии и мысли, которые ее жалят. Ее рисунок доказывает, что инстинкт пчелы ищет Розу, т. е. мандалу, символ Самости.

Из письма Карла Густава Юнга Элинед Кошинг. 1934 год.

В Москве меня взяли на оперу, на „Фауста”... Мать дала мне несколько предварительных объяснений. — Ты понимаешь, жил-был Фауст, учёный. Он уже старик, а всё читает книги. И вот приходит к нему чёрт и говорит: „продай мне душу, тогда я сделаю тебя снова молодым”. Ну, Фауст продал, чёрт сделал его молодым, и вот они начинают веселиться... Пришли мы в театр задолго до начала, я скучал в ожидании, а тут вдруг такая интересная перспектива: приходит чёрт и потом они начинают веселиться! 

С.С. Прокофьев. Автобиография

«Тогда он сказал мне, что беседу о Боге считает самой подходящей темой для разговора между двумя представителями человечества. 
Но посетовал, что большинство людей думают иначе: они, включая многих теологов, смущаются любого мало-мальского разговора о Господе. Гораздо вежливее принято поговорить друг с другом про секс»
Джеймс Эйлуорд

Есть бездна попыток определить стихи и поэзию. Это, между прочим, не одно и то же. Тот же Маяковский, например, говорил, что любит стихи, но терпеть не может поэзию. Михаил Леонович Гаспаров, который мне эти слова Маяковского сообщил, заметил: «И я так же. А вы, наверное, наоборот?» Он угадал. При таком выборе я предпочла бы второе, потому что люблю поэзию не только в форме стихов: поэзию Рембрандта и поэзию Моцарта, поэзию прощания и поэзию памяти… Поверьте, я имею в виду не то, что часто называют «поэзией» и «поэтичным», то есть нечто смутно красивое и сентиментальное. Я имею в виду что-то почти физическое, некий элемент мира, один из лучших и самых прочных его элементов. Я пыталась описать эту несловесную поэзию в очерке «Поэзия за пределами стихотворства». Наверное, это то, что имел в виду Лев Толстой, когда после смерти любимого брата писал в своем дневнике: да, все бренно, обманчиво, все преходит. Но что же остается? И отвечает себе: любовь – и поэзия. Само соединение в одном ряду двух этих бессмертных и необманных вещей, двух форм того, что сильнее смерти, говорит больше, чем любая попытка как-то определить поэзию или чему-то ее уподобить.

Христиане не могут не знать о первенстве и бессмертии любви. Но о бессмертии поэзии они могут не догадаться. Этого апостол Павел не написал. Об этом очень редко говорили богословы. Хотя, мне кажется, новейшие богословы думают об этом больше, о поэзии как форме истины: можно вспомнить нашего современника греческого богослова Христоса Яннараса или протоиерея Александра Шмемана. Я думаю, что из трех христианских добродетелей – веры, надежды, любви – поэзия ближе всего надежде.

Вероятно, большинство современных стихотворцев – не только у нас, но и во всем мире (я встречала многих современных поэтов разных языков), – единомышленники Маяковского. Им тоже нравятся удачные стихи – сильные, яркие, резкие, изобретательные, еще какие-нибудь, но поэзия (в том смысле, в каком я о ней говорила) им скорее неприятна, если не враждебна. Так теперь принято. Принято подозревать все, что не низко, не мелко, не обыденно. У этого тотального скепсиса есть обоснование: высокое – не тривиально, не ходульно высокое – стОит теперь дороже, чем когда-нибудь. Поэзия после Аушвица и ГУЛАГа. Любовь после Аушвица остается. Но остается ли поэзия? Многие вслед за Теодором Адорно считают, что нет. Я думаю иначе.

Я начала с разделения поэзии и стихов, но это не значит, что стихи, то есть вещественный, словесно-ритмический дом поэзии, «поэзию в пределах стихотворства» я не люблю. Иначе зачем бы этим заниматься? Если искать уподобления стихам – вроде приведенных вами «проводов» – то лучше всего тут был бы огромный, почти наугад взятый ряд, как в «Определении поэзии» и «Определении творчества» у Пастернака в «Сестре моей жизни»:

Это – круто налившийся свист,
Это – щелканье сдавленных льдинок,
Это – ночь, леденящая лист,
Это – двух соловьев поединок

– и еще три строфы уподоблений…

Пастернак начинает со звука, осязания и света (свист и холод, светлая ночь). Но главное слово в его «Определениях» – «мироздание», «вселенная». В поэзии являет себя то мироздание, которое изгнано из обыденной жизни – или же мы в нашей обыденной жизни изгнаны из него. Какое мироздание, когда на данный момент мне необходимо, например, пойти в химчистку. Сергей Аверинцев как-то заметил, что современную цивилизацию обычно критикуют за «потребительство», но в ней есть более тяжелый дефект: герметичность. Она герметически замкнута от переживания другого, от мироздания как целого. Архаичные и традиционные культуры были для этого опыта открыты. Для этого открыто детство – раннее детство, которое – все – происходит в мироздании, будь это мироздание кроватью или скамейкой в саду. Потом, может быть, с юностью (у кого-то гораздо раньше) это уходит. Наша школа (наша – в смысле школа нашей цивилизации, школа «научного мировоззрения») ломает хребет детству, как писал Владимир Бибихин. Поэзия (и вообще искусство: музыка, живопись) остается окном в этой глухой стене. Хотя современное искусство чаще всего совершенно социально – и, тем самым, так же герметично, как сам социум и его проблемы.

Я думаю, что стихи – редкие, странные, любимые стихи (любимые не читателем, не автором, а «вообще» любимые: мне кажется, это сразу слышно при чтении стихотворного текста – любимые это слова и звуки или нет) – так вот, стихи прежде всего освобождают человека из тюрьмы его обыденного опыта. В этот опыт не входит мироздание, не входит даль, не входит глубина. Это сплошная череда забот и реакций, всегда вынужденных, опаздывающих реакций на происходящее. А стихи открывают вид на то, что нас обгоняет, что всегда впереди, они открывают вид на собственную глубину и даль, на себя как участника мироздания (по-христиански – творения). Что-то там, в дали и глубине человека, совсем другое. Стихи открывают вид и на язык: убитое в практическом употреблении слово оживает, раскрывается. Язык в стихе говорит, танцует, напевает. Как ни странно, не все умеют читать стихи. Начинают с вопросов: а что это значит? – и, не находя ответа, бросают читать. Здесь требуется навык другого отношения со смыслом. Требуется не разбирать стих на отдельные «значения», а дать ему говорить с тобой во всей его цельности. Об этой цельности стихотворного смысла хорошо сказал Поль Валери (один из тех поэтов, которых считают особенно «темными» и непонятными): «Стихи членораздельно выражают то, что нечленораздельно выражает междометие, вскрик, слезы». Добавлю от себя: и жест. За словами стихотворения прежде всего нужно услышать этот вскрик или вздох, увидеть жест стихотворения. Кстати, жест, поза, как знают антропологи, – древнейшая форма религиозного выражения, первая форма молитвы. Человек выпрямившийся, с поднятыми к небу руками. И несколько других жестов, общих для всех древних цивилизаций. Жест отрешения («всякое ныне житейское оставим попечение») и обращения к небу.

Чтобы узнать стихотворение как целое, нужно уйти в даль себя, в открытую даль. К этому человек не привык: уходить туда ему всегда некогда; дела, обязанности, «проблемы». Здесь главная трудность, а не в «непонимании» отдельных слов или образов.<...>

Ольга Седакова, 2016

 Интервью «Из приступа небывалой свободы» 

И истлеет все небесное воинство; и небеса свернутся, как свиток книжный; и все воинство их падет, как спадает лист с виноградной лозы, и как увядший лист - со смоковницы.

Ис. 34:4

Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким!

Ис. 5:20

=========================================

Толкования на Ис. 5:20
Свт. Василий Великий
Горе глаголющим лукавое доброе, и доброе лукавое, полагающим тму свет, и свет тму, полагающим горькое сладкое, и сладкое горькое

Но совершенному, у которого чувствия обучена долгим учением (ср.: Евр. 5:14), надобно быть в состоянии отличать свойство доброго от лукавого, и изведанному торжнику должно добрая держать, от всякаго же вида злаго огребатися (ср.: 1 Сол. 5:21-22). А у кого повреждена рассуждающая сила души, тому свойственно давать превратные свидетельства о достоинстве каждой вещи. Обыкновенно же думают, что естественная сила диалектики всего более может доставить это, то есть научить, как подробно разбирать свойства предметов, распознать однородное и различить противоположное. Посему-то сознававший себя сведущим божественную диалектику сказал: да усладится Тебе беседа моя (ср.: Пс. 103:34). Диалектика же любопрителей, которые берутся за предметы с охотой поспорить, не только неприятна, но еще огорчает.

Но из трех сочетаний: света и тьмы, доброго и лукавого, горького и сладкого - все ли они составляют одно в подлежащем или различны между собой по роду? Что до простого смысла, то ясно, что лукавым означается испорченность нравов, а прекрасное (καλον), как определяют, есть благо, достойное похвалы. Опять, тма есть воздух, лишенный света, а свет - сущность, рассевающая тьму. И еще: сладкое есть мягкость влаги или сока, услаждающая чувство вкуса; а горькое есть то, что при вкушении жестко действует на вкус. Итак, по простому разумению, вещи сии весьма много различествуют между собой. И кто же до того безумен, чтобы среди глубокой ночи стал называть тьму светом и, когда у него глаза ничего не различают во тьме, представлять, что он озарен светом? Кто, чувствуя неприятность при вкушении горького, станет утверждать, что ощущает приятность сладости? Кому, имея глаза, трудно распознать чувственную красоту? Она, взаимной соразмерностью частей и наружной доброцветностью, сама собой и естественно привлекает к себе всякого встречающегося, между тем как безобразное само собой производит в зрителях отвращение.

Но кажется, что речь здесь идет не о познаваемом чувственно. А поскольку заповедь Господня светла, просвещающая очи (Пс. 18:9) и слово Божие - светилник ногама праведника (ср.: Пс. 118:105), то не живущий добродетельно, но погрязший в плотских страстях будет такой человек, который жизнь во грехе возлюбил, как некоторый свет, а жизни по заповеди Господней отвращается, как тьмы. И кто словес Божиих, которые сладки гортани праведного паче меда для духовного его вкуса (ср.: Пс. 118:103), отвращается по трудности заповедываемого, охотнее же избирает легкость удовольствия, тот называет горькое сладким и сладкое горьким. Таким же образом надобно рассуждать и о прекрасном, что истинно прекрасное есть соразмерность в душе, доблестно настроенной. Ибо добродетель есть какая-то середина и соразмерность; а излишек и недостаток, в ту или другую сторону выступающий из пределов добродетели, есть уже неумеренность и безобразие. Так, мужество есть середина, излишек его - дерзость, а недостаток его - робость. Следовательно, красота души есть соразмерность в добродетели, а безобразие - нарушение меры вследствие порока. Посему пророческое слово называет жалкими тех, которые избирают порок, как нечто доброе, и избегают добродетели, как лукавства.

Но надобно вникнуть в причину, по которой о добром сказано глаголющим, а о свете и о сладком не глаголющим, но полагающим. Ибо сказано: Горе глаголющим лукавое доброе, и горе полагающим тму свет, и горе полагающим сладкое горькое. Не то ли, может быть, пророческое слово показывает, что при первом начальном избрании образа жизни погрешаем только разумом, а вступив в деятельность и после опытного изведания не оставляя худого, полагаем для себя как бы пределы действий, дела порочные делая неподвижной гранью? Ибо кто от невоздержности и сластолюбия не обращается к целомудрию, тот полагает для себя горькое сладкое. И кто убегает жизни евангельской, избирает же жизнь скотоподобную и неразумную, тот полагает для себя свет тму. А кто защищает таких людей и бесстыдно говорит о делах непристойных, тот есть глаголющий доброе лукавое, по слову Апостола, охуждающего тех, которые не точию творят сие, но и соизволяют творящим (ср.: Рим. 1:32). Полагает также свет тму и тот, кто поставляет светильник под спудом или покрывает его сосудом и не поставляет на свещнице (ср.: Мф. 5:15). Итак, слова глаголать доброе лукавое употреблены относительно к учению, а слова полагать свет тму - относительно к навыку в делах.

Свт. Василий Великий. Толкование на пророка Исаию.

=========================================================================================

Свт. Иоанн Златоуст
Горе глаголющим лукавое доброе, и доброе лукавое, полагающим тму свет, и свет тму, полагающим горькое сладкое, и сладкое горькое

Опять он говорит о том же. Так как они оскорбляли пророков и называли обманщиками, а лжепророков почитали, и таким образом извращали порядок вещей, то он возвещает им «горе» за превратное суждение. «Горе, – говорит, – которые зло называют добром», т.е. лжепророчество, «и добро – злом», т.е. пророчество, «тьму почитают светом, и свет – тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое – горьким!». Хотя и тяжки, говорит, слова пророков, но нет ничего слаще их, так как они словесными угрозами избавляют от испытания (бедствий) на деле; и хотя сладки слова лжепророков, но нет ничего горче их, так как они прелестью слов навлекают действительную угрозу.

Вот так мудро пророк перетолковал их суждение. Так как они словам одним не внимали, как изрекающим весьма горькое, а словам других внимали, как весьма благосклонным и заключающим в себе великую сладость, то он сказал, что, напротив, великая сладость – у пророков, а великая горечь – у лжепророков. В том же смысле нужно нам понимать и слова о свете и тьме. Одни вели к заблуждению, а другие руководили к истине; одни, почти связав руки, передавали мраку плена, а другие принимали все меры, чтобы привести к свету свободы.

Толкование на пророка Исаию.

============================================================================================

Свт. Кесарий Арелатский
Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким!

Есть некоторые люди, которые берут взятки и намеренно искажают справедливый ход дела. Пророк говорит о них: Тьму почитают светом, а свет - тьмою, горькое почитают сладким, а сладкое - горьким. Они выслушивают показания и судят несправедливо. Они получают дары земные, а теряют дары нетленные. Они наживают деньги, а теряют жизнь вечную.

О несчастный! Сделал ты это, делаешь или намереваешься сделать - ты разумеешь, что обретаешь, но не разумеешь, что теряешь. Золото обретаешь, а перед Богом грешишь. Сундук у тебя наполняется, а совесть повергается. Но минет немного дней или лет, и душа твоя покинет тело, золото останется в сундуке, а несчастная душа сойдет в геенну. Если же ты рассудишь справедливо, если откажешься служить алчности или роскоши, тогда твоя душа, исполнившись Богом, поднимется в Царство Небесное, а сундук без золота останется в этом мире. Так вот, поэтому, братия, я прошу вас и заклинаю именем Того, Чьей драгоценною кровью вы были искуплены, - во всяком деле всеми силами держитесь справедливости и усердней размышляйте о спасении вашей души.

Проповеди.

=============================================================================================

Свт. Кирилл Александрийский
Ст. 20-21 Горе глаголющим лукавое доброе, и доброе лукавое, полагающим тьму свет, и свет тьму, полагающим горькое сладкое, и сладкое горькое. Горе, иже мудри в себе самих и пред собою разумни

Как совершенно неразумных и этими словами обличает привлачающих грехи яко ужем долгим (Ис. 5:18). Ибо им должно было почитать достойным всякой похвалы необходимое покаяние и всякого рода правдою избавлять себя от угрожающего им гнева, и пощениями оправдываться пред оскорбленным властвующим над всеми Богом; а они оказались бесчестными меновщиками, придающими цену постыднейшему и, наоборот, объявляющими поддельным несравненно лучшее и наиболее полезное для них ко спасению. Поэтому подлинно приличествует так думающим горе. Они оказались нечестивыми и неразумными судиями в отношении к самим себе. Называя лукавое добрым, почитая тьму светом и утверждая, что горькое есть сладкое, а сладкое – горькое, страстно желая бедствий, происходящих от войны, хотя легко можно было бы избавиться бед, наконец, отвергнув самое просвещение, подаваемое чрез Христа, они остались во тьме. И что говорит пророк? Ждущим им света, бысть им тьма, ждуще зари во мраце ходиша (Ис. 59:9). Они упали до такой степени безрассудства и одичания мыслей, что когда и предлежало им воспользоваться милостью Божией и проистекающею отсюда сладкою надеждою, они сами, напротив, предпочли горечь наказания и мучение столь сильными бедствиями. Потерпели же это, говорит, они потому, что были мудри в себе самих, и пред собою разумни. Истинно то, что, по слову Приточника, не терпящая изобличения премудрость заблуждает (Притч. 10:17). А слишком надеяться на самих себя и одному собственному мнению предоставлять знание и суждение о полезном есть грубое высокомерие и вредно для привыкших делать это. Так и Священное Писание говорит: презорливый же и обидливый муж и величавый ничесоже скончает (Авм. 2:5), имея эту немощь в уме и сердце, руководители Иудеев не приняли советов (увещаний) от Спасителя; ибо они были, подлинно были скорее не пред Господом, а пред собою разумни, надмеваясь и много думая о своем знании Божественных законов, в действительности же совсем ничего не зная. Они были вожди суть слепи слепцем, по слову самого Спасителя (Мф. 15:14).

Толкование на пророка Исаию.

==================================================================================================

Прп. Антоний Великий
Я видел, что многие монахи и девы впали в гибельную страсть гордости, потому что ложно имели о себе высокое мнение и говорили: «Мы велики, и никто не сравнится с нами».

Истинно говорю вам, возлюбленные мои, что такое мнение о себе есть гордость. От нее рождаются презрение и ненависть к другим, зависть и ссоры, потому что гордые люди не хотят раскаяться и иметь о себе правильного понятия. Гордость не позволяет им различать добро от зла и сладкое от горького. Злые духи, находящиеся в воздухе, побуждают их плакать тогда, когда нужно смеяться, и смеяться, когда нужно плакать.

Посему к сим людям можно отнести слова Писания: горе глаголющим лукавое доброе, и доброе лукавое, полагающим тму свет и свет тму, полагающим горькое сладкое, и сладкое горькое. Им нужно помнить слова святого Иоанна: не всякому духу веруйте, но искушайте духи, аще от Бога суть (1 Ин. 4:1).

Мы должны плакать о сих людях, которые во всё время жизни своей не оставляют своих пороков, но любят их более, нежели необходимую телесную пищу, и, презирая заповеди живого Бога, следуют внушениям нечестивых духов.

Письма к монахам.

==================================================================================================

Прп. Ефрем Сирин
Ст. 20, 22-24 Горе глаголющым лукавое доброе

Угрожает горем пророк тем, которые мудры в лукавстве, хитро оспаривают верность предвещаний пророческих; а при этом укоряет он и народных судей, которые превратно судят, и худое называют хорошим, тьму почитают светом. Поскольку же они берут всегда дары, приумножили тем имение свое и предаются вину и пьянству, то присовокупляет еще: горе крепким… вино пиющым… оправдающым нечестива даров ради, и осуждающим невиннаго. А потому как угашают они на суде правду, которая есть свет, суды же и определения их за взятые ими дары преклоняются ко тьме; сего ради как солома поядается огнем, так они истреблены будут коснувшимся их пламенем, корень их яко персть будет, и цвет их яко прах взыдет. За лукавство свое будут они истреблены Феглаффелласаром, царем Ассирийским, так же, как огонь поедает солому.

Толкование на книгу пророка Исаии.

====================================================================================================

Прп. Нил Синайский
Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким

Как тем, которые находятся в лихорадочном жару, от повреждения у них способности вкуса мед кажется горьким, так у иного поврежден душевный вкус. И Пророк говорит: «горе полагающим горькое сладким» (Ис. 5:20).

Письма на разные темы. Аглею, служащему в передовых.

==================================================================================================

Блж. Иероним Стридонский
Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким

Называть добро, свет и сладкое именами противоположными так же преступно, как зло, тьму и горькое называть именами добродетелей. Это сказано против тех, которые не считают грехом, если унижают добро, и не думают, что преступно, если хвалят зло. Почитают же добро злом и свет тьмою, и сладкое горьким иудеи, взявшие Варавву, виновного в убийстве и возмущении, и распявшие Иисуса, Который и пришел только к погибшим овцам дома Израилева (Мф. 15:24), чтобы спасти погибшее (Мф. 18:11). Под Вараввою можем разуметь дьявола, который, хотя есть ночь и тьма, принимает вид ангела света (2 Кор. 11:14). Посему и апостол говорит: Какое общение праведности с беззаконием? Что общего у света с тьмою? Какое согласие между Христом и Велиаром? (2 Кор. 6:14-15). И свечу не следует брать и ставить под спудом или под ложем, а на подсвечнике, чтобы она светила всем (Мф. 5:15). И дерево, приносящее худые плоды, не должно называть именем доброго древа (Мф. 12:33). Посему и в Книге Бытия таинственною речью повествуется, что Бог отделил свет от тьмы (Быт. 1:4), которая вначале была над бездною. А что Спаситель назван добрым, об этом Он Сам говорит в Евангелии: Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец (Ин. 10:11). Он говорит также, что Он есть свет: Я свет миру (Ин. 8:12), - и ежедневно насыщаемые небесным хлебом, мы говорим: Вкусите, и увидите, как благ Господь! (Пс. 33:9).

Напротив когда мы говорим: избави нас от лукаваго (Мф. 6:13), и: мир весь во зле лежит (1 Ин. 5:19), то желаем избавиться от возней диавола; а что он обозначается именами тьмы по горечи, об этом очень часто читаем. Напротив когда мы говорим: избави нас от лукаваго (Мф. 6:13), и: мир весь во зле лежит (Ин. 5:19), то желаем избавиться от возней диавола; а что он обозначается именами тьмы и горечи, об этом очень часто читаем. Впрочем и то мы можем сказать, что все учения, противные истине, горьки, и что одна истина сладка. Посему надобно остерегаться, чтобы вместо истины нам не следовать лжи, и вместо света — тьме. Ибо есть много путей, которые кажутся людям прямыми, но концы их идут в глубину ада (Притч. 16:25). Если также и справедливый, погибающий в своей правде (Еклл. 7:16), которому говорится: не буди правдив велми (Еклл. 7:17). Вследствие этого Израиль обещает, что он будет ходить путем царским и не уклоняться ни на право, ни налево (Втор. 5:32-33). Скажу еще, что я думаю: едва ли кто может быть свободен от этого проклятия, когда мы и злым часто льстим из-за их силы, и добрых презираем из-за их бедности. Посему яснее перевел Акила: горе тому, кто говорит злому: ты добр и доброму: ты зол. С этим смыслом согласуется и сказанное Соломоном в Притчах: иже судив праведного неправедным неправедного же праведным нечист и мерзок у Господа (Притч. 17:15). И книжники и фарисеи, не вмещая в себе слов Спасителя (Ин. 8:37), но держась человеческих преданий (Мк. 7:8) и бабьих басней (1 Тим. 4:7), сделали добро злом и зло добром.

Толкование на книгу пророка Исайи. Книга вторая.

=========================================================================================

Блж. Августин
Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким

Горе тем, которые зло называют добром. Сказанное пророком относится к тому, благодаря чему люди злы, а не к самим людям. Поэтому тот, кто прелюбодейство называет добром, действительно осуждается тем пророческим словом. Кто же называет добрым самого человека, которого считает непорочным, не зная, что он - прелюбодей, тот ошибается не в распознании добрых и злых дел, но в тайнах человеческого характера. Он называет хорошим человека, в котором, по его мнению, есть несомненное добро, и считает злым прелюбодея и добрым непорочного.

Энхиридион.

=================================================================================================

Тертуллиан
Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким

Равным образом и те, которые выступают против мученичества, считая спасение гибелью, сладкое превращают в горькое и свет во мрак; а предпочитая эту несчастнейшую жизнь той счастливейшей, и горькое выдают за сладкое, и мрак за свет.

Скорпиак.

=================================================================================

Лопухин А.П.
Ст. 20-21 Горе тем, которые зло называют добром, и добро - злом, тьму почитают светом, и свет - тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое - горьким! Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны пред самими собою

Мудрые в своих глазах не хотят знать закона Божия.

Толковая Библия.

«Посему говорю вам: всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам; если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святаго, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем». (Мф. 12:31–32).

Не представляю себе философию без рыцарей чести и человеческого достоинства. Всё остальное — слова.
Мераб Мамардашвили

Психологическая топология пути. Лекция 30

Тема всего завершающего цикла лекций по Прусту высказана Уильямом Блейком; вслушайтесь, простая мысль – человеческий пафос и одновременно мысль, касающаяся устройства мира.

Скажи, кем зиждется забытая до срока мысль?
И где живет былая радость и минувшая любовь?
Когда они вернутся к нам, и сгинет мрак забвенья,
И я смогу перенести сквозь время и пространство
И облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе.

Это стихотворение дает нам поэтическую ясность всех тех вещей, которые мы пытались выяснить другими средствами. Действительно, все, что Пруст называет «утраченным временем», «воспоминанием», «любовью», «ревностью к самому себе» и т.д., – все это есть попытка ответить на вопрос: каким образом я просыпаюсь в качестве «я»? Переверните: где я был, до того как проснулся? Где пребывает тот, который, несомненно, просыпается в качестве самого себя? Мы-то живем и считаем, что раз мы проснулись, это есть мы. А если подумать, это не само собой разумеется. А где был тот, который спал, но проснулся в качестве самого себя? или шире: где пребывает забытая до срока мысль? Действительно, мысль высказана где-то в пространстве – мы ведь пространственно смотрим на мысль, раздался звук мысли, она может быть понята сейчас же, а может быть понята через 100 лет или через месяц, – где она была в это время? Вы знаете, что история происходила квазициклически, и то, чем были греки, мы узнали в эпоху Возрождения (это и было возрождением античности). Но возникает простой вопрос: греки что-то натворили, наговорили и надумали, потом мы это узнали, – а где это было, пока мы узнали? Ведь если была бы такая непрерывность, в которой контакт нагляден, не возникла бы проблема: где была мысль, так, чтобы вспомнилась именно такой, какой она была. Мы вспомнили Платона, вспомнили Аристотеля, Декарт в XVII веке вспомнил античную математику – где она была? Все наши проблемы, которые я анализирую в связи с Прустом, все время излагались мною так, что везде имплицировано предположение существования некоторого поля-континуума, в котором – а не в наших головах – существуют какие-то вещи. Где пребывает былая радость и минувшая любовь? И самое главное, что основной пафос Пруста – «где живет былая радость и минувшая любовь» или «забытая до срока мысль», – не есть вопрос простой любознательности, отвлеченной любознательности, а есть вопрос жизни и смерти. Посредством возвращения чего-то – мы не знаем, где оно пребывает, решается что-то в сегодняшнем дне. Скажу иначе: возвращение тех вещей, о которых мы не знаем и должны спрашивать, где они пребывают, во-первых, оживляет что-то вокруг нас, меняет самого человека и, во-вторых, делает живым многое из того, что вокруг него уже мертво, стало стереотипом, стандартом, имитацией, «пленением образов» и т.д. То есть задача памяти, оказывается, состоит в оживлении прошлого, что и есть условие сегодняшней жизни. Ведь не случайно сказано: «и облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе». Представьте себе, что ваш дед в какой-то момент произнес слово, которое можно назвать полусловом, – какая-то полуформа, обращенная к вам. И здесь происходят два события: если вы поймете или разгадаете, она оживет, а если она оживет, что-то оживет в вас. И мы живем, очевидно, не только в тысячеглазом мире, а в миллионноглазом мире таких полувзглядов, которые мы должны довести до полного взгляда, – наших друзей, отцов, дедов, любимых, и нелюбимых тоже, они же есть участники меня самого – того, кто может нести «сегодняшнюю боль, и мрак, и горе», то есть они могут, оживая, рассеивать мрак. Но вопрос: где они тем временем? И еще один момент – здесь мимоходом сказано: «и я смогу перенестись сквозь время и пространство», – сказано, быть может, для красоты самого образа, но при этом какой-то бывший полуобраз становится полным образом. Скажем, какое-то душевное побуждение моей матери, если держу живым и себя, и ее, перенеслось через пространство и время. Но не только это; пространство и время – еще и потому, что нечто движется по каким-то путям и воссоздается в живых поверх и помимо Числа – пространства и времени. Я связываю это с проблемой бесконечности. Помните, я говорил, что человеческие существа – это существа, больные бесконечностью, и, как говорил Пруст, нет жала более острого, чем жало бесконечности. Жало – потому что основная душевная, нравственная проблема человека, состоящая в том, чтобы собрать себя из собственных же частиц, разбросанных в разных местах пространства и времени, есть высвобождение себя из пропасти Числа и бесконечности. И вот – жалоба Бодлера: «Ah! ne jamais sortir des Nombres et des Etres!» – «О, никогда не выходить из Бесконечности и Числа!» Число – это множество безликих, неиндивидуализированных единиц. Я уже показывал вам бег в бесконечности, где мы, преследуя образы, которыми набита наша голова, имеем вместо Альбертины бесконечность обезличенных, то есть лишенных Альбертины, образов. Ведь Альбертина, за которую платишь деньги, – Альбертина, обезличенная; Альбертина, ради которой Сен-Лу дает телеграмму, есть просто экземпляр – Альбертина, а не Альбертина-личность. Или – проблема несделанного, когда это несделанное бесконечно повторяется, как непрожеванный кусок. То, что я сейчас говорю вам, в действительности есть структура – не материальное изображение, а структура того, что мы называем Адом: миллионы смертей вместо одной, все незавершенное, все, что делаешь и делаешь, и делаешь, заново и заново, нет конца. Значит, облегчение «сегодняшней боли» в какой-то связи с тем, что называется былым и минувшим и что где-то пребывает, развеяние мрака связано у нас с каким-то отношением к бесконечности и к Числу – множественности идентичного, похожего, то есть неживого. А все живое – индивидуально.
И вот мы пришли к проблеме, которая разными углами у нас: фигурировала, мы не впервые с ней сталкиваемся, и пришли к ней из очень странной вещи. Начнем с того, что обычно мы отделяем жизнь и чтение книг. Есть акт чтения книги, а есть акты жизни. Но в разных пунктах нашего анализа все время получается так, что многие жизненные акты оказывались для нас похожими на то, что происходит в акте чтения. Мы даже некоторые события приравнивали к встрече с книгой. На прошлой лекции мы приравняли отношение «человек и действие» или «человек и продукт человеческого действия» к отношению «книга и критик». И оказалось, что акт чтения книги похож на акты жизни в том простом смысле слова, что авторы жизненных поступков тоже не есть те эмпирические люди, которых мы видим, – автором поступка является некое лицо, создающееся в самом пространстве этого поступка. Поэтому мы никогда не можем судить о поступке, сопоставляя его с видимым нам человеком. Таким же образом, оказывается, мы относимся к книгам. Читая книгу, мы тоже должны пройти путь и стать в ту точку, в которой рождается автор книги. Бальзак – автор мира Бальзака, это не есть тот Бальзак, который ужасно огорчался, если ему ночью снился эротический сон, и с ним случалась поллюция, и он в досаде говорил: «Ах, пропал еще один шедевр!» – он считал, что эффекты, ослабляющие половой акт, тянутся обычно две недели и забирают всю духовную энергию, а за две недели можно написать шедевр (а он, действительно, за две недели писал книгу). Так что он досадовал: такая незадача случилась, воздерживался, воздерживался от общения с женщиной и вот тебе – приснился сон, и пропал шедевр. Так вот, с кем мы имеем дело, кто автор – этот Бальзак, или тот человек, который из возможного человека вырастает в пространстве творчества Бальзака? Конечно – второй. И пометим одним шагом, что соединиться, то есть понять, дополниться силой и талантом, чувством и опытом другого человека, мы можем с тем, который сам создается в своем собственном труде и усилии. Следовательно, я не могу претендовать на то, чтобы вас понять. Если в вас есть что-то уникальное, то, которое мне нужно, я могу к нему прийти и им обогатиться только в пространстве вашего собственного роста – в пространстве, в котором вы сами не знаете, кто вы. А эмпирического человека я и не должен понимать и в принципе не могу понять. Поэтому можно сказать, что одним из самых больших, так сказать, преступлений против бытия является наша мания и желание обязательно понимать других людей. Людей нельзя понимать (знаменитая проблема существует – понимание другого человека), с ними можно только соединяться и сотрудничать в пространстве, в котором еще нет ни меня, понимающего, ни его, который должен быть понят, и что-то там будет происходить, к чему приложим термин «понимание». И еще – существенную роль здесь играют не сами вещи, не сами предметы, не сами события, а образы событий, в том числе образы других людей, и соединяемся мы через образы.

Так вот, вернусь к тому, с чего я начал – тема впечатления. Тема, которая сделала одинаковыми, казалось бы, совершенно разные акты – акты жизни и акт чтения книги. Впечатление – которое Пруст называет «вечным впечатлением» и в котором мы спрашивали: где пребывает забытая до срока мысль? «где живет былая радость и минувшая любовь?», и откуда их надо себе вернуть. Что такое впечатление, я уже многократно вам объяснял, но снова вернусь, может быть, несколько с иной стороны. Впечатлением называется такое восприятие, в котором я задаюсь вопросом: как мне определиться самому, где я стою, что со мной происходит на самом деле, что на самом деле я чувствую? Есть такие восприятия, которые самодостаточны, или – акт восприятия разрешает сам себя. А есть такая категория восприятий, которые, кроме своего содержания, содержат в себе вопрос о нас самих – воспринимающих. Где мы находимся в качестве воспринимающих, что с нами происходит, какое место я занимаю, что на самом деле испытываю? О чем свидетельствует мое переживание или восприятие, переведем так. Скажем, я могу разозлиться на человека, и злоба в этом смысле сама себя исчерпывает – факт злобы содержит в себе ответ о причине злобы. А я могу иное впечатление иметь от злобы, а именно: о чем свидетельствует то, что я злюсь? Опять, повинуясь своей мании расширять круг ассоциаций, – в восточной философии, особенно в буддистской философии, было очень странное, абсолютно непонятное определение, даже не определение, просто номинация сознания: они называли сознание свидетелем. То есть я сознаю не злобу и предмет, вызвавший злобу, а сознание у меня есть тогда, когда есть вопрос: о чем свидетельствует мое состояние? И вот если мы четко примем такую категорию восприятий, то мы многое поймем из самих себя разрешающих впечатлений (в данном случае из текста Пруста). Но повторяю: о чем свидетельствует – связано с вопросом (частично он фигурирует и в цитате из Блейка) таким, что то, что происходит и что мы воспринимаем сейчас, в каком-то смысле (а этим смыслом будет прежде всего интересоваться философ или метафизик – Пруст) происходит не сейчас и не здесь.

Напомню вам одно определение: человеческая ситуация состоит в том, что мы имеем дело с миром и задачей действия по отношению к нему – тогда, когда «всегда уже поздно». И в этой связи я приводил вам пример текста определенных размышлений, которые как раз сделаны на полдороге между философией и литературой. Я имею в виду псевдоисторические размышления Толстого в «Войне и мире», когда он применяет понимание, интуицию того, что я сейчас говорю, к рассуждению о том, какова военная стратегия и как принимаются военные решения. Есть какое-то сплетение предшествующих наших действий, которое меняет сами элементы, из которых состоит наше решение, которое мы должны принимать сейчас. Мы своими собственными действиями сместили элементы решения таким образом, что сейчас, когда у нас есть ясность, что нужно предпринимать то-то и то-то, – «всегда уже поздно». Мы никогда не находимся в следующей ситуации: перед нами река, а мы на берегу, и нам нужно броситься в воду – выбор: бросаться – не бросаться. В действительности мы всегда – уже в реке, и поэтому не можем войти в нее дважды, как говорил Гераклит. Не в том смысле, что «все меняется» (ну, все меняется, естественно, каждую следующую секунду вещь непохожа на ту, какой она была в предшествующую секунду), – существует (введенный Гераклитом) принцип необратимости (в том смысле, в каком я сейчас говорил). Значит, теперь мы знаем, что для понимания темы социальных соединений очень важно осознать, что всегда подтекстом прустовского рассуждения является глубокая интуиция, состоящая в том, что бывают, и часто решающими, в человеческой жизни ситуации, которые можно обозначить словами «всегда уже поздно». Следовательно, то, что происходит сейчас, в каком-то смысле происходит не сейчас и не здесь, потому что части моего существа, включенные в то, что происходит сейчас и здесь, продействовали определенным образом в других местах и раньше, и поэтому то, что кажется происходящим сейчас и здесь, произошло или происходит где-то там. И я бы сказал, что внутренний стержень прустовских эмоций состоит в оживлении и воскрешении всех участников того действия, которое он сейчас предпринимает, но которое в действительности происходит не сейчас и не здесь. И чтобы оно произошло сейчас, нужно возродить к жизни всех невидимых участников этого действия, а участник – не ты один, есть невидимые авторы твоей жизни. И наоборот – если мы с кем-нибудь соединяемся, мы соединяемся не с людьми, как они есть, статично, а с невидимыми авторами нашей жизни, – с ними мы можем вступить в контакт понимания, действительная судьба нашей любви будет разыгрываться там, а не между эмпирически видимыми людьми (как они себя понимают). Ведь мы не можем понять автора и тем самым невидимого героя нашей собственной жизни, опросив человека по имени Бальзак; он сам о себе знает всякую чушь, как эмпирическое лицо, и поэтому то, что он знает о себе, нам не поможет. В том числе и ваш возлюбленный вам не поможет в том, что он знает сам о себе. И беда в том, что эта игра обоюдна. Обратите внимание, что мы имеем дело с ситусными впечатлениями (situs – место), и тем самым наш психологический анализ будет топологией в смысле анализа мест. Вспомните, что несделанное, как непрочитанная Веда, не принесет тебе пользы в другом мире. Лень, страх и надежда помешали тебе заглянуть в самого себя, – не жалуясь на других, не жалуясь на мир, не ища ни источников, вне себя, несчастья и зла, ни награждающей инстанции, – помешали перевоссоздать себя, то есть кончить историю. Сказано ведь в Евангелии: пришел час и это – сейчас. То есть каждый час, каждая минута есть минута конца истории, и закон, что «всегда уже поздно», означает, что всегда есть что-то, что нужно кончать, а не тащить за собой несделанным и неоконченным. Так вот, Сван тащит за собой несделанное и незаконченное, в том числе смысл своей собственной ревности: он же боится его расшифровать, страх мешает ему. Преодолеть страх – значит расстаться с образом самого себя, таким дорогим самому себе. А человеку очень трудно это делать. И мы знаем, по Прусту, что выправить кривую впечатлений, вернув ее к почувствованной истине, а впечатление всегда содержит в себе что-то почувствованное от реальности, от истины, – можно, только уничтожив все то, что более всего нам дорого, за что мы больше всего держимся, – самого себя. Поэтому роман Пруста можно определить как движение до уничтожения последней иллюзии (вера в любовь, в красоту, в добро и т.д. – не это имеется в виду, – иллюзии самого себя, то есть образы).
Я все никак с несчастным Сваном не могу справиться, – так вот, для него Одетт выступает по законам психических ассоциаций плюс какие-то знания нашего дилетанта. Сван размножил образ (а я начал сегодня с бесконечности), непонятый образ Одетт размножил в своих психических ассоциациях, в том числе в образах живописи. И вещи оказались в плену – не понята ни Одетт, ни живопись. Живопись здесь просто использована как элемент любовной, саморастроганной и самолюбующейся, самодовольной ассоциации, – исчезла и Одетт, и живопись. Я сказал, что это обоюдное дело; теперь повернем – живопись не может ничего сказать, а Одетт-то может сказать, каково ей быть заключенной в образе Одетт у Свана. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, в какое количество тюрем наших образов в других головах мы заключены. «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами» – Одетт находится как раз в этой ситуации. Она не может ничего сказать, потому что она уже есть в образе у Свана, – попробуй из этого образа выскочить… и что бы она ни сказала, все будет похоже на то, от чего как раз она хотела бы себя отличить. Она должна молчать, если есть истина. Истина – уникальное невебральное, несводимое и никем другим не воспроизводимое место и отличие. То, что немцы возвышенно называют ontologische Differenz, онтологическая разница или онтологическое различие, то есть не путем сравнения получаемое различие, а выделяющее отличение вещью самой себя от других. Скажем, есть что-то, что чувствуете только вы, никто никогда этого не почувствует, и если захочет, он должен у вас это взять, – если сможет, конечно, У Блейка есть такое рассуждение:

Разве мыши и лягушки
Не обладают зрением и слухом? Отчего же
Их нравы обиталища и радости различны?

Обратите внимание на мысль, чтобы она не проскочила в силу своей абсолютной простоты, скрывающей глубину: одни и те же органы чувств – глаза, нюх и т.д., – но видят они нечто, что видит только каждый. Хочу напомнить вам следующее: для такого рода состояний – еще до того как мы высказали что-то, уже существует «понятый» образ того, что мы хотели сказать: Одетт судорожно бьется в клетке своего образа в голове Свана, – для таких узловых ситуаций нашего сознания и бытия всегда есть какие-то крупные символы, читая которые мы понимаем, во-первых, сам факт наличия таких ситуаций, во-вторых, их природу. Например, как ни странно, распятие Христа есть символ, читаемый и в этом смысле слова (я отвлекаюсь сейчас от других смыслов). Конечно же, образ Христа содержит в себе иронию по отношению к людям. И эта ирония состоит в том, что, кроме всего прочего, Христос ведь распят и на образе самого себя. Люди распяли его на образе Христа. Ведь чего от него ожидали церковники? – чудес ожидали… И вот – мука – человек распят на образе самого себя. Такие мученики есть и у Пруста: Альбертина распята и пленена в темнице образа, который имеет в своем воображении Марсель. И это происходит, пока он преследует образ, а не заглядывает в себя. Такова Одетт. И беда в том, что таков и весь окружающий нас мир, который мы тоже содержим в темнице своего образа, и он пикнуть не смеет перед этим образом. Как выскочить из того образа, который другие создали о тебе? И почему эта ситуация является столь существенной человеческой ситуацией?

Я уже приводил афоризм Пруста: «Car aucun etre ne veut livrer son â me». «Никто не может отдать свою душу». Никто не выдает на обозрение свою душу ( пометьте себе в связи с проблемой понимания другого человека). Почему? Потому что у вас есть какие-то тайны? Скажем, тайные события, тайные любовницы, незаконные дети и тысячи других бытовых тайн, которые могут быть у каждого человека и которые, конечно, мы не хотим сообщать другим? Да нет, не это имеется в виду. Мы не можем «отдать свою душу», потому что мы сами ее до конца не знаем. То, что называется душой, мы имеем в момент – уникальный момент ее договаривания, доведения, мы еще сами что-то должны сделать, сами еще не зная, и, конечно, это мы никому не отдадим, и об этом мы молчим. Но дай Бог, чтобы было о чем молчать. Очень часто, к сожалению, мы молчим не потому, что есть о чем молчать, а просто потому, что ничего нет. Так что теперь вы понимаете, что когда фигура молчания появляется в философии (особенно в восточной философии), то, конечно, имеется в виду частично то, о чем я сейчас говорил, а не то, что мы понимаем под «молчанием» в обычном бытовом смысле слова.

Кстати, упомянув восточную философию, я хотел бы предупредить вас об одной вещи. Вы мне не поверите, наверное, и со мной не согласитесь, в том числе потому, что и у меня есть образы, в которых мир пленен и не может никак пошевелиться самостоятельно, и у вас уже есть образы, в которых мир пленен и никак не может из них выскочить… У вас, конечно, есть устойчивое представление о том, что есть западная философия и есть восточная философия и т.д. По моему глубокому убеждению, не существует ни западной философии, ни восточной философии, существует одна философия. Если она случается, она случается примерно в одном и том же составе мыслей; просто случайно, где-то, кто-то зовется Буддой, а кто-то зовется Сократом; действительные философские мысли не подчиняются различиям или водоразделам между культурами, потому что философия в принципе – акультурное явление. Вот и поэтому все, что вы хотите вычитать из восточной философии, пожалуйста, если вам нравится, вычитывайте оттуда, каждый находит свои истоки, но просто я хочу сказать, что это же можно вычитать и из любого европейского творческого образца, скажем, из Пруста, из Декарта, из кого угодно. Уверяю вас, что если вы действительно пошли по какому-то впечатлению, если вы пойдете до конца, то вы откопаете все то же, что лежит кладезем мудрости на Востоке; разница путей здесь не имеет значения, важен – характер вашего движения. И это соответствует, кстати, и тем законам, которые мы уже вывели из Пруста. Мы ведь знаем, что безразлично – с чего начинать, начало не имеет значения. Можно начать с рекламы туалетного мыла, а можно начать с «Мыслей» Паскаля. Можно начать с Запада, а можно начать с Востока, потому что, как говорит Пруст, имеет значение не материя, а степень и характер трансформации, преобразования, которое мы совершаем. По этому же закону в точке реальных событий равны принц и нищий. Скажем, нищая Альбертина абсолютно равна своему любовнику Марселю, который в своем распоряжении имеет все чудеса техники. Но, замечает Пруст, все это сводилось к нулю перед непоколебимой волей Альбертины – любит она или не любит, и все. И никто не может избавить от необходимости самому любить, ненавидеть. И здесь мы как раз и видим ту обратную сторону, на которую я намекал.

Значит, движение человека, который сам в себе что-то открывает, есть одна сторона, другой стороной является движение того, в ком ты себя открываешь, – шанс Марселя открыть себя в любви (сначала эгоистической) и открыть тем самым мир есть одновременно и шанс Альбертины. Они взаимно складываются внутри этого мира в зависимости от того, кто что предпринял, как предпринял, использовал ли шанс или не использовал, и как понял контрманевр другого, и как подал собственный маневр или собственное движение. Попробуйте посмотреть на прустовский роман глазами не Марселя, а глазами Альбертины. Ведь, в общем, славная девушка. Лесбиянка, но… ничего страшного. Кто сказал, где установлено, что это плохо или хорошо? Это же культурная условность, культурная норма. Мы можем ее принимать и следовать ей… хотя бы потому, что неследование ей имеет какие-то другие, более серьезные последствия, и поэтому лучше в пустяке следовать, чтобы суметь делать важное. Но, допустим, для меня это пустяк, а для другого это может быть вовсе не пустяком. Ну что вы узнаете о Сафо, если узнаете о том, что она любила и женщин? Что – вы тем самым решили, определили, какой она поэт, или что вам от нее можно узнать? Нет, конечно, это все ни о чем не говорит, это случайность. Более того, здесь же действует простой закон. То, что делает Марсель, есть шанс Альбертины. Она тоже должна стать в пространстве каких-то деяний, какого-то текста. И Марсель не имеет права действовать на этом пути становления: предопределять их, диктовать их, и, более того, сам он может обогатиться уникальным чувством или опытом Альбертины – только соединившись с возможной Альбертиной, а не владея Альбертиной-вещью. Ты владеешь,– но в действительности ты владеешь образом, а не человеком. Более того, ты еще сам погибнешь из-за того, что владеешь. По тому закону, который я вам приводил: именно страсть к предмету влечет за собой смерть владельца этого предмета. Я мимоходом упоминал о существовании некоего мистического закона неделимой суммы. Эта же арифметика относится и к любовным чувствам. У Фурье есть очень странные заметки, носящие редкий для него автобиографический характер. Как все социалисты, он был чокнут на писании трактатов, и всякая мысль для него вырастала в систему, которую нужно было бы развить, построить и т.д.; он ее строил, естественно, и все это максимально отрешенно от себя: описываемые ситуации, утверждаемые мысли относительно природы общества и людей являются как бы просто развитием идей и их изложением и непохожи на события личной жизни автора. Но кое-где есть у него признания, похожие на реально испытанные им вещи. И он осмеливается в одном месте, – а это нужно осмелиться (сейчас вы поймете почему), сказать то, что он сказал, причем записал, это существует в виде текста; и кстати, тексты такого рода и были причиной, почему его манускрипт «Новый любовный мир» пролежал в рукописи более ста лет. К тому же социалисты и коммунисты – люди очень добродетельные, и всякие любовные шалости у своих мэтров они даже мысленно не могут допустить, а тут еще вождь записал все это на бумаге… А Фурье проделывал путь в самого себя, нырял, и вот, ныряя, как-то сказал, что обнаружил странным образом в себе, как он выражается (напомню вам, omniverti у Фурье – всеизвращение, а у Анри Мишо: infiniverti – бесконечно повернутый, или бесконечно извращенный; извращенный на бесконечность), – так вот, Фурье обнаружил в тебе манию лесбиянофилии (то есть – покровительства и сочувствия лесбиянкам). Вы знаете прекрасно, что женщины очень часто любят педерастов – не в том смысле, что с ними крутят любовь, а относятся с симпатией, понимают их и дружат с ними, есть на то, очевидно, причины, и покровительствуют им. И наоборот, есть в мужчинах склонность к лесбиянкам, склонность в смысле покровительства, понимания… Далее, Фурье обнаруживает в себе, что он, оказывается, может испытать любовное счастье, наблюдая, как на его глазах его возлюбленная faire l'amor с другим человеком (любовь втроем). Прочитать такое у Фурье – прекрасное зрелище движения человека к пределу того, что человечески возможно. И, конечно, там действует та же самая арифметика, пример которой я вам приводил, – что мы обогащаемся отношениями человека, которого мы любим, с другими людьми, в том числе и в совершаемых с другими любовных актах. Я говорю это не только потому, что есть в этом теоретическая необходимость, ибо мы должны орудиями и словами теории, то есть философии, понимать жизнь и самих себя, но еще и ради того, чтобы высказать какие-то вещи, действительно людьми пережитые (такими, как Фурье, и другими тоже). И у Пруста, как фон, каемкой, что ли, на полях романа есть всегда как что-то предельное, к чему движется внутри душа, утопия некоторого мира, в котором мы не заключаем других людей в тюрьмы наших образов, – мир, в котором мы способны вступать с людьми в отношения взаимного обогащения автономными и не в нашу сторону направленными движениями этих людей. В таком случае наш герой должен был бы сказать так: чем больше других женщин и мужчин любит Альбертина, тем богаче моя любовь к Альбертине. Спрашивается, возможно это или невозможно? Некоторые люди отвечают: возможно, и я в том числе. При этом, конечно, мы строим то, что традиционно называется утопией. Но я не виноват, потому что в принципе, если я философ, я могу философствовать только в утопосе. (Я ведь сказал, что мы имеем дело с ситусными впечатлениями, ситусными состояниями, которые поддаются анализу места, да? situs – латинское слово; то же самое слово по-гречески называется топосом. А утопос означает отсутствующее место – но нет его.) Я сказал, что философ мыслит в утопосе; но и нефилософ мыслит в утопосе, сами эти вещи находятся в утопосе. Помните, я вам доказал существование – как необходимое условие других вещей – возможного человека, то есть некой пустоты, напряженной пустоты, которая тем действеннее и тем эффективнее, чем неопределеннее. Я ведь на прошлой лекции ввел два условия: условие экрана и условие личности, или, что одно и то же, – возможного человека, или пустоты. Личность и есть пустота, а если уже есть что-то, то это уже не личность, а нечто классифицируемое, являющееся элементом номенклатуры и т.д. Значит, мы все-таки имеем дело с утопосом, когда имеем дело с возможным человеком. И в этом смысле ничего страшного нет в том, что, скажем, Фурье – утопист. В романе Пруста описан опыт избавления от эгоистической любви и от эгоистического «я», но внутренний движущий идеал – идеал утопоса – текстом романа не изложен, он только обозначен словом «реальная жизнь», «истинная жизнь», или «жизнь по истине», что и совпадает с тем, что я называл утопосом.

Сейчас я приведу вам один простой пример, чтобы мы поняли, о чем идет речь. В диалогах Платона есть такое место: идет разговор о природе государства, и собеседник спрашивает Сократа – о каком государстве ты говоришь? Поскольку ты перед этим сказал, что я имею в виду не греческое государство, а имею в виду мою родину в моих словах. Что же ты имеешь в виду? Не имеешь ли ты в виду ту родину или то государство – не то, в котором ты реально живешь, а то, которое возникает в твоем разговоре? Повторяю, та родина, или то государство, которое возникает и существует, пока ты говоришь и когда ты говоришь. Реальностью Пруст называет такую жизнь, которая существует внутри и посредством непрерывного письма, – не в буквальном смысле этого слова, конечно, а в смысле текста сознания. Я несколько раз разными путями пытался определить, что такое текст сознания, текст вообще, имея в виду некоторое топологическое устройство содержательности сознания, – движения, внутри которого индуцируются реальные события и состояния. Ту реальность, которая так индуцируется, Платон называет «моей родиной». Та, что в разговоре существует. И если добавить еще «непрерывность» к этому разговору, то в этой непрерывности будет происходить соединение – как в реальности – между силами, а не в повседневной жизни, в которой действует поток, который разбрасывает все та же бесконечность, устремляет все в хаос, потому что делает все похожим одно на другое. Скажем, Одетт совпадет со своим образом, похожи они будут, сотрется разница. Идет размножение инертных вещей, которые не оживляются, не восстанавливаются – хаос. Значит, противостоящим хаосу является что-то, что мы теперь поймали как образ непрерывного письма или непрерывного написания и одновременно – то же самое – утопический образ возможного человека. Или – заменю другим термином – неизвестная родина. В самом начале я определял всю топографию романа Пруста следующим образом: есть сторона Германтов и есть сторона Мезеглиз, и вот мы движемся в них. Но в действительности есть еще одна сторона, и перечисленные мною стороны являются как бы концентриками той стороны, которая тоже является героем романа, – сторона неизвестного. (И поэтому лучше переводить, конечно, «В стороне Свана», и это, кстати, больше соответствует французскому названию, потому что в французском названии «Du cô té de chez Swann» отсутствует оттенок направления, движения.) Так вот, – «В стороне неизвестного», то есть утопоса. Утопос – не как нечто, что есть где-то, а здесь есть наш мир. Как возможный человек пронизывает нас вертикально здесь, в этой жизни, так и «неизвестная родина» пронизывает наши родины здесь, в этой жизни, а не где-то там, отделенная от этой жизни, от этой родины, например, нашей смертью (мы умрем и переселимся с крылышками в какую-то неизвестную, благостную родину). Такое представление Чаадаев в свое время называл «философией гробовщика», имея в виду, что нас от той жизни отделяет не лопата гробовщика, – в каждом дне нашей жизни есть та жизнь, и задача состоит в том, чтобы эту жизнь, то есть жизнь неподлинную, уничтожить в этой жизни, – вот о чем идет речь. И вот мы снова приходим к реальности, к утопосу и получаем красивую прустовскую фразу, которую он относит к художнику, а я отнесу ее к философу, к гражданину, то есть ко всякому человеку как человеческому лицу. А лицо не может не содержать в себе элементов философии, элементов гражданственности, героических элементов – в каждом человеке есть эта субстанция. Пруст говорил, что художник является гражданином неизвестной страны. Мы часто слышим, что Толстой любил Россию, – как будто есть Россия, есть Толстой, и Толстой, ну, спасибо ему, любил Россию. Или Важа Пшавела – патриот Грузии; значит, есть Грузия, есть Важа Пшавела. Беда в том, что нет такой проблемы у художника. Во-первых, не Грузия его родина, во-вторых, Важа Пшавела и есть Грузия, то есть возможная Грузия, и у него нет никакой проблемы любить еще какую-то Грузию и быть ее патриотом. А мы автоматически поддаемся патриотической демагогии, у которой есть свои задачи и цели, вполне понятные задачи государственного управления, но они никакого отношения к тому, как устроена наша духовная и душевная жизнь, не имеют, поэтому нам нужно всегда находить места, где мы должны цезарево отдавать Цезарю, а богово Богу. Для этого, как вы понимаете, Цезаря не отменяют, просто Цезарю отдают цезарево, а Богу богово. Для этого их нужно различить в самих себе, в том числе и в вопросах патриотизма.
Так вот, мы получили прекрасную формулу у Пруста: художник есть гражданин неизвестной стороны, и поэтому к нему не относится проблема, что он должен любить свою родину. Но дело в том, что это есть одновременно определение всякого человека – определение того, что я называл возможным человеком. Вот то, что я называл возможным человеком, есть, конечно, гражданин неизвестной страны. И каждый из нас, в той мере, в какой в нас вспыхивает или проявляет себя личностное начало, есть, конечно, гражданин неизвестной страны. Очевидно, этих стран ровно столько, сколько нас самих, если мы нырнули в свою личностную субстанцию, и в то же время она – одна. Нечто вроде такого множественного абсолюта, что, казалось бы, является противоречием в терминах. Но в этом, наверно, все-таки есть отвлеченная истина относительно нашего исторического и нравственного и духовного устройства. Если вы помните, в Посланиях святого Павла есть эпизод, когда с воскресением Христа Святой Дух опускается на окружающих людей. Святой Дух – символ, означающий необходимость отвлечения от предметной формы истины. Чтобы услышать истину, нужно отвлечься от предметной формы явления Христа; он же явился как человек, но чтоб понять истину, эта форма должна уйти. И вот форма ушла, он воскрес как Дух и овладел другими, и все заговорили на своих языках, а говорили одно. Но эти языки не имели ничего общего друг с другом – есть некое одно, состоящее из частиц, каждая из которых не имеет ничего общего с другой, но является частицей одного, и к тому, что в них одно, нельзя прийти путем выявления общего, то есть путем сравнения: они уникально выделены и отделены и являются тарабарщиной. Почему являются тарабарщиной? Ведь Пруст сказал: никто не хочет отдать свою душу, – потому что душа и есть в человеке то, что только его, и непонятна еще, он с этим имеет дело как призванный договорить, довести, и, пока он не договорил, не довел, недореализовал, он никому не может об этом ни рассказать, ни, тем более, отдать. То же самое и в этих уникальных тарабарщинах каждого из нас, но тарабарщинах, очевидно, одного. Этот парадокс нам надо бы уловить, хотя это почти невозможно, и нужно с ним просто считаться и жить, как если бы он действительно был доказан и справедлив. Вот давайте, как говорят немцы, als ob договоримся, что это так, но, может быть, если мы так договоримся или вы договоритесь каждый сам с собой, то другие вещи будут понятнее. Во всяком случае, наши претензии к миру и к другим людям изменятся. И главное – мы тогда перестанем жить в мире, в котором есть виновники и в котором есть награждающие инстанции. Жить в реальной жизни – это жить в мире, в котором нет виновников твоих бед и нет награды за какие-то твои достоинства и заслуги.

Мераб Мамардашвили

06. 04. 1985

Стихи - это то, что рождает чувства.

Мераб Мамардашвили

Став президентом, я попросил моих телохранителей прогуляться по городу. После прогулки мы пошли обедать в ресторан. Мы сидели в одном из центральных ресторанов, и каждого из нас спросили, чего мы хотим. После небольшого ожидания появился официант, который принес наше меню, и в этот момент я понял, что за столом, который был прямо перед нашим, был одинокий мужчина, ожидающий обслуживания. Когда его обслужили, я сказал одному из своих солдат: иди, попроси этого человека присоединиться к нам. Солдат подошел и передал мое приглашение. Мужчина встал, взял тарелку и сел рядом со мной. Во время еды его руки постоянно тряслись, и он не поднимал голову от еды. Когда мы закончили, он помахал мне, даже не глядя на меня, я пожал ему руку и ушел!
Солдат сказал мне:
— Мадиба, этот человек, должно быть, очень болен, у него не переставали дрожать руки, пока он ел.
— Совсем нет! Причина его тремора другая, - ответил я. Они странно посмотрели на меня и я сказал им:
– Этот человек был стражем тюрьмы, в которой я был заперт. Часто после пыток, которым меня подвергали, я кричал и просил воды, и он приходил, чтобы унизить меня, он смеялся надо мной и вместо того, чтобы дать мне воды, он мочился на мою голову.
Он не был болен, он был напуган и трясся, может быть, опасаясь, что теперь, когда я президент Южной Африки, я отправлю его в тюрьму и сделаю то же самое, что он сделал со мной, мучая и унижая его. Но это не я, такое поведение не является частью моего характера или моей этики. Умы, которые ищут мести, разрушают государства, а те, которые ищут примирения, создают нации.

Нельсон Мандела, автобиография Манделы на английском

Дважды они друг другу стихов не читали, так как запоминали их с первого чтения...
Из воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам:
Ахматова выбежала в переднюю, искренно обрадованная гостям. Я запомнила слова: "Покажите мне свою Надю. Я давно про нее слышала...". Мы пили чай, и Мандельштам окончательно оттаял. Они говорили о Гумилеве, и она рассказывала, будто нашли место, где его похоронили (вернее бы сказать - закопали). И еще про Оцупа, Горького и записку Гумилева, полученную женой. Оба называли Гумилева Колей и говорили про его гибель как об общем личном несчастье. По имени они называли друг друга только за глаза. Встретились они очень молодыми, но величали друг друга по отчеству. Еще в моем поколении люди рано обретали отчество, и это хорошо звучало. Сейчас отчество как будто отсыхает. Потом Ахматова спросила Мандельштама про стихи и сказала: "Читайте вы первый - я люблю ваши стихи больше, чем вы мои". Вот они - "ахматовские уколы": чуть-чуть кольнуть, чтобы все стало на место.

* * *

 Дважды они друг другу стихов не читали, так как запоминали их с первого чтения.
"Мандельштам был одним из самых блестящих собеседников: он слушал не самого себя и отвечал не самому себе, как сейчас делают почти все. В беседе был учтив, находчив и бесконечно разнообразен. Я никогда не слышала, чтобы он повторялся или пускал заигранные пластинки. С необычайной лёгкостью Осип Эмильевич выучивал языки. «Божественную комедию» читал наизусть страницами по-итальянски. Незадолго до смерти просил Надю выучить его английскому языку, которого он совсем не знал. О стихах говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив (например, к Блоку). О Пастернаке говорил: «Я так много думал о нём, что даже устал» и «Я уверен, что он не прочёл ни одной моей строчки",- вспоминала Анна Ахматова.

Жизнь - это усилие во времени*. То есть время это такая вещь, что нужно совершать усилие чтобы оставаться живым. Мы ведь на уровне нашей интуиции знаем, что не все живо, что кажется живым. Многое из того, что мы испытываем, что мы думаем и делаем, – мертво. Мертво (в простом, начальном смысле, я пока более сложные смыслы не буду вводить), – потому что подражание чему-то другому – не твоя мысль, а чужая. Мертво, потому что – это не твое подлинное, собственное чувство, а стереотипное, стандартное, не то, которое ты испытываешь сам. Нечто такое, что мы только словесно воспроизводим, и в этой словесной оболочке отсутствует наше подлинное, личное переживание. Хочу подчеркнуть, что мертвое не в том мире существует, не после того, как мы умрем, – мертвое участвует в нашей жизни, является частью нашей жизни. Философы всегда знали (например, Гераклит), что жизнь есть смерть и т.д. (обычно это называют диалектикой, но это слово мешает понять суть дела). Тем самым философы говорят, что жизнь в каждое мгновение переплетена со смертью. Смерть не наступает после жизни – она участвует в самой жизни. В нашей душевной жизни всегда есть мертвые отходы или мертвые продукты повседневной жизни. И часто человек сталкивается с тем, что эти мертвые отходы занимают все пространство жизни, не оставляя в ней места для живого чувства, для живой мысли, для подлинной жизни. «Моя подлинная жизнь» – сама интенсивность этого оборота, потребность в нем говорят о том, что очень трудно отличать живое от мертвого. Для каждого нашего жизненного состояния всегда есть его дубль. Мертвый дубль. Ведь вы на опыте своем знаете, как трудно отличить нечто, что человек говорит словесно – не испытывая, от того же самого, но – живого. Почему трудно? Потому, что слова одни и те же. И вы, наверно, часто находились в ситуации, когда, в силу какого-то сплетения обстоятельств, слово, которое у вас было на губах, вы не произносили, потому что в то же самое мгновение, когда вы хотели его сказать, чувствовали, что сказанное будет похоже на ложь. Когда вы молчите – то в том числе потому, что сказанное уже от вас не зависит, оно попало в какой-то механизм и совпадает с ложью (хотя оно может быть правдой) «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами». Одна из наиболее частых наших психологических ситуаций. И я привел этот пример, чтобы настроить вас на то, как отличить живое от мертвого или ложь от истины, поскольку обозначения одни и те же и, самое главное, внутренняя разница между ложью и истиной, не существуя внешне (не существуя в словах и в предметах; предметы лжи и истины похожи, неотличимы), предоставлена целиком какому-то особому внутреннему акту, который каждый совершает на собственный страх и риск. Этот акт можно назвать обостренным чувством сознания.
Мераб Мамардашвили

--------

* Пруст так определял жизнь.

ПОДВЕСНАЯ ЛЮЛЬКА – ДОКАЗАТЕЛЬСТВО МУДРОСТИ ПРЕДКОВ... 
Почему практически все народы воспитывали младенца в подвесной качающейся люльке? 
Последние исследования показывают, что это не просто дань традиции, а важнейший элемент, который, наряду с материнской колыбельной песней, делает ребёнка здоровым и гармоничным… 
Ещё до «наката» технической цивилизации русские, украинцы, белорусы, чуваши, башкиры, татары, горцы, народы коми, чукчи, ханты, манси, нганасане, долгане и другие – на крайнем севере, хакасы и монголы – в центральной Азии, а также египтяне, марокканцы, эфиопы и другие народы в Африке, китайцы, вьетнамцы, корейцы, камбоджийцы и другие – в юго-восточной Азии и так по всей земле воспитывали младенца в подвесной качающейся люльке. 
Значит, пребывание ребенка в грудничковом периоде в подвесной качающейся люльке несет в себе некую неосознанную нами сообразную природе ребенка выработанную тысячелетиями культуру его вочеловечивания. 
И, как это ни парадоксально, но наука данный прием культуры не только не изучила, а, как и многое другое, что было в народной воспитательной педагогике, просто отвергла. А ведь истина здесь буквально лежит на поверхности. 
Известно: 9-ти месячный период внутриутробного развития ребенка по биологическому (генетическому) времени намного длиннее всей последующей жизни. Именно за эти 9 месяцев из 2-х клеток оформляется готовый маленький человечек. И весь этот этап развития проходит в жидкой среде. Среде, которая поддерживает процесс развития ребенка фактически в невесомости. А теперь представьте: из невесомости ребенок вдруг попадает в среду огромного гравитационного давления, в т.ч. «тяжелых» (по перепадам давления) гравитационных ритмов. 
Вот почему для младенца, вышедшего из материнской утробы, характерны генерализованные, разлитые по телу напряжения, мышечная скованность и судорожность движений. И снимется она только при сонастройке телесных ритмов, в т.ч. произвольно-волевых с ритмами земными (гравитационными). Но для такой сонастройки требуется продолжительный период времени и рукотворная помощь. 
Подвесная люлька как раз и переводит вектор статического гравитационного давления в колебательно-волновой гравитационный ритм. В процессе качания младенец в ритмическом режиме испытывает своеобразные моменты невесомости (когда люлька достигает максимальной высоты и как бы на миг «замирает») и моменты воздействия наиболее высоких гравитационных сил (когда люлька проходит через низшую к земле точку). Следовательно, с помощью подвесной качающейся люльки вектор однонаправленного гравитационного пресса «разворачивается» в адаптационную к земным условиям гравитационную жизнетворную волну. 
Более того, оказалось, что вся человеческая жизнь – это иерархия взаимоподчиненных, взаимосинхронизированных (по кратности) алгоритмов: от сверх высоких генетических ритмов до сверх низких – осмысленных произвольно-волевых действий. Подвесная люлька – это особая технология, абсолютно необходимая для постепенного эффективного нетравматичного вхождения и адаптации ребенка к гравитационной среде земли, в т.ч. для запуска гравитационных ритмов жизни. 
В 80-ые годы ХХ столетия под нашим руководством на базе НИИ медицинских проблем Севера СО РАМН был выполнен следующий эксперимент (Н. Ф. Казачкова). Одна группа матерей воспитывала младенцев в подвесной люльке, другая в обычной кроватке. При этом обнаружилось, что младенцы из первой группы лучше спали, меньше плакали, лучше сосали материнскую грудь. У них быстрее стала расслабляться сжимающая тело гравитационно-мышечная напряженность, уменьшаться мышечная судорожность. Заметно меньше у них был выражен нистагм глаз. В итоге их глаза быстрее стали фиксировать объекты, т.е. у них быстрее стал появляться осмысленный взгляд. 
В среднем на 2-3 месяца раньше у них появилось гуление и первые членораздельные слова. Меньше у таких детей была скованность и страх. На 1,5 – 2 месяца раньше дети стали вставать на ножки и ходить по земле. При развитии же целенаправленных ручных действий у них в меньшей степени проявлялись мышечная скованность (судорожность). 
Оформленность внутреннего гравитационного ритма – это оформленность не только внутренних вегетативных ритмов, но и духовной стойки, оформленность их устойчивости к различным неблагоприятным факторам внешней среды. 
Положительное влияние подвесной люльки сказывалось практически на всех последующих этапах онтогенеза. Например, в последующем у таких детей меньше была внутренняя напряженность при письме. В итоге, они меньше склонялись над тетрадью при письме. Кроме того, у них был совершеннее почерк, рисунок и даже музыкальный слух! Свободнее и осмысленнее у них была речь. Меньше у таких детей был страх. На более высоком уровне у таких детей была нервно-психическая устойчивость к стрессам. 
Поэтому исчезновение подвесных люлек из воспитательного арсенала привело к ухудшению развития у детей телесно-координаторных способностей, разнообразных произвольно-моторных функций, в т.ч. речевых и ручных. Привело к понижению функциональных возможностей базовых систем жизнеподдержания (сердечно-сосудистой, дыхательной, желудочно-кишечного тракта, выделения и др.) 
В широком плане это привело к понижению телесно-функционального и духовно – психического потенциала на уровне целого народа. Все это позволило по-новому взглянуть на величие народно-воспитательных культур, в т.ч. на особую развивающую роль русских качелей. 
Колыбельная... 
Колыбельная песня — это та духовная сила, которая вырывает младенца из «цепкой» хватки инстинктивного страха и возвышает его чувства в пространство «звучащей» охранительной материнской любви. Слово колыбельной песни — это единственное изреченное слово, которое в полной мере соединяет в себе дух образа и душу любви. Наши исследования показали, что среди тех детей, которым матери не пели колыбельных песен, страх и агрессия (в рисунках) встречались в 4 раза чаще по сравнению с теми, кто хоть изредка пел младенцу колыбельные песни. А ведь страх — один из самых сильных животных инстинктов, с которым «сцеплены» в нераздельной связке все остальные инстинкты. 
Наши работы убедили, что без постоянного пения матерью колыбельных песен (желательно в ритме качания подвесной люльки) ребенок не сможет в должной мере вочеловечиваться в душевно-духовную, цельную, свободную отстрахов и психокомплексов личность. 
Сегодня колыбельные песни стали записывать на электронные носители хоть и профессиональным, но не материнским голосом. Ясно, что такие записи в первую очередь предназначены для будущих и настоящих матерей, но не для младенцев. Безусловно, их можно использовать в детских дошкольных учреждениях, в том числе для сирот, а также детей, находящихся на воспитании в различных специализированных учреждениях и т.д. 
Младенцу, как воздух, как грудное материнское молоко, необходима колыбельная песня, озвучиваемая материнским сердцем. 
Еще раз напомним: за 9 месяцев внутриутробной жизни ребенок глубоко запечатлел в памяти чувств единственно близкий и родной голос — голос матери. И только он и никакой другой голос может передать ребенку чувство любви, защищенности и счастья. Вот почему колыбельные песни должна петь только сама мама. Я часто слышу от молодых мам: как же я буду петь, если я не знаю ни слов, ни мелодии колыбельных песен? А это и есть последствия глубокого отчуждения матери от детей на этапе их раннего детства. 
Поэтому мы с 1979 г. настойчиво рекомендуем в детских дошкольных учреждениях воспитывать девочек отдельно от мальчиков. Танки, пушки, машины, автоматы несовместимы с куклами и колыбельными песнями. 
И только в детских дошкольных учреждениях настоятельно рекомендуем, чтобы девочки вместе с мамами, бабушками (если это возможно), с воспитателями своими руками изготавливали мягкие куклы, сами сочиняли колыбельные песни и регулярно их пели. 
Опыт убеждает: постоянное нежное общение девочек с рукотворными мягкими куклами, пение им колыбельных песен – это базовая ступень в привитии материнских чувств на этапе преображения и одухотворения первичных чувств. 
Дорого заплатят матери, преждевременно отлучившие детей от своей любви, от груди, от колыбельных песен и любвеобильных «словоизлияний». И чем быстрее мы сегодня научим петь колыбельные песни 4-6 летних девочек, тем более доброе, любвеобильное материнство мы получим завтра... 

Базарный В.Ф. 
Дитя человеческое. Психофизиология развития и регресса, фрагмент

Пришел как-то человек к мудрецу и спросил его:
- О мудрец, научи меня отличать истину от лжи, красоту от безобразия. Научи меня радости жизни. 
Подумал мудрец и научил человека танцевать.

Восточная притча

ОТЕЦ АЛЕКСАНДР МЕНЬ О СВОБОДЕ ВОЛИ
Помню, как я однажды признался отцу Александру Меню о том, что не могу понять, как праведники могут наслаждаться в раю, зная, что другие, в том числе, возможно, их ближние, мучаются в аду и горят в вечном огне. Я также признался, что не вижу необходимости в дарованной нам Богом свободе воли и выбора, коль скоро выбирающие иной путь в конце концов попросту уничтожаются, т.е. на деле свобода – это обман. И что я прихожу к выводу, что эти явные запугивания использовались церковью для манипуляции массами и контроля над ними. Что очень хорошо видно по антисемитским проповедям Иоанна Златоуста. Не был ли прав Ориген, утверждая, что даже дьявол спасётся?
Отец Александр нахмурил брови – как сейчас вижу его большой белый лоб, один вид которого выводил меня из любых жизненных трудностей и способствовал взрослению духа. Нахмурил брови – знак того, что он думает, как лучше мне подать ответ.
"То, что манипуляция – это само собой разумеется, Андрюша, — ответил отец Александр Мень. — Она была, есть и будет. К сожалению. Такова человеческая сторона церкви, да и любого массового института. Не только религия, но и мораль, право, экономика, наука – всё может становиться орудием манипуляции и контроля, особенно в руках шарлатанов и мошенников. И я никому не могу рекомендовать быть частью массы, как толпы. Что до святителя Иоанна Златоуста, то, увы, он в тот момент пал жертвой принципа «цель оправдывает средства»: в четвёртом веке церковь всеми силами стремилась доказать себе и миру свою независимость от иудаизма. Разделение было неизбежным. Поэтому вы правы, задавая такой вопрос - его в той или иной форме задают многие. Действительно, рай с травкой, овечками и арфами и ад с вечными муками на сковородках - примитивная сказка для простодушных. Но никто не уничтожается. Реальная картина великой богочеловеческой драмы бытия, промысленной Высшим Режиссёром, гораздо более сложна и изощрённа. 
Если реально по Евангелию и его толкованиям Отцами Церкви и последующими экзегетами, то вы увидите, что там никакой сказки нет. Когда Иисус говорил о «геенне огненной», это была метафора; как известно, под геенной он имел в виду долину Gehinnom за стенами Иерусалима, где сжигали мусор, помои и мёртвый скот, а потому всегда горел огонь и было очень жарко. На деле, ЛЮДИ ГОРЯТ И В РАЮ, И В АДУ. В раю - любовью к Богу, в аду - любовью к себе и своим эмоциям и пристрастиям. Мы называем это грехами. И каждый идёт в рай или ад ПО СОБСТВЕННОМУ ВЫБОРУ и наслаждается там соответственно вектору своей души. 
Поэтому спасение и искупление всего человечества едва ли возможно - это нарушило бы свободу воли. После всеобщего воскресения одни люди идут к жизни с Богом в свет и преображённое бытие, другие - во «тьму внешнюю» к жизни с грехами и демонами, и оттого там «плач и скрежет зубов» от неутолённых ещё страстей. Это тоже бытие, но преображённое тьмой, которое по сравнению с бытием праведников является или кажется небытием или «смертью второй». Однако, реального «небытия» не бывает. ВСЁ ЕСТЬ БЫТИЕ И КАЖДАЯ ИЗ ЕГО ФОРМ ПРOНИЗАНА ОГНЁМ ЛЮБВИ Просто разной любви. И тех, кто выбирает ад, сознательно или бессознательно, не загонишь в рай даже вилами. Об этом хорошо написал Сведенборг, прочитайте о нём статью Владимира Соловьёва в энциклопедии Брокгауза и Эфрона".
Я выделил курсивом то, что отец А. Мень повторил два или три раза.
Андрей Анзимиров

Немцы жаждали порядка, но они допустили фатальную ошибку, избрав своим лидером главную жертву беспорядка и неконтролируемых желаний. 
Их личностное отношение не претерпело изме­нений: точно так же, как они жаждали власти, они жаждали порядка. 
Как и остальной мир, они не понимали, в чем заключается значение Гитлера, не понимали, что он символизировал нечто, имеющееся в каждом инди­виде.
Он был наиболее чудовищной персонификацией всех низменных человеческих проявлений. 
Он был совер­шенно неспособной, неадаптивной, безответственной и психопатической личностью, наполненной пустыми, дет­скими фантазиями, но одаренной острой интуицией беспризорника или крысы. 
Он представлял тень, низшую сторону личности каждого, в ошеломляющих масштабах, и это была другая причина, по которой за ним последовали. Что они могли сделать? В Гитлере каждый немец должен был увидеть свою собственную тень, наибольшую для себя опасность. 
Осознать свою тень и научится управляться с ней - участь всех людей
Но как можно было ждать от немцев этого, когда никто в мире еще не мог понять эту простую истину? 
Мир никогда не добьется порядка, пока эту истину не признают все. 
Время от времени мы развлекаем себя нахождением внешних и вторичных причин, по которым этого нельзя достигнуть, хотя хорошо знаем, что объективные условия сильно зависят от того, как мы их воспринимаем. 
Если, например, всем швейцарским французам придет в голову, что все швейцарские немцы - исчадия ада, мы в результате получим страшнейшую гражданскую войну в Швей­царии, и мы так же немедленно найдем экономические причины того, что эта война неизбежна. 
Что ж - мы этого, конечно, не допустим, потому что получили свои урок более четырехсот лет назад.

Карл Густав Юнг "Трансцендентная функция"