Дневник
СОФИЯ - Имена
1923.I.13.
Имя София есть женский аспект мужского имени Василий, но не в смысле проявления в женской личности имени мужского, а как явление параллельное этому последнему и от него независимое. Отношение Софии к Василию - совсем не по типу отношения Александры к Александру, а скорее, например, по образцу отношения Анны к Алексею. София не есть мужская норма, женщиной осуществляемая, а самостоятельная женская норма, аналогичная соответственной мужской. Если угодно даже, эта женская норма первенствует пред мужской, и София, может быть признана типом более определенно выражающим некий духовный облик, нежели Василий. Этимологически ????? ?тнюдь не есть мудрость в современном смысле слова, как преисполненность чистым созерцанием и теоретическим ведением. Если бы задаться передачею слова ????? ?а наш современный язык, то наиболее правильно было бы сказать художество в смысле зиждительной способности, воплощение идеального замысла в конкретном мире, а по церковнославянски хытрость. Иначе говоря, этимологически имя София близко к тому содержанию, которое признано было выше, за духовный строй Василия. Но в имени Василий менее собственно творчества и более организационной деятельности, чем это указывается этимологией имени София. Это последнее имеет в виду, т. е. этимологией своей, более непосредственного воздействия на мир, чем то свойственно Василию, который более интеллектуален и потому в своей деятельности более опосредствован. Деятельность Василия доступнее разуму - и потому представляется более близкой собственно человеческой, нежели та духовная энергия, на которую указывает своим корнем слова ?????, - ?нергия более высоких планов бытия, более творческая и менее доступная отвлеченному анализу. Но эта этимология Софии есть не только этимология, но и самый метафизический облик рассматриваемого имени.
София божественнее Василия. Впрочем, это и понятно, что женская деятельность - как более интуитивная, более из глуби идущая, менее сознательная и менее расчлененная деятельность, которая по природе своей - собственно женской личности, может по общему своему характеру быть ближе к творчеству духовной силы в природе. Да к тому же женская деятельность в значительной мере, в более значительной, чем мужская, есть деятельность не самой женщины, а других сил в женщине. Поэтому понятно и большее сходство и сродство этой женской деятельности с зиждительством мировой души и глубочайшего ее духовного средоточия в зиждительной Премудрости Божией, Девы Софии.
Но, будучи интуитивной, София имеет свой интеллект (слабый или сильный - в разных случаях различно) служебным органом духа и потому не испытывает острых коллизий между интуицией и разумом. Разум, не имеющий стремления у нее к автономности не соблазняет поэтому ее к рационализму и всегда блюдет в той или другой мере верность подлинным впечатлениям жизни. Интуиция же, всегда имеющая при себе орган своего саморасчленения и самовыражения, не склонна разрывать сознания, в качестве под- или сверх-сознательного. Прежде чем проявиться, подсознательное постепенно восходит чрез формы разума, фильтруясь и уравновешиваясь в них. Поэтому самое понятие об антиномичности мало доступно Софии, в сознании своем обращается с продуктами обработки восприятий, но не с сырыми восприятиями. Она знает интуицию, как особый вкус сознания, но не знает подсознательного и сверхсознательного. София обладает чуткостью и вытекающим отсюда жизненным тактом, но вещие прорывы из подсознательного как крик о себе иных миров, не доходит до нее: ее внутреннее строение слишком связно, чтобы пропустить внутрь себя такие некоординированные с нею и непредвиденные откровения. София слишком устойчива в себе, чтобы быть вещей. Она не остается, - ни в плохом ни в хорошем смысле, - беззащитной пред действительностью и на всякое воздействие извне не замедлит последовать целесообразная и четкая реакция, определимая существом дела и вместе характерная для личности Софии. А если бы, вопреки самоограждению духовного организма, свойственного Софии, иной мир все-таки застал бы его врасплох и ворвался в него, то такая неожиданность крайне смутила бы и испугала Софию: София привыкла жить, защищенная от неожиданностей в надежно построенном ограждении от внешнего мира, среди хотя бы и скромного, но по заведенному порядку идущего изо дня в день духовного хозяйства. В ней есть воля к упорядоченности и центростремительность, в силу которой она склонна ориентироваться на ближайшем ею организованном и устроенном, т. е. на связности своей собственной деятельности или еще на гармоничности собственной личности. Внутренне пропорциональная в своей деятельности, она имеет склонность видеть в ней некий общий критерий. София самодовлеюща, она живет не принимая мысли о несоизмеримости ее собственного уюта с мировым целым. Трагическое, как категория, не только чуждо, но и враждебно ей, выталкивается из ее сознания, а когда с трагическим сталкивается она в жизни, то переживает его хотя и в глубокой скорби, но без сладости чувства бесконечного, т. е. как не трагическое. Поэтому, несмотря на широту кругозора и верность и твердость ума, София не понимает стихии дионисической и подставляет вместо понятия об ней иное понятие - о недостаточном в своем роде, несовершенном, извращенном, но тем не менее, разумном и нормативном: безобразие для нее есть только безобразие и лишено своей качественной характеристики. Пред духовным взором Софии - правильное, соразмерное, пребывающее в границах и пределах. Беспредельность, ужасная, потрясающая, катастрофически сметающая всякий установившийся строй не достигает до сознания Софии в своем своеобразном и несравнимом величии: София не сознает и не понимает первозданной тьмы, Тютчевской ночи, и потому, сама устремляющая и воплощающая, она остается духовно чуждой ноуменальной подоснове бытия, - усии. Тут - некое противоречие между деятельностью Софии и ее сознанием: София нисходит от прозрачного и стройного неба норм к вязкой и напряженной в своей мощи земле; София не хочет оставаться в чистом и бездеятельном созерцании, она волит низойти к зиждительству и организации. Но вместе с тем, того темного, благостно-темного и творчески-преизбыточного мрака, в который сходит она, она в себе не знает, а потому не понимает вне себя. Действительный порыв, весь смысл которого только в его существенной безмерности, Софии кажется лишь беспорядком и она хотела бы, не отрицая его окончательно, сделать его умереннее; и - вне ее понимания, что это значило бы решительно уничтожить его по самому его существу.
Широкая по своему кругозору, София не предпримет мер к искоренению дионисического, может быть и потому, что природный такт дает ей заранее почувствовать неудачу таких попыток. Но он и не сумеет, а также не захочет, признать собственную правду дионисического расторжения, с дионисическим не помирится, а будет его только терпеть, отчасти с презрением, отчасти с высокомерием. Приходя на безобразную землю из царства образов, София сознает себя несущей миссию и потому входит в мир не как член мирового целого, не как звено взаимной ответственности и усийной связи существ мира, а мироустроительно, законодательно (первое относится преимущественно к Софии, а второе - к Василию), словом - как власть. Ее снисходительность к миру имеет корнем не признание правды мира и не сознание своей, общей с миром, немощности, а выделение себя из мира и противопоставление себя как власти, как источника мироустроения, миру, долу погрязшему и потому естественно, по ее суждению, помышляющему о дольнем. В Софии нет духовной гордости, в смысле объявления себя непременно первой в той, небесной области; и нет в Софии властолюбия, желания ради себя самое, во имя свое подчинить других. Но София, из сознания своего, неземного, удела, который она ошибочно считает заведомо превосходнейшим, и не допускает мысли, что безобразная ночь тоже от Бога и может быть ближе к Богу, - София властна и полагает, что власть по природе, по складу ее личности конечно должна принадлежать ей. София берет власть, как свое и делает это с незапятнанной совестью, потому что рука ее никогда не дрогнет от сомнения правильно ли это. Да и не может дрогнуть, раз София берет власть, и другие ей не оказывают препятствия, коль скоро делается это во имя правды и блага, - единственной правды и единственного блага, известных Софии. У Софии есть врожденное самоощущение себя как по природе превосходящей окружающих, - не личными своими достоинствами, а самым рождением. Это можно сравнить, вероятно, с самоощущением коронованных особ, которые могут весьма скромно думать о себе, сознавать свои недостатки, быть простыми в обращении и предупредительными и однако чувствовать себя отделенными от прочих людей и особым родом, природною властью. Это самоощущение Софией себя как власти настолько живо и ярко в ней, что всякое непризнание ее власти окружающими вызывает внутренний протест, но не из-за задетого самолюбия или неудовлетворенного тщеславия, а как некоторая неправда, как искажение должного порядка. Отсюда - впечатление гордости, которое нередко производит на недостаточно вдумчивых София, хотя это - не гордость, а нечто иное, гораздо более глубокое. София распорядительна, устроительна, обладает умением жить и организовать жизнь, в это упорядочение жизни она вносит и искусство, и науку, которыми занята и к которым способна, но именно в меру их применимости в общем строе жизни, как средствами, а не как культурными самоцелями, и потому ей кажется подразумевающимся, что неподчинение ее власти есть неподчинение не ей, а правильному и должному. И Василий не склонен пускать в ход прямое насилие, предпочитая достигать утверждаемых им норм более сложною системою склонений, убеждений и привлечений. Как женщина и как существо более далекого от земли плана, где все связывается влечением к цели, а не толчком причины, София в гораздо большей, чем Василий, степени чужда мысли о насилии и проводит предносящуюся ей цель тончайшей организацией внутренних воздействий. Не знаю, какое подобрать для них слово, потому что очаровывание содержит в себе оттенок понятия о действии на темную усию, на обращение с подсознательным, а способ влияния на окружающих - Софии более прозрачен, более направлен на сознание и на тончайшие интеллектуальные эмоции и область нравственно-эмоциональную. София взывает к обширным задачам жизненного строительства и к чувствам, с ними связанным. Даже тогда, когда дело идет о малом, и по-видимому лишенном общего значения, София для себя и для других открывает здесь и подчеркивает момент объективной значимости. Нормативности Софии в высокой мере чужда неправдивость и двойственность. Честность, в особенности честность в слове, свойственная Софии, проявляется определенностью выражений, законченностью их, которая должна не оставить никаких недоговоренных отношений. Эта прямота может переходить и в резкость, если бы не смягчалась обхождением. Но это последнее ни в каком случае не должно сближаться с кокетством, субъективным и неправдивым: отсутствие кокетства есть один из характерных признаков Софии. И внутреннее кокетство, т. е. неподлинное отношение с действительностью, чуждо ей: мечтательность, создание себе иллюзий, мление - все это не дело Софии.
Таким образом, строением своего духа София значительно отклоняется от женственности; но это не значит, что она имеет черты мужские: ее организация сближается с мужской, поскольку и эта последняя сама может, удаляясь от полярного раздвоения человеческой природы подходить к ангельскому, общему обоим полам коренному типу человечности. И в Софии есть эта "ангельская крепость" - не крепость узловатого, твердого тела мужского, а упругая сила очень тренированного женского организма, столь же значительная, сколь и неприметная по внешним приметам. София не есть просто женщина, покоряющая того не желая, но и не есть власть, не спрашивающая о согласии. Она - Царь-Девица или, как выражались грузины о полумифической Тамаре, Царь-Царица. И в этом своем микрокосмическом самодовлении София перекликается с Александром, с тою разницею, что в Александре внутреннее равновесие дано статически, равновесие же Софии кинетично, и она находится если не во внешнем, то во внутреннем движении, в неустанной игре внутренней жизни. Но, несмотря на различие происхождения обоих равновесий, в Софии есть та же сокровенная неудовлетворенность, как в Александре. Она слишком монументальна, чтобы в ней самой, в управляемом ею хозяйстве, нашлось уютное место для нее самой. Теплая плоть мира не находит себе законного места в ее миропредставлении, а между тем, именно ею определяется теплота и праведность всего личного, личной жизни, личных отношений. София раз навсегда решила смотреть на мир и править миром с такой высоты, откуда этой теплоты не видно, и потому самое понятие об ней изгнано из круга ее мыслей. Вследствие этого Софии трудно в смирении и с благодарностью брать человеческую жизнь в полноте человечности, как законное и праведное благо; будучи средоточной в жизни, она имеет жизненные блага и имеет более, чем многие окружающие, но - не в благо для себя и не в радость себе. Она их не ценит положительно, но привыкает думать о них, как о чем-то подразумевающемся, вместе со властью; и потому, пользуясь ими, не задумываясь над ними, она болезненно и с внутренним протестом переносит их лишение.
Тем не менее, под этим монументальным и величественным обликом человеческая усия все же живет и, хотя и с трудом доводит до сознания свои требования, свои порывания к тому, что ближе сердцу, чем самая правдиво высказанная правда. Основа личности, не имея полноты проявления чрез лицо, ощущает себя самой по себе и имя свое - величественным, слишком величественным для себя. Презрение Софии к плоти имеет оборотной стороной ощущение чуждости себе себя самое, как лица, а вместе с ним - и своего имени. Когда эта темная подоснова личности сильна, Софию как бы погребенную под своим именем, может охватить фаталистическое уныние, апатия, вялость, тяга к смерти. Но смерть представляется тут желанной вовсе не как переход в иной мир, а как протест бессилия со стороны жизни, хотящей, но не имеющей внутренней возможности выразиться. Тогда София бежит жизни от жажды жизни. Так, подвижная и деятельная, всегдашняя энергия, София может явиться постоянно или, иногда, временно, полосами - в по-видимому совсем другом типе и состоянии - вялом, сонном и апатичном, как Соня-соня; и сообразно такому духовному состоянию, она будет чрезмерно полной, без румянца и точно спросонок. Но не надо обманываться этим видом: в этой-то соне особенно мучительно тлеет под сыростью внешних проявлений глубочайшая неудовлетворенность и пассивное избегание чувств от понимания священной правды которых она слишком далека, чтобы быть способной или активно удовлетворить их, или же активно отказаться, испытывая слабость трагедии.
Священник Павел Флоренский
Имена
«И бысть вечер, и бысть утро, день един» (Быт. 1, 5)
Эти две тайны, два света – рубежи жизни. Смерть и рождение сплетаются, переливаются друг в друга. Колыбель – гроб, и гроб – колыбель. Рождаясь – умираем, умирая – рождаемся. И всем, что ни делается в жизни – либо готовится рождение, либо зачинается смерть. Звезда Утренняя и Звезда Вечерняя – одна звезда. Вечер и утро перетекают один в другой: «Аз есмь Альфа и Омега»1.
Эти же тайны, тайна Вечера и тайна Утра, – грани Времени. Так гласит о том великая летопись мира – Библия. На протяжении от первых глав Книги Бытия и до последних Апокалипсиса развертывается космическая история, – от вечера мира и до утра его. Небо и земля сотворены были под вечер. В прохладном веющем ветре вечернем открывался людям Вечный2. Не было ни скорби, ни туги, ни плача; не было сомнений. И люди были, как дети, и Древо жизни произрастало посреди Эдема. Так, с вечера, начинает историю мира Священная Летопись. Кончается же эта история, в Апокалипсисе, разрушением и гибелью мира и новым творением. Опять Древо жизни посреди Нового Эдема – Иерусалима Горнего. Опять радость и ликование. Опять нет скорби и плача. Опять нет смерти. Опять брачная пиршественность. Но это уже не вечер, а утро наступающего вечного Света. Иисус – «Звезда Светлая и Денница», Иисус, «Звезда Утренняя и Денница», по другому чтению, – восходит в Новом мире. Эдемом начинается Библия, Эдемом же и кончается, ибо Агнец Апокалипсиса – радость Эдема. Бракам начинается, браком же и кончается. Духом начинается, Духом и кончается. Но начинается она вечером, а кончается утром невечернего дня. Не есть ли история мира, во мраке греховном протекающая, – одна лишь ночь, один лишь страшный сон, растягивающийся в века, – ночь между тем, полным грустной тайны, вечером, и этим, трепещущим и ликующим утром? И кончина мировая – не рождение ли Земли в новую жизнь при Звезде Утренней?
И концы сливаются. Ночь вселенной воспринимается как не-сущая. Утро нового мира продолжает тот, первозданный вечер: «и бысть вечер, и бысть утро, день первый»¼ «Утро» и «вечер», ночи же будто и не бывало.
* * *
Мне не хочется сейчас делать выводы и подводить итоги; не хочется продумывать связь впечатлений, здесь мимолетно затронутых. Ведь объяснишь пережитое – оно огрубеет. Деревянистой станет вся ткань его, но оно в живом единстве, и клубок отдельных впечатлений вращается около «и бысть вечер, и бысть утро» Книги Бытия.
---
1 Откр. 22, 13.
2 Флоренский намекает на известное место в Ветхом Завете, вошедшее в паремии – на Третью книгу Царств (19, 11 – 12), где говорится о том, что Бог явился пророку Илии не в бурном ветре, не в землетрясении и не в огне, но как «веяние тихого ветра», как «глас хлада тонка», согласно славянскому тексту.
Священник Павел Флоренский
У ВОДОРАЗДЕЛОВ МЫСЛИ (ЧЕРТЫ КОНКРЕТНОЙ МЕТАФИЗИКИ)
Если попадаешь в бурный период исторической жизни своей страны и даже всего мира, если решаются мировые задачи, это, конечно, трудно, требует усилий и страданий, но тут-то и нужно показать себя человеком и проявить свое достоинство.
Священник Павел Флоренский. Письмо № 86 от 3 — 6 января 1937 г.
«Маяковский, сталкивая образы, обновляя эпитеты, вводил человека в стройку нового мира, и так как мир только что создавался, то и тон поэзии был тоном спора и противопоставления. Эта риторика огненная, как логика боя. Когда подымают грузы времени, то шершавые веревки, к которым прикреплены тяжести, перекидывают, за неимением других блоков, через сердца поэтов. Сердце сперва согревается, потом оно раскаляется, и огонь раскаленного сердца даже днем виден издали...»
Виктор Шкловский
Повести о прозе. Размышления и разборы
Определение философии из нее самой по путеводной нити изречения Новалиса
а) Ускользание метафизики (философствования) как человеческого дела в темноту существа человека
Итак, во всех этих обходных попытках характеристики метафизики мы в последний раз провалились. Неужто мы ничего взамен не приобрели? И нет, и да. Приобрели мы не определение или что-то вроде того. Приобрели мы, пожалуй, важное и, может быть, сущностное понимание своеобразия метафизики: того, что мы сами перед ней увиливаем, ускользаем от нее как таковой и встаем на окольные пути; и что нет другого выбора, кроме как раскрыться самим и увидеть метафизику в лицо, чтобы не терять ее снова из виду.
Но как возможно потерять из виду что-то, что мы даже еще и не уловили взором? Как это так: метафизика от нас ускользает, когда мы даже не в состоянии последовать за ней туда, куда она, ускользая, нас тянет? Вправду ли мы не можем видеть, куда она ускользает, или просто отшатываемся в испуге от специфического напряжения, требующегося для прямого схватывания метафизики?
Наш негативный результат гласит: философию нельзя уловить и определить окольным путем и в качестве чего-то другого, чем она сама. Она требует, чтобы мы смотрели не в сторону от нее, но добывали ее из нее самой. Она сама — что же мы все-таки о ней знаем, что она и как она? Она сама есть только когда мы философствуем. Философия есть философствование. Это как будто бы очень мало что нам сообщает. Но просто повторяя, казалось бы, одно и то же, мы выговариваем тут большую правду. Указано направление, в котором нам надо искать, и заодно направление, в каком от нас ускользает метафизика.
Метафизика как философствование, как наше собственное, как человеческое дело — как и куда прикажете ускользать от нас метафизике как философствованию, как нашему собственному, как человеческому делу, когда мы сами же люди и есть? Однако знаем ли мы, собственно, что такое мы сами? Что есть человек? Венец творения или глухой лабиринт, великое недоразумение и пропасть? Если мы так мало знаем о человеке, как может тогда наше существо не быть нам чужим? Как прикажете философии не тонуть во мраке этого существа? Философия — мы как-то вскользь, пожалуй, знаем — вовсе не заурядное занятие, в котором мы по настроению коротаем время, не просто собрание познаний, которые в любой момент можно добыть из книг; но — мы лишь смутно это чувствуем — нечто нацеленное на целое и предельнейшее, в чем человек выговаривается до последней ясности и ведет последний спор. Ибо зачем нам было иначе сюда приходить? Или мы попали сюда не подумав, потому что другие тоже идут или потому что как раз между пятью и шестью у нас свободный час, когда нет смысла идти домой? Зачем мы здесь? Знаем ли мы, с чем связались?
Ь) Ностальгия как фундаментальное настроение философствования и вопросы о мире, конечности, отъединенности
Философия — последнее выговаривание и последний спор человека, захватывающие его целиком и постоянно. Но что такое человек, что он философствует в недрах своего существа, и что такое это философствование? Что мы такое при нем? Куда мы стремимся? Не случайно ли мы забрели однажды во вселенную? Новалис говорит в одном фрагменте: «Философия есть, собственно, ностальгия, тяга повсюду быть дома». Удивительная дефиниция, романтическая, естественно. Ностальгия — существует ли сегодня вообще такое? Не стала ли она невразумительным словом, даже в повседневной жизни? В самом деле, разве нынешний городской человек, обезьяна цивилизации, не разделался давно уже с ностальгией? А тут еще ностальгия как определение философии! И главное, кого это мы приводим в свидетели о философии? Новалис — все-таки лишь поэт и отнюдь не научный философ. Разве Аристотель не говорит в своей «Метафизике»: … много лжи сочиняют поэты?
И все же, не затевая спора о правоте и весомости этого свидетеля, вспомним о том одном, что искусство — к нему принадлежит и поэзия — сестра философии и что всякая наука по отношению к философии, возможно, только служанка.
Останемся при своем и спросим: в чем тут дело — философия ностальгия? Новалис сам поясняет: «тяга повсюду быть дома». Подобной тягой философия может быть только когда мы, философствующие, повсюду не дома. По чему тоскует тоска этой тяги? Повсюду быть дома — что это значит? Не только здесь и там, и не просто на каждом месте, на всех подряд, но быть дома повсюду значит: всегда и, главное, в целом. Это «в целом» и его целое мы называем миром. Мы существуем, и пока мы существуем, мы всегда ожидаем чего-то. Нас всегда зовет Нечто как целое. Это «в целом» есть мир.— Мы спрашиваем: что это такое — мир?
Туда, к бытию в целом, тянет нас в нашей ностальгии. Наше бытие есть это притяжение. Мы всегда уже так или иначе направились к этому целому или, лучше, мы на пути к нему. Но «нас тянет» — это значит нас одновременно что-то неким образом тащит назад, мы пребываем в некоей оттягивающей тяготе. Мы на пути к этому «в целом». Мы сами же и есть переход, «ни то, ни другое». Что такое это наше колебание между «ни то – ни то»? Ни одно, ни, равным образом, другое, вечное «пожалуй, и все-таки нет, и однако же». Что такое этот непокой неизменного отказа? Мы называем это конечностью.— Мы спрашиваем: что это такое — конечность?
Конечность не свойство, просто приданное нам, но фундаментальный способ нашего бытия. Если мы хотим стать тем, что мы есть, мы не можем отбросить эту конечность или обмануть себя на ее счет, но должны ее сохранить. Ее соблюдение — сокровеннейший процесс нашего конечного бытия, т. е. нашей сокровеннейшей обращенности к концу. Конечность существует только в истинной обращенности к концу. А в этой последней совершается в конечном итоге уединение человека до его неповторимого присутствия. Смысл уединения не в том, что человек упорствует в своем тщедушном и маленьком Я, раздувающемся в замахе на ту или иную мнимость, которую считает миром. Такое уединение есть, наоборот, то одиночество, в котором каждый человек только и достигает близости к существу всех вещей, к миру. Что такое это одиночество, в котором человек всегда будет оказываться словно единственным? — Что это такое — уединение?
Что это такое вместе: мир, конечность, уединение? Что тут с нами происходит? Что такое человек, что с ним в основании его существа совершается такое? Не есть ли то, что мы знаем о человеке,— животное, шут цивилизации, хранитель культуры, даже личность,— не есть ли все это в нем только тень чего-то совсем другого, того, что мы именуем присутствием (Dasein)? Философия, метафизика есть ностальгия, стремление быть повсюду дома, потребность — не слепая и растерянная, но пробуждающаяся в нас и побуждающая именно к таким вопросам в их единстве, какие мы только что ставили: что такое мир, конечность, уединение? Каждый подобный вопрос нацелен на целое. Нам мало знакомства с подобными вопросами, решающим оказывается то, действительно ли мы задаемся ими, имеем ли силу пронести их через всю нашу экзистенцию. Мало неуверенно и шатко плестись в хвосте у этих вопросов; нет, эта тяга быть повсюду дома есть одновременно искание ходов, открывающих подобным вопросам верный путь. Для этого нужен еще и молот понимания, таких понятий, которые способны пробить подобный путь. Это — понимание и понятия исконного рода. Метафизические понятия для внутренне равнодушной и необязывающей остроты научного ума остаются вечно на замке. Метафизические понятия совсем не то, что можно было бы выучить, повторять за учителем или человеком, именующим себя философом, и применять на практике.
А главное, мы никогда не схватим эти понятия в их понятийной строгости, если заранее не захвачены тем, что они призваны охватить. Этой захваченности, ее пробуждению и насаждению служит главное усилие философствования. Но всякая захваченность исходит из настроения и пребывает в таковом. Поскольку понимание и философствование не рядовое занятие в числе других, но совершается в основании человеческого бытия, то настроения, из которых вырастают философская захваченность и хватка философских понятий, с необходимостью и всегда суть основные настроения нашего бытия, такие, которые постоянно и сущностно пронизывают своей мелодией человека, хотя он совсем не обязательно должен всегда и распознавать их как таковые. Философия осуществляется всегда в некоем фундаментальном настроении. Философское схватывание коренится в захваченности, а эта последняя — в фундаментальном настроении. Не о том ли думает в конечном счете Новалис, называя философию ностальгией? Тогда, может быть, изречение поэта никоим образом не лживо, стоит только добраться до его сути.
Но опять же все, что нами здесь добыто, конечно, никакое не определение метафизики, а чуть ли не наоборот. Мы видели: в наших начальных попытках характеристики метафизики мы на наших кружных путях снова и снова оказывались отброшены назад и принуждены к пониманию метафизики из нее же самой. Она от нас все время ускользала. Но куда она нас за собой влекла? Метафизика влекла и влечет нас назад, в темноту человеческого существа. Наш вопрос: что такое метафизика? превратился в вопрос: что такое человек?
На него мы, разумеется, тоже не получили никакого ответа. Напротив, сам человек стал для нас загадочнее. Мы снова спрашиваем: что такое человек? Переходное звено, вектор, буря, проносящаяся по планете, возвращение богов или надругательство над ними? Мы этого не знаем. Но мы видели, что в этом загадочном существе происходит событие философии…
Метафизика есть вопрошание, в котором мы пытаемся охватить своими вопросами совокупное целое сущего и спрашиваем о нем так, что сами, спрашивающие, оказываемся поставлены под вопрос.
Соответственно основные понятия тут — не обобщения, не формулы всеобщих свойств некоторой предметной области (животное, язык), но понятия особенного рода. Они схватывают каждый раз целое, они предельные смыслы, вбирающие понятия. Но они — охватывающие понятия еще и во втором, равно существенном и связанном с первым смысле: они всегда захватывают заодно и понимающего человека и его бытие — не задним числом, а так, что первого нет без второго, и наоборот. Нет никакого схватывания целого без захваченности философствующей экзистенции. Метафизическая мысль есть мышление охватывающими понятиями в этом двояком значении: мысль, нацеленная на целое и захватывающая экзистенцию.»
Хайдеггер М. Основные понятия метафизики // Хайдеггер М. Время и бытие: Статьи и выступления. М., 1993
Примечание:
Dasein – «здесь-бытие», присутствие человека
Конспект
Хайдеггер М. «Основные понятия метафизики» (Вопрошание как фундаментальный способ бытия человека)
Мартин Хайдеггер (1889-1976) – немецкий философ, автор работы «Бытие и время» (1927).
Хайдеггер возобновляет интерес к основному вопросу метафизики: вопросу об истине и смысле бытия. Бытие становится доступным только через человека, который изначально погружен в бытие и обладает возможностью услышать голос бытия.
Философ отказывается определять философию через науку и мировоззрение, а сводит ее к фундаментальному способу бытия человека. Приведем знаменитые выражения Хайдеггера.
«Метафизика как философствование, как наше собственное, как человеческое дело — как и куда прикажете ускользать от нас метафизике как философствованию, как нашему собственному, как человеческому делу, когда мы сами же люди и есть?»
«Философия есть нечто нацеленное на целое и предельнейшее, в чем человек выговаривается до последней ясности и ведет последний спор».
«Философия — последнее выговаривание и последний спор человека, захватывающие его целиком и постоянно».
«Метафизика есть вопрошание, в котором мы пытаемся охватить своими вопросами совокупное целое сущего и спрашиваем о нем так, что сами, спрашивающие, оказываемся поставлены под вопрос».
Несравнимость философии
а) Философия — ни наука, ни мировоззренческая проповедь
«Наш курс объявлен под названием «Основные понятия метафизики». Это название мало о чем дает догадываться, при том что по своей форме оно совершенно ясно. Оно как будто бы похоже на другие названия курсов: Первоначала зоологии, Основоположения лингвистики, Очерк истории реформации и подобное. Мы понимаем: перед нами отчетливо очерченная дисциплина, именуемая «метафизикой». Дело идет теперь о том, чтобы в рамках одного семестра представить — опуская многочисленные подробности — ее важнейшие понятия. Поскольку же метафизика — центральное учение всей философии, то разбор ее основных черт превращается в сжатое изложение главного содержания философии. Раз философия по отношению к так называемым частным наукам есть наука общего характера, наши занятия благодаря ей обретут должную широту и закругленность. Все в полном порядке — и университетская фабрика может начинать.
Да она давно уже и начала, и работает так ходко, что некоторые даже начинают чуять в ее гонке какую-то опустошенность и потерянность. Может быть, что-то сломалось в самих недрах механизма? Неужели его удерживают от развала уже только навязчивость и банальность организации и сложившегося уклада? Неужели в глубине всего этого занятия засели фальшь и тайное отчаяние? А что если разговоры о метафизике как надежно очерченном разделе философских знаний — предрассудок и философия как преподаваемая и изучаемая наука — видимость?
Впрочем, какая надобность еще и специально констатировать подобные вещи? Всякий и так давно знает, что в философии, тем более в метафизике, все шатко, несчетные разные концепции, позиции и школы сталкиваются и раздирают друг друга — сомнительная сумятица мнений в сравнении с однозначными истинами и достижениями, с выверенными, как говорится, результатами наук. Вот где источник всей беды. Философия, а прежде всего именно метафизика, просто пока еще не достигла зрелости науки. Она движется на каком-то отсталом этапе. Что она пытается сделать со времен Декарта, с начала Нового времени, подняться до ранга науки, абсолютной науки, ей пока не удалось. Так что нам надо просто все силы положить на то, чтобы она в один прекрасный день достигла успеха. Когда-нибудь она твердо встанет на ноги и пойдет выверенным путем науки — на благо человечества. Тогда мы узнаем, что такое философия.
Или все надежды на философию как абсолютную науку— одно суеверие? Скажем, не только потому, что одиночка или отдельная школа никогда не достигнут этой цели, но и потому, что сама постановка такой цели — принципиальный промах и непризнание глубочайшего существа философии. Философия как абсолютная наука — высокий, непревосходимый идеал. Так кажется. И все-таки, возможно, измерение ценности философии идеей науки есть уже фатальнейшее принижение ее подлиннейшего существа.
Если, однако, философия вообще и в принципе не наука, к чему она тогда, на что она тогда еше имеет право в кругу университетских наук? Не оказывается ли тогда философия просто проповедью некоего мировоззрения? А мировоззрение? Что оно такое, как не личное убеждение отдельного мыслителя, приведенное в систему и на некоторое время сплачивающее горстку приверженцев, которые вскоре сами построят свои системы? Не обстоит ли тогда дело с философией словно на какой-то большой ярмарке?
В конечном счете истолкование философии как мировоззренческой проповеди — ничуть не меньшее заблуждение, чем ее характеристика как науки. Философия (метафизика) — ни наука, ни мировоззренческая проповедь. Что в таком случае остается на ее долю? Для начала мы делаем лишь то негативное заявление, что в подобные рамки ее не вгонишь. Может быть, она не поддается определению через что-то другое, а только через саму себя и в качестве самой себя — вне сравнения с чем-либо, из чего можно было бы добыть ее позитивное определение. В таком случае философия есть нечто самостоятельное, последнее.
Ь) К сущностному определению философии не ведет окольный путь сравнения с искусством и религией
Философия вообще не сравнима ни с чем другим? Может быть, все-таки сравнима, пускай лишь негативно, с искусством и с религией, под которой мы понимаем не церковную систему. Почему же тогда нельзя было точно так же сравнить философию с наукой? Но ведь мы не сравнивали философию с наукой, мы хотели определить ее как науку. Тем более не собираемся мы и определять философию как искусство или как религию. При всем том сравнение философии с наукой есть неоправданное снижение ее существа, а сравнение с искусством и религией, напротив, — оправданное и необходимое приравнивание по существу. Равенство, однако, не означает здесь одинаковости.
Стало быть, мы сумеем обходным путем через искусство и религию уловить философию в ее существе? Но не говоря даже о всех трудностях, которые сулит подобный путь, мы посредством новых сравнений опять не схватим существо философии — сколь ни близко соседствуют с ней искусство и религия,— если прежде уже не увидим это существо в лицо. Ведь только тогда мы сумеем отличить от него искусство и религию. Так что и здесь нам дорога закрыта, хотя на нашем пути нам встретится то и другое, искусство и религия.
Опять и опять во всех подобных попытках постичь философию путем сравнения мы оказываемся отброшены назад. Обнаруживается: все эти пути, по существу,— никуда не ведущие окольные пути. Постоянно отбрасываемые назад с нашим вопросом, что такое философия, что такое метафизика сама по себе, мы оказываемся загнаны в тесноту. На каком опыте нам узнать, что такое сама по себе философия, если нам приходится отказаться от всякого окольного пути?
с) Подход к сущностному определению философии путем историографической ориентировки как иллюзия
Остается последний выход: осведомиться у истории. Философия — если таковая существует — возникла все-таки не вчера. Делается даже странно, почему мы сразу не направились этим путем, через историю, вместо того чтобы мучить себя бесполезными вопросами. Сориентировавшись при помощи историографии, мы сразу же получим разъяснение относительно метафизики. Мы можем спросить о трех вещах: 1) Откуда идет слово «метафизика» и каково его ближайшее значение? Нам предстанет тут удивительная история удивительного слова. 2) Мы сможем, оперевшись на простое словесное значение, проникнуть в то, что определяется как метафизика. Мы познакомимся с одной из философских дисциплин. 3) Наконец, через это определение мы сумеем пробиться к самой названной здесь вещи.
Ясная и содержательная задача. Только никакая историография еще не даст нам почувствовать, что такое сама по себе метафизика, если мы заранее уже этого не знаем. Без такого знания все сведения из истории философии остаются для нас немы. Мы знакомимся с мнениями о метафизике, а не с ней самой. Так что и этот оставшийся напоследок путь ведет в тупик. Хуже того, он таит в себе самый большой обман, постоянно создавая иллюзию, будто историографические сведения позволяют нам знать, понимать, иметь то, что мы ищем.
Когда старец Ефрем Катунакский возвратился из Иерусалима, мы ожидали, что он нам расскажет, какое впечатление на него произвели Голгофа или Распятие.
Как же были мы удивлены, когда он поведал нам, что его очень растрогала пещера в Вифлееме. Когда он смотрел на эту смиренную, скромную пещеру, так умилившую его, он говорил сам себе: «До посещения Вифлеемской пещеры, живя на Афоне в скалистой, недоступной пустыни Катунаки, в скромной келии, в которой едва могло поместиться лишь самое необходимое, у меня был помысел, что я из себя что-то представляю. Теперь, увидев место, где родился Сам Бог Иисус Христос, я чувствую всю свою ничтожность, ибо вижу, как смирился Бог, родясь в такой маленькой пещере – загоне для животных, где Ему едва-едва нашлось место».
Христос, родившись в вертепе гонимым и презираемым всеми, тем самым совершил величайшее в истории человечества; Его Воплощение произошло в абсолютной тишине, в смирении и безвестности, и из всего человечества лишь несколько волхвов-персов и простецов пастухов были извещены о Пришествии в мир Самого Бога.
Бог – и крайняя нищета и смирение!
И если мы действительно хотим правильного взгляда на себя и верного суда совести, то каждый раз, когда наша жизнь начинает нас мучить мирскими желаниями и требованиями, поставим себя перед этой смиренной Вифлеемской пещерой, перед событием Боговоплощения и поразмыслим над тем, что мы делаем и соответствуют ли наша жизнь и наши дела жизни Христа и тому, что сделал для нас Христос, воплотившись.
Так мы можем судить всю нашу жизнь.
Митрополит Афанасий (Лимассольский)
До́кса (от др.-греч. δόξα — «мнение», «взгляд») — общепринятое мнение. Этот термин возник в Древней Греции и является термином риторики. Софисты использовали или опровергали доксы в своих целях, тем самым заставляя слушателей (так называемых пациентов) менять своё мнение, при этом пациент думает, что всегда считал так, а не иначе. В Римской республике и в современном мире этот метод используют в юриспруденции и политике.
Платон выступал против доксы и считал её чем-то между знанием и незнанием. Он считал, что докса приводит к классическим ошибкам в истинности суждений. Парменид считал доксу призрачным представлением.
Депрессия и стремление к величию - две формы самоотрицания.
Психолог Алис Миллер
«Драма одаренного ребенка и поиск собственного Я»
«Устройство наших высших школ отличается самой двусмысленной посредственностью во всем: в учебном персонале, в учебных программах и в учебных целях. Везде обнаруживается какая-то неприличная торопливость, как будто произойдет великая беда от того, что молодой человек к двадцати трем годам не будет вполне «готов» и не сумеет дать ответа на главный вопрос, на вопрос о том, «в чем его призвание». Высшая порода людей — позвольте сказать — не любит «призваний», не любит именно потому, что считает себя «призванной»… У таких людей есть время и они вовсе не думают о том, чтобы стать «готовыми»; даже в тридцать лет, в смысле высшей культуры, они считают себя начинающими детьми».
Ф. Ницше, «Сумерки идолов, или как философствуют молотом».
Нормальность — это асфальтированная дорога: по ней удобно идти, но цветы на ней не растут.
Винсент Ван Гог
Мы никогда не поймём реальность как таковую. Мы всегда имеем версию (реконструкцию) реальности в зависимости от задачи, которую мы решаем.
Андрей Курпатов
ГЕРОЙ У ДОСТОЕВСКОГО
Порфирий Петрович во второй главе шестой части «Преступления и наказания» говорит Раскольникову: «Не во времени дело, а в вас самом. Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем». Но в какой системе планет должен стать солнцем герой? Раскольников — красавец, умница, может быть, гений (солнце) — не герой, не только потому, что он совершает преступление в обстановке, противоречащей романной эстетике. Раскольников, вернувшись домой после допроса Порфирия и встречи с мещанином, думает про героев: «Нет, те люди не так сделаны; настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, — а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!»
Для Достоевского Раскольников в принципе не «герой», не Наполеон, хотя показан могучим человеком. Моральная характеристика Наполеона, основной мотив его поведения в том, что у него моральные проблемы не возникают; сущность Раскольникова состоит в том, что моральные проблемы им исследуются.
Сущность романов Достоевского отличается от сущности романов старого времени тем, что у Достоевского моральные проблемы исследуются в их противоречии, а не считаются неизменяемыми.
Исследуется самое понятие — герой.
Способы познания — вскрытия противоречивости мира — лежат в основе построения структур искусства, поэтому противоречива и история искусства. С одной стороны, оно непрерывно; мы видим, как тысячелетиями живут сюжеты, темы. Мы видим, как воскрешаются старые произведения. Видим, что поэтика Аристотеля не умерла и греческая мифология была не только почвой для античного искусства, но осталась хлебом, которым питается и наше искусство. В то же время мы видим, что искусство прерывисто: сменяются школы, происходит ломка, споры, отрицания, как будто торосятся льды, ломается земля, сдвигаясь и образуя новые горы.
Что же такое жанр с нашей точки зрения? Жанр — конвенция — соглашение о значении и согласовании сигналов. Система должна быть ясна и автору и читателю. Поэтому автор часто сообщает в начале произведения, что оно роман, драма, комедия, элегия или послание. Он как бы указывает способ слушания вещи, способ восприятия структуры произведения.
Структура обычно осуществляется как не вполне предвиденная, удивляющая, находящаяся в исследованной области, но «другая».
Шкловский В.Б. Избранное. В 2-х т. Т. 2. Тетива. О несходстве сходного; Энергия заблуждения. Книга о сюжете. — М.: Худож. лит., 1983. — 640 с.
«...Субъект говорит: а что если я буду посылать сообщения не по вот этим каналам, не по вот этой сети, в которую меня вписали, а мимо этой сети? Что если я буду обращаться не по горизонтали, а по вертикали. Вот я в паутине... Человек - это существо, висящее в сотканной им самим паутине смыслов. Это Макс Вебер, а за ним Клиффорд Гирц... Вот он висит в паутине смыслов - по сути в каналах коммуникаций, и говорит: а я буду обращаться не к Другому, а я буду обращаться в сторону, я буду посылать сигналы куда-то в другое место. А вдруг получился, а вдруг я прорву эту сеть.
Вот это по сути и создаёт большую литературу, когда субъект начинает не внутри социальной структуры обмениваться сообщениями, энергией и т.д., а в никуда.
Это миф, всё что я рассказал - это такая легенда, чтобы объяснить, что под событием Х, которое заключено или которого ожидают от литературы, следует понимать некий выход на рандеву с Мировым Духом и объяснение ему: что ж ты меня запер в эту социальную клетку. Или выход на рандеву с Большим Другим, или преодоление Большого Другого, или выход за пределы социальной машины, в которую меня погрузили. Но это выход куда-то. Я считаю, что это выход в Реальное, потому что субъект как субъект создан потоком воображаемого и символического. Это, кстати, единый поток, мы всегда, когда имеем дело с символами, мы тут же начинаем за этими символами строить некие образы. А когда имеем дело с образами, мы тут же начинаем подыскивать под них символы. Поэтому единый поток воображаемого и символического - это и есть то средство, с помощью которого человек замкнут в эту социальную машину. Для того, чтобы прямоходящую обезьяну сделать фрагментом, элементом, социальной машины, нужно через неё пустить этот поток символического-воображаемого. И по сути, что такое субъект? Это и есть та точка, через которую этот поток проходит.
Но кроме того есть Реальное за пределами символического и воображаемого, и оно нам никогда не дано. И вот то, что осуществляет человек, когда идёт в смерть (самоубийство) или когда он, как я считаю, начинает заниматься большой литературой, это и есть его попытка выйти в Реальное.
Тут, правда, есть такой момент: субъект, который средствами символов и образов пытается пробиться к Реальному, обречен на неудачу, потому что в Реальном, т.е. за границами символического и воображаемого, нет субъекта. Это можно сравнить с известной буддистской притчей: Будда много размышлял о том, что наше Я - иллюзорно, никакого человеческого сознания нет - это всё абсолютная иллюзия, а нужно прорваться к нирване. И однажды ученики спросили: Учитель, если Я - не существует, то кто будет наслаждаться нирваной? Это то же самое. Если мы пробьёмся в реальное, то кто будем мы? Кто там в этом Реальном будет располагаться? Субъект существует только внутри символического и воображаемого...».
Илья Юрьевич Роготнев
Лекция «Душа и подобия» из цикла «Литератрура»
* * *
Сбежать от Реального в реальность...
Десять способов любить:
Слушать, не перебивая (Притч.18:14)
Говорить, не обвиняя (Иак.1:19)
Давать, не жалея (Притч.21:26)
Обещать, не забывая (Притч.13:12)
Отвечать, не споря (Притч.17:1; 15:17)
Уступать, не претендуя (Еф.4:15)
Делать, не жалуясь (Флп.2:14)
Верить, не сомневаясь (1 Кор.13:7)
Прощать, не упрекая (Кол.3:13)
Непрестанно молиться (Еф.6:18; Кол.1:9)
Философия, с момента своего появления, содержала и объединяла в себе два начала - теоретический, созерцательный (работа с идеями и понятиями, создание целостных картин и сложных объяснительных схем) и жизненно-практический, действенный (когда эти идеи, понятия и схемы становятся силами, преображающими действительность). Философия всегда, со времен Платона и Аристотеля, была связана с политикой, религией, искусством, со всеми важными сферами человеческой жизни. Вокруг учителей и профессоров философских школ или под их влиянием формировались новые активные группы образованных, мыслящих и творческих людей. Философия содержит в себе революционный потенциал, потенциал изменения и преображения. Главные произведения Платона, Аристотеля, Декарта, Локка, Канта, Гегеля создавали и до сих пор создают новую интеллектуальную, культурную и политическую действительность. Философия преображает также и всего человека. Она - подлинная терапия души, путь к осмысленной и наполненной жизни. Часто об этом забывают. Особенно жаль, что об этом забывают многие представители профессионального философского цеха. В переходные времена, когда утрачиваются ориентиры, когда мельчают цели и задачи, на философов ложится особая ответственность. Особенно, в такий стране как наша. Дело даже не в популяризации философии (хотя это важно). Вопрос в том, каким образом вернуть философии одно из ее главных предназначений.
Как же все-таки ошибался Маркс в своем знаменитом последнем "тезисе Фейербаха". Философия изначально была способом изменения мира и жизни. Вот только сможет ли она сохранять в себе эту силу и сегодня. Или она выродится в легкую (или замысловатую) интеллектуальную игру. Наподобие Умберто Эко или Жижека... В эдакое пикантное блюдо или легкий возбудитель, призванный немного облегчить тяжелое бремя бессмысленной обыденности...
Андрей Баумейстер
Реальность в мире одна - это творческая личность (творческое неделимое).
М. Пришвин. Дневники, 1928
(Наблюдая яростные препирательства). Будьте снисходительны к человеку, который ушиблен другим телевизором.
Сергей Худиев
При изучении генетически идентичных тополей исследователи из Университета Торонто Скарборо (Канада) обнаружили, что в зависимости от места происхождения образцы по‑разному реагировали на засуху и другие климатические изменения. Исследовательская группа пришла к выводу, что эта разница обусловлена молекулярной памятью вне зависимости от изначальной генетической составляющей. На данный момент изучение феномена продолжается.
Прозвищу «бензиновые деревья» некоторые виды эвкалиптов обязаны горючему веществу и газу, которые они выделяют на протяжении всей жизни. Достаточно небольшой искры или удара молнии, как все вокруг загорится. На этом огневой арсенал не заканчивается: в листьях дерева также содержатся горючие вещества, которые не расщепляются в течение долгого времени и могут являться причиной дальнейшего распространения пожара.
Французские ученые зафиксировали ультразвуковой сигнал, исходящий от деревьев во время засухи. Они утверждают, что деревья в стрессовых ситуациях издают звуки, которые можно регистрировать и воспринимать как признаки опасного для растения дефицита воды. В стволе дерева вода и ряд других веществ поднимаются по сети специальных сосудов, называемых ксилемами. Чтобы доставить воду к верхушке дерева, давление в этой системе должно в несколько раз превышать атмосферное. Когда наступает засуха, воды не хватает для заполнения всей ёмкости ксилем, и начинается процесс образования пузырей (кавитация), который для деревьев губителен. Кавитация сопровождается высокочастотным сигналом, который и смогли зафиксировать ученые.