Дневник
Родных, знакомых, товарищей много, но из всех их вместе не выжать и пол-друга!
Из письма режиссёра Н. Н. Евреинова Г. В. Шварцу
Всегда так будет как бывало;
Таков издревле белый свет:
Ученых много — умных мало,
Знакомых тьма — а друга нет!
1816
(Перефразированный отрывок из стихотворения Бориса Михайловича Фёдорова, как выяснилось в 1959 году. Ранее считался стихотворением Пушкина).
В творчестве Гоголя мы найдем почти все элементы народно-праздничной культуры. Гоголю было свойственно карнавальное мироощущение, правда, в большинстве случаев романтически окрашенное. Оно получает у него разные формы выражения. Мы напомним здесь только знаменитую чисто карнавальную характеристику быстрой езды и русского человека: «И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» – его ли душе не любить ее?» И несколько дальше: «…летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет…» Подчеркнем это разрушение всех статических границ между явлениями. Особое гоголевское ощущение «дороги», так часто им выраженное, также носит чисто карнавальный характер.
Не чужд Гоголь и гротескной концепции тела. Вот очень характерный набросок к первому тому «Мертвых душ»:
«И в самом деле, каких нет лиц на свете. Что ни рожа, то уж, верно, на другую не похожа. У того исправляет должность командира нос, у другого губы, у третьего щеки, распространившие свои владения даже на счет глаз, ушей и самого даже носа, который через то кажется не больше жилетной пуговицы; у этого подбородок такой длинный, что он ежеминутно должен закрывать его платком, чтобы не оплевать. А сколько есть таких, которые похожи совсем не на людей. Этот – совершенная собака во фраке, так что дивишься, зачем он носит в руке палку; кажется, что первый встречный выхватит…»
Найдем мы у Гоголя и чрезвычайно последовательную систему превращения имен в прозвища. С какою почти теоретическою отчетливостью обнажает самую сущность амбивалентного, хвалебно-бранного прозвища гоголевское название города для второго тома «Мертвых душ» – Тьфуславль! Найдем мы у него и такие яркие образцы фамильярного сочетания хвалы и брани (в форме восхищенного, благословляющего проклятия), как: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!»
Гоголь глубоко чувствовал миросозерцательный и универсальный характер своего смехаи в то же время не мог найти ни подобающего места, ни теоретического обоснования и освещения для такого смеха в условиях «серьезной» культуры XIX века. Когда он в своих рассуждениях объяснял, почему он смеется, он, очевидно, не осмеливался раскрыть до конца природу смеха, его универсальный, всеобъемлющий народный характер; он часто оправдывал свой смех ограниченной моралью времени. В этих оправданиях, рассчитанных на уровень понимания тех, к кому они были обращены. Гоголь невольно снижал, ограничивал, подчас искренне пытался заключить в официальные рамки ту огромную преобразующую силу, которая вырвалась наружу в его смеховом творчестве. Первый, внешний, «осмеивающий» отрицательный эффект, задевая и опрокидывая привычные понятия, не позволял непосредственным наблюдателям увидеть положительное существо этой силы. «Но отчего же грустно становится моему сердцу?» – спрашивает Гоголь в «Театральном разъезде» (1842) и отвечает: «Никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе». Открыв далее, что «это честное благородное лицо был – смех». Гоголь продолжает: «Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете».
«Низкое», низовое, народное значение и дает этому смеху, по определению Гоголя, «благородное лицо», он мог бы добавить: божественное лицо, ибо так смеются боги в народной смеховой стихии древней народной комедии. В существовавшие и возможные тогда объяснения этот смех (самый факт его как «действующего лица») не укладывался.
«Нет, смех значительней и глубже, чем думают, – писал там же Гоголь. – Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, служащий для праздного развлеченья и забавы людей, – но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно-биющий родник его… Нет, несправедливы те, которые говорят, будто возмущает смех. Возмущает только то, что мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примиренье в душу… Но не слышат могучей силы такого смеха: что смешно, то низко, говорит свет; только тому, что произносится суровым, напряженным голосом, тому только дают название высокого».
«Положительный», «светлый», «высокий» смех Гоголя, выросший на почве народной смеховой культуры, не был понят (во многом он не понят и до сих пор). Этот смех, несовместимый со смехом сатирика[4], и определяет главное в творчестве Гоголя. Можно сказать, что внутренняя природа влекла его смеяться, «как боги», но он считал необходимым оправдывать свой смех ограниченной человеческой моралью времени.
Однако этот смех полностью раскрывался в поэтике Гоголя, в самом строении языка. В этот язык свободно входит нелитературная речевая жизнь народа (его нелитературных пластов). Гоголь использует непубликуемые речевые сферы. Записные книжки его буквально заполнены диковинными, загадочными, амбивалентными по смыслу и звучанию словами. Он даже намеревается издать свой «Объяснительный словарь русского языка», в предисловии к которому утверждает: «Тем более казался мне необходимым такой словарь, что посреди чужеземной жизни нашего общества, так мало свойственной духу земли и народа, извращается прямое, истинное значение коренных русских слов, одним приписывается другой смысл, другие позабываются вовсе». Гоголь остро ощущает необходимость борьбы народной речевой стихии с мертвыми, овнешняющими пластами языка. Характерное для ренессансного сознания отсутствие единого авторитетного, непререкаемого языка отзывается в его творчестве организацией всестороннего смехового взаимодействия речевых сфер. В его слове мы наблюдаем постоянное освобождение забытых или запретных значений.
Затерянные в прошлом, забытые значения начинают сообщаться друг с другом, выходить из своей скорлупы, искать применения и приложения к другим. Смысловые связи, существовавшие только в контексте определенных высказываний, в пределах определенных речевых сфер, неотрывно связанных с ситуациями, их породившими, получают в этих условиях возможность возродиться, приобщиться к обновленной жизни. Иначе ведь они оставались невидимы и как бы перестали существовать; они не сохранялись, как правило, не закреплялись в отвлеченных смысловых контекстах (отработанных в письменной и печатной речи), как будто навсегда пропадали, едва сложившись для выражения живого неповторимого случая. В абстрактном нормативном языке они не имели никаких прав, чтобы войти в систему мировоззрения, потому что это не система понятийных значений, а сама говорящая жизнь. Являясь обычно как выражение внелитературных, внеделовых, внесерьезных ситуаций (когда люди смеются, поют, ругаются, празднуют, пируют – вообще выпадают из заведенной колеи), они не могли претендовать на представительство в серьезном официальном языке. Однако эти ситуации и речевые обороты не умирают, хотя литература может забывать о них или даже избегать их.
Поэтому возвращение к живой народной речи необходимо, и оно совершается уже ощутимо для всех в творчестве таких гениальных выразителей народного сознания, как Гоголь. Здесь отменяется примитивное представление, обычно складывающееся в нормативных кругах, о каком-то прямолинейном движении вперед. Выясняется, что всякий действительно существенный шаг вперед сопровождается возвратом к началу («изначальность»), точнее, к обновлению начала. Идти вперед может только память, а не забвение. Память возвращается к началу и обновляет его. Конечно, и сами термины «вперед» и «назад» теряют в этом понимании свою замкнутую абсолютность, скорее вскрывают своим взаимодействием живую парадоксальную природу движения, исследованную и по-разному истолкованную философией (от элеатов до Бергсона). В приложении к языку такое возвращение означает восстановление его действующей, накопленной памяти в ее полном смысловом объеме. Одним из средств этого восстановления-обновления и служит смеховая народная культура, столь ярко выраженная у Гоголя.
Смеховое слово организуется у Гоголя так, что целью его выступает не простое указание на отдельные отрицательные явления, а вскрытие особого аспекта мира как целого.
В этом смысле зона смеха у Гоголя становится зоной контакта. Тут объединяется противоречащее и несовместимое, оживает как связь. Слова влекут за собой тотальные импрессии контактов – речевых жанров, почти всегда очень далеких от литературы. Простая болтовня (дамы) звучит в этом контексте как речевая проблема, как значительность, проступающая сквозь не имеющий, казалось бы, значения речевой сор.
В этом языке совершается непрерывное выпадение из литературных норм эпохи, соотнесение с иными реальностями, взрывающими официальную, прямую, «приличную» поверхность слова. Процесс еды, вообще разные проявления материально-телесной жизни, какой-нибудь диковинной формы нос, шишка и т.п. требуют языка для своего обозначения, каких-то новых изворотов, согласований, борьбы с необходимостью выразиться аккуратно и не задевая канон; в то же время ясно, что не задеть его не могут. Рождается расщепление, перепрыгивание смысла из одной крайности в другую, стремление удержать баланс и одновременные срывы – комическое травестирование слова, вскрывающее его многомерную природу и показывающее пути его обновления.
Этой цели служат разнузданная пляска, животные черты, проглядывающие в человеке, и т.п. Гоголь обращает особое внимание на жестикуляционный и бранный фонд, не пренебрегая никакими специфическими особенностями смеховой народной речи. Жизнь вне мундира и чина с необыкновенной силой влечет его к себе, хотя он в юности мечтал о мундире и чине. Попранные права смеха находят в нем своего защитника и выразителя, хотя он и думал всю жизнь о серьезной, трагической и моральной литературе.
Мы видим, таким образом, столкновение и взаимодействие двух миров: мира вполне легализованного, официального, оформленного чинами и мундирами, ярко выраженного в мечте о «столичной жизни», и мира, где все смешно и несерьезно, где серьезен только смех. Нелепости и абсурд, вносимые этим миром, оказываются, наоборот, истинным соединительным внутренним началом другого, внешнего. Это веселый абсурд народных источников, имеющих множество речевых соответствий, точно фиксированных Гоголем.
Гоголевский мир, следовательно, находится все время в зоне контакта (как и всякое смеховое изображение). В этой зоне все вещи снова становятся осязаемыми, представленная речевыми средствами еда способна вызывать аппетит, возможно и аналитическое изображение отдельных движений, которые не теряют цельности. Все становится сущим, современным, реально присутствующим.
Характерно, что ничего существенного из того, что хочет передать Гоголь, не дается им в зоне воспоминания. Прошлое Чичикова, например, дано в далевой зоне и в ином речевом плане, чем его поиски «мертвых душ», – здесь нет смеха. Там же, где по-настоящему раскрывается характер, действует постоянно объединяющая, сталкивающая, контактирующая со всем вокруг стихия смеха.
Важно, что этот смеховой мир постоянно открыт для новых взаимодействий. Обычное традиционное понятие о целом и элементе целого, получающем только в целом свой смысл, здесь приходится пересмотреть и взять несколько глубже. Дело в том, что каждый такой элемент является одновременно представителем какого-нибудь другого целого (например, народной культуры), в котором он прежде всего и получает свой смысл. Цельность гоголевского мира, таким образом, является принципиально не замкнутой, не самоудовлетворенной.
Только благодаря народной культуре современность Гоголя приобщается к «большому времени».
Она придает глубину и связь карнавализованным образам коллективов: Невскому проспекту, чиновничеству, канцелярии, департаменту (начало «Шинели», ругательство – «департамент подлостей и вздоров» и т.п.). В ней единственно понятны веселая гибель, веселые смерти у Гоголя – Бульба, потерявший люльку, веселый героизм, преображение умирающего Акакия Акакиевича (предсмертный бред с ругательствами и бунтом), его загробные похождения. Карнавализованные коллективы, в сущности, изъяты народным смехом из «настоящей», «серьезной», «должной» жизни. Нет точки зрения серьезности, противопоставленной смеху. Смех – «единственный положительный герой».
Гротеск у Гоголя есть, следовательно, не простое нарушение нормы, а отрицание всяких абстрактных, неподвижных норм, претендующих на абсолютность и вечность. Он отрицает очевидность и мир «само собой разумеющегося» ради неожиданности и непредвидимости правды. Он как бы говорит, что добра надо ждать не от устойчивого и привычного, а от «чуда». В нем заключена народная обновляющая, жизнеутверждающая идея.
Скупка мертвых душ и разные реакции на предложения Чичикова также открывают в этом смысле свою принадлежность к народным представлениям о связи жизни и смерти, к их карнавализованному осмеянию. Здесь также присутствует элемент карнавальной игры со смертью и границами жизни и смерти (например, в рассуждениях Собакевича о том, что в живых мало проку, страх Коробочки перед мертвецами и поговорка «мертвым телом хоть забор подпирай» и т.д.). Карнавальная игра в столкновении ничтожного и серьезного, страшного; карнавально обыгрываются представления о бесконечности и вечности (бесконечные тяжбы, бесконечные нелепости и т.п.). Так и путешествие Чичикова незавершимо.
В этой перспективе точнее видятся нам и сопоставления с реальными образами и сюжетами крепостнического строя (продажа и покупка людей). Эти образы и сюжеты кончаются вместе с концом крепостного строя. Образы и сюжетные ситуации Гоголя бессмертны, они – в большом времени. Явление, принадлежащее малому времени, может быть чисто отрицательным, только ненавистным, но в большом времени оно амбивалентно и всегда любо, как причастное бытию. Из той плоскости, где их можно только уничтожить, только ненавидеть или только принимать, где их уже нет, все эти плюшкины, собакевичи и проч. перешли в плоскость, где они остаются вечно, где они показаны со всей причастностью вечно становящемуся, но не умирающему бытию.
Смеющийся сатирик не бывает веселым. В пределе он хмур и мрачен. У Гоголя же смех побеждает все. В частности, он создает своего рода катарсис пошлости.
Проблема гоголевского смеха может быть правильно поставлена и решена только на основе изучения народной смеховой культуры.
1940, 1970
[1] Настоящая статья представляет собой фрагмент из диссертации М.М.Бахтина «Рабле в истории реализма», не вошедший в книгу «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса».
[2] Подчеркнем совершенно карнавальный образ игры в дурачки в-преисподней в рассказе «Пропавшая грамота».
[3] См: Кеведо. Видения (писались в 1607 – 1613 гг., изданы в 1627 г.). Здесь в аду проходят представители различных классов и профессий и отдельных пороков и человеческих слабостей. Сатира почти лишена глубокой и подлинной амбивалентности.
[4] Понятие «сатира» здесь употребляется в том точном смысле слова, который установлен автором в книге «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса».
М. М. Бахтин. Рабле и Гоголь (Искусство слова и народная смеховая культура [1] )
Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. — 2-е изд. — М.: Худож. лит., 1990.
Голубка прилетела к Будде, скрываясь от тигрицы, и Будда ее укрыл. Но к нему прибежала и тигрица, сказав: "Не я создала себя такой как есть, – питающейся мясом. Ты укрыл голубку. Скажи, чем мне кормить своих тигрят?" Тогда Будда отрезал кусок собственного тела и положил на одну чашу весов. На другую – голубку. Голубка перевешивала. Сколько бы кусков тела ни клал на весы Будда, голубка перевешивала. Тогда Будда сам встал на весы и весы уравновесились.
* * *
Истощенный и обессиленный подвигом, благословенный Гаутама шел пустыней. Вдруг он увидал беспомощную, выбившуюся из сил голубку, за которой гнался ястреб. Он уже настигал ее. Вокруг не было ни камня, ни куста и голубке негде было укрыться. Голубка бросилась к Гаутаме и он укрыл ее хитоном на своей груди.
Тогда ястреб начинает упрекать Гаутаму:
- Ты хоть и великий пророк Бога, но ты несправедлив. Спасая от меня голубку, ты заставляешь меня погибнуть голодной смертью.
Тогда Будда предложил ястребу взамен голубки кусок своего тела, равный весу голубки. Ястреб согласился, но потребовал точно взвесить тело Будды, чтобы было не меньше, нежели весит голубка.
Будда положил на одну чашу весов голубку, на другую отрезанный от себя кусок тела, но чаша весов не двинулась. Он отрезал второй кусок своего тела - а чаша весов все-таки не колебалась. И третий кусок тела Будды не перевесил голубки. Тогда Будда обратился мысленно к звездам и вскоре лицо его просияло радостью. Он сам встал на чашу весов, предлагая всего себя взамен спасаемой голубки. И лишь тогда чаша весов уравновесилась.
Писатель только тогда велик, когда сумеет вырваться из маленьких перспектив своего времени, сумеет за деревьями увидеть лес, за паутиной недавних и случайных тропинок времени сумеет прощупать какую-нибудь большую, за грань истории уходящую магистраль мировой и человеческой жизни, основные трассы мировой жизни. Флобер почти это сделал, поэтому он почти гениален. Острое ощущение (и отчетливое и резкое сознание) возможности совершенно иной жизни и совершенно иного мировоззрения, чем данные настоящие жизнь и мировоззрение, - предпосылка романного образа настоящей жизни. Творящее сознание находилось раньше внутри жизни и мировоззрения, вдали от ее смысловых начал <и> концов, как единственно возможной и оправданной жизни. Поэтому образ этой жизни мог быть не только формально, но и содержательно монументален, и любовь <к> этой единственно возможной и бесспорной жизни могла быть пиететной, вообще могла иметь особое качество. Ее изображали любовью, а не пониманием. Не изменения в пределах данной жизни (прогресс, упадок), а возможность принципиально иной жизни, с иными масштабами и измерениями. Возможность совершенно иного мировоззрения. В свете этой возможности все настоящее общепризнанное мировоззрение (знающее только себя и потому бесконечно самоуверенное, тупо самоуверенное) представляется системою глупостей, ходячих истин, и не только самые истины, но и способы их приобретения, открытия, доказательства, самое понятие истинности, верности. Острое ощущение возможности совершенно иного взгляда на ту же жизнь. В иные эпохи точно пробуждается память о своих предсуществованиях, человек перестает укладываться в пределах своей жизни. В этом свете должна быть пересмотрена проблема мечты.
* * *
Вырождение гуманизма и зазнайство человека. Наивный гуманизм, от которого отталкивался Флобер. Элемент зверя в гротеске. Специфическое единство жизни, которую нельзя понять в узкочеловеческих рамках ближайшей эпохи его становления. Это элементарное единство жизни сохранялось в образах гротеска. Жалость относится именно к животному началу в человеке, ко всяческой "твари" и к человеку как твари; к духовному, надтварному, свободному началу (там, где человек не совпадает с самим собою, со своим "есть") относится любовь. Иллюзия о себе самом и ее значение у Флобера (боваризм). Для настоящего художника (да и мыслителя) все в мире и в мировоззрении перестает быть чем-то само собой разумеющимся. И бытие и истина становятся ходячим бытием и ходячей истиной. За всем начинают сквозить иные возможности.
Элементарная жизнь и ее правильное углубленное понимание. Невинность, чистота, простота и святость этой элементарности (для нее все близко и все родное). Рядом с образом зверя становится образ ребенка. Простое сердце. Невинность и беззащитность элементарного бытия, оно создано, оно невинно в своем "есть", безответственно за свое бытие; не оно себя создало, и оно не может спасти себя самого (его нужно жалеть и миловать). Оно глубоко доверчиво, оно не подозревает о возможности предательства (Муму, виляющая хвостиком); поэтому-то убой у Ксенофана связан с предательством (с нарушением клятвы и верности); кровожадность и жестокость элементарного бытия невинны. Животные, дети, простые люди лежали на совести восточного человека (египтянина, буддиста); особый тип доброты-жалости. (У Соловьева: жалость к низшему, любовь к равному и благоговение к высшему.) Отсюда и образ творца как виновника бытия и буддийский путь искупления как освобождения всей твари от бытия-страдания. Весь этот комплекс проблем с разных сторон актуализировался эпохой. "Дитё плачет", убийство отца (убийство родителей Юлиана) у Достоевского. Родились в один год и умерли почти в одно время. Оба выросли на Бальзаке, оба изучали отцов церкви, оба ненавидели все "само собой разумеющееся" и квазипонятное и квазипростое, и оба любили истинную "святую" простоту животных и детей. Флобер и позитивизм. Общая сущность позитивизма и формализма; нерешительность мысли, отказ от мировоззренческих решений, от мировоззренческого риска, безусловная честность и солидность этого отказа. Но это явление сложно и противоречиво: безусловная зрелость и ненаивность (требовательность) мысли сочетается с наивной верой в науки и факт, с наивным практицизмом, с ощущением удобства и дешевизны такого отказа от мировоззрения и последних вопросов.
* * *
Проблема глупости - betise - в произведениях Флобера. Своеобразное и двойственное отношение его к глупости. Реализация метафоры "животного". Наивная глупость и мудрая глупость. Пристальное изучение человеческой глупости с двойственным чувством ненависти и любви к ней.
* * *
Возможность совершенно иной жизни и совершенно иной конкретной ценностно-смысловой картины мира, с совершенно иными границами между вещами и ценностями, иными соседствами. Именно это ощущение составляет необходимый фон романного видения мира, романного образа и романного слова. Эта возможность иного включает в себя и возможность иного языка, и возможность иной интонации и оценки, и иных пространственно-временных масштабов и соотношений.
Причудливое многообразие вер в их конкретном выражении.
Разъятие, разрывание, расчленение на части, разрушение целого как первофеномен человеческого движения - и физического и духовного (мысль).
Свести к началу, к древнему невежеству, незнанию - этим думают объяснить и отделаться. Диаметрально противоположная оценка начал (раньше священные, теперь они профанируют). Разная оценка движения вперед: оно мыслится теперь как чистое, бесконечное, беспредельное удаление от начал, как чистый и безвозвратный уход, удаление по прямой линии. Таково же было и представление пространства - абсолютная прямизна. Теория относительности впервые раскрыла возможность иного мышления пространства, допустив кривизну, загиб его на себя самого и, следовательно, возможность возвращения к началу.
Ницшевская идея вечного возвращения. Дело здесь в возможности совершенно иной модели движения. Но это особенно касается ценностной модели становления, пути мира и человечества в ценностно-метафорическом смысле слова. Теория атома и относительность большого и малого. Две бесконечности - вне и внутри каждого атома, каждого явления. Относительность уничтожения. Проблемы первобытного мышления занимают очень большое место в современном мировоззрении; специфическая порочность в господствующей постановке проблемы первобытного мышления. Упрощенно и грубо ее можно формулировать так: первобытное мышление воспринимают только на фоне современного мышления, анализируют и оценивают в свете этого последнего; не делают контрольной попытки рассмотреть современное мышление на фоне первобытного и оценить его в свете последнего; допускают только какой-то один тип первобытного мышления, между тем как существует многообразие таких типов, причем отдельные типы, может быть, больше отличаются друг от друга, чем так называемое первобытное мышление (произвольная смесь различных типов) от современного; нет никаких оснований говорить о первобытном мышлении, но лишь о различных типах древнего мышления (попытки измерить их расстояние до первобытного наивны; разница в отдаленности этих древних мышлений и современного мышления от первобытного, в сущности, quantite negligeable), допускается какое-то чудесное крайне резкое ускорение в темпах движения к истине за последние четыре века; расстояние, пройденное за эти четыре века, и степень приближения к истине таковы, что то, что было четыре века назад или четыре тысячелетия назад, представляется одинаково вчерашним и одинаково далеким от истины (настолько <...>) <...> пяти веков в отношении истины все кошки серы (некоторое исключение допускается только для античности); движение мыслится либо прямолинейным, либо замкнутыми циклами (в духе Шпенглера); практически еще совершенно не изжит теоретически давно отвергнутый миф о существовании первобытных народов; типы мышления, шедшие по совершенно иным и вовсе не параллельным с нашим путям, рассматриваются как шедшие по нашему же пути, но только бесконечно отставшие; допустим многообразие геометрических отношений различных путей мышления о мире: параллельные, пересекающиеся под разными углами, обратные нашему (но не в отношении к истине) и др. Своеобразная система открытий и забвений. Современное мышление приводится к одному знаменателю и чрезвычайно упрощается (за сетью недавних троп теряются основные колеи и магистрали). Прошлое мира и человечества так же бесконечно-конечно, как и его будущее, и это относительно каждого момента, каждый одинаково отстоит от конца и от начала; проблема воскрешения отцов и ее логика. Можно допустить параллельные ряды жизней во времени, пересечение разных линий времени.
Род Флобера по отцу - это род ветеринаров. До конца сознательная, до конца сама себе ясная и до конца проникнутая сознательной авторской волей мысль, односмысленная, однозначная, совпадающая сама с собою и где автор совпадает с самим собою, без остатка и избытка своего-чужого, - в данном случае нас . Ужас равнодушия, ужас совпадения с самим собою, примирения со своею данной жизнью в ее благополучии и обеспеченности, удовлетворенности односмысленными, однозначными и сплошь данными и готовыми, совпадающими сами с собой мыслями. Равнодушие как нежелание переродиться, стать другим. Политика строит жизнь из мертвой материи, только мертвые, себе равные кирпичи годны для построения политического здания (48-й год в изображении Флобера).
Библейские образы силы, власти, гнева в "Саламбо". Самосознание властителя.
Образ сексуально окрашенной красоты абсолютно чужд гротескной концепции тела. Половые органы, совокупление носят объективный телесно-космический характер и лишены индивидуализованной сексуальности.
Фамильярно-площадная речь как единое ценностно-смысловое целое. Мир без дистанций. Фамильярно-площадная стихия речи как основной источник. Ближайшая кристаллизация тех же форм в ругательствах и jurons. Большая параллельная кристаллизация их в формах народно-праздничного веселья (карнавал) и в формах народной площадной комики.
Художественный и мыслительный жест расчленения на части, противоположный дистанциирующему, отдаляющему, оцельняющему и героизующему эпическому жесту (движению сознания), относящему в абсолютное прошлое, увечняющему жесту. Это нельзя сводить к противоположности анализа и синтеза: и анализ и синтез нового времени одинаково лежат в сфере расчленяющего сознания.
Все препятствует тому, чтобы человек мог оглянуться на себя самого.
18/VI 44 г.
О Флобере
Специфика буржуазно-мещанского оптимизма (оптимизм не лучшего, а благополучного). Иллюзия прочности не мира (и миропорядка), а своего домашнего быта.
Михаил Бахтин. О Флобере
Бахтин различал понятия «мыслитель» и «философ». Мыслитель - это классический русский умственный тип, когда человек перешагивает через бездны в своих рассуждениях. Философ - человек дисциплинированного ума, построенного по форме штудий.
Большое время по Бахтину - время, где живут великие смыслы, созданные творцами всех времён. Это время свободное от бытовых мелочей, в которые мы погружены в обычной жизни.
Диалог - карнавал - хронотоп. Эти три ключевые понятия определяют научный облик Михаила Бахтина.
«Когда человек в искусстве, его нет в жизни и обратно. Нет между ними единства и взаимопроникновения внутреннего в единстве личности. Что же гарантирует внутреннюю связь элементов личности? Только единство ответственности. За то, что я пережил и понял в искусстве я должен отвечать своей жизнью, чтобы всё пережитое и понятое не осталось бездейственным в ней».
М. Бахтин. Искусство и ответственность
- В данной единственной точке, в которой я теперь нахожусь, никто другой в единственном времени и единственном пространстве единственного бытия не находился. И вокруг этой единственной точки располагается все единственное бытие единственным и неповторимым образом. То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может. Единственность наличного бытия принудительно обязательна. Этот факт моего не-алиби в бытии, лежащий в основе самого конкретного и единственного долженствования поступка, не узнается и не познается мною, а единственным образом признается и утверждается.
М. Бахтин. «К философии поступка» - Множественность самостоятельных и неслиянных голосов и сознании, подлинная полифония полноценных, голосов, действительно, является основною особенностью романов Достоевского.
М. Бахтин. «Проблемы творчества Достоевского»
В западном мире русскую психологию знают по трём именам: Выготский, Бахтин, Лурия.
Первый, как известно, предложил идею интериоризации психических функций (дискуссия с Пиаже в этой связи) и идею зоны ближайшего развития, на которой работает педагогическая психология,
второй предложил идею полифонии, диалога, поступка, вненаходимости и, хотя официально числится литературоведом, известен как философ, чьи идеи определили развитие психологии двадцатого века,
третий создал нейропсихологию и разгадал уровневую систему организации психических функций.
Идеи Бахтина - методологическая сокровищница, и его постулат о том, что мысль является поступком, а именно слова "Эмоционально-волевым тоном мы обозначаем именно момент моей активности в переживании, переживание переживания как моего: Я мыслю – поступаю мыслью, чувством, желанием." открывают широчайшие возможности для разработки самых разных психотерапевтических подходов.
Интересна идея наррадигмального цикла, согласно которой об одном и том же событии или происшествии мы можем помышлять-мыслить по-разному на апокрифической, канонической, гуманитарной, гуманистической фазе и фазе человекознания цикла.
* * *
Со стр. 321-322
Аверинцев С.С., Бочаров С.Г. 1976, 1986. Комментарии.
«Среди работ выдающегося учёного – филолога Михаила Михайловича Бахтина (1895-1975), опубликованных посмертно, центральное место принадлежит большому труду «Автор и герой в эстетической деятельности». Напечатан он был по рукописи, сохранившейся, (к сожалению, не полностью) в архиве М. Бахтина.
Та самобытная философская эстетика, образцом которой является известный нам труд М. Бахтина об авторе и герое, была только частью обширного философского замысла, выходившего за рамки эстетики. Речь идёт о более общих вопросах, лежащих на границе эстетики и нравственной философии; речь идёт о том, что М. Бахтин называет миром человеческого действия, «миром события», «миром поступка». Ведущая этическая категория в этой работе – «ответственность»; своеобразная её конкретизация – вводимый здесь М. Бахтиным образ-понятие «не-алиби в бытии»: человек не имеет нравственного права на «алиби», на уклонение от той единственной ответственности, какой является реализация его единственного неповторимого «места» в бытии, от неповторимого «поступка», каким должна явиться вся его жизнь (ср. Древнюю притчу о таланте, зарытом в землю, как о нравственном преступлении).
Человек, «участно мыслящий», «не отделяет своего поступка от его продукта» - таков главный тезис этой своеобразной «философии поступка», как определяет сам автор в тексте работы её содержание. Исходя из этого содержания, мы и озаглавили работу в нашей публикации, поскольку авторское её заглавие нам неизвестно.
Публикуемое философское сочинение, по-видимому, писалось в годы пребывания автора в Витебске (1920-1924).
Читатель заметит, что М. Бахтину как мыслителю было свойственно возвращаться к некоторым постоянно ведущим темам своего философского творчества и создавать новые вариации любимых мыслей.
При чтении надо помнить о том, что сам автор не готовил эти рукописи к печати, отсюда местами тезисная и конспективная форма изложения некоторых положений. Рукописи сохранились в плохом состоянии, отдельные слова остались в них неразобранными. Труднейшую работу по прочтению рукописей и подготовке их к печати проделали Л.В. Дерюгина, С.М. Александров, Г.С. Бернштейн.»
Бахтин М.М. К философии поступка. Цит. по указ. соч.
Со стр. 12
«Каждая мысль моя с её содержанием есть мой индивидуально-ответственный поступок, один из поступков, из которых слагается вся моя единственная жизнь как сплошное поступление, ибо вся жизнь в целом может быть рассмотрена как некоторый сложный поступок: я поступаю всей своей жизнью.
Со стр. 19
Психическое бытие – абстрактный продукт теоретического мышления, и менее всего допустимо мыслить акт-поступок живого мышления как психический процесс и затем приобщение его к теоретическому бытию со всем его содержимым. Психическое бытие такой же отвлечённый продукт, как и трансцендентная значимость. Здесь мы совершаем уже чисто теоретически весомую нелепость: большой теоретический мир (мир как предмет совокупности наук, всего теоретического познания) мы делаем моментом маленького теоретического мира (психического бытия как предмета психологического познания).
Менее всего в жизни-поступке я имею дело с психическим бытием (за исключением того случая, когда поступаю как теоретик-психолог).
Со стр. 20
Все попытки изнутри теоретического мира пробиться в действительное бытие-событие безнадёжны; нельзя разомкнуть теоретически познанный мир изнутри самого познания до действительного единственного мира. Но из акта-поступка, а не из его теоретической транскрипции есть выход в его смысловое содержание, которое целиком приемлется и включается изнутри этого поступка, ибо поступок действительно свершается в бытии.
Со стр. 23
Эстетическое видение есть оправданное видение, если не переходит своих границ, но, поскольку оно претендует быть философским видением единого и единственного бытия в его событийности, оно неизбежно обречено выдавать абстрактно выделенную часть за действительное целое.
Эстетическое вживание в участника не есть ещё постижение события. Пусть я насквозь вижу данного человека, знаю и себя, но я должен овладеть правдой нашего взаимоотношения, правдой связующего нас единого и единственного события, в котором мы участники, т.е.
Со стр. 24
я и объект моего эстетического созерцания должны быть определены в единстве бытия, нас равно объемлющем.
Но эстетическое бытие ближе к действительному единству бытия-жизни, чем теоретический мир, поэтому столь и убедителен соблазн эстетизма. Но в действительной жизни остаётся эстетическая ответственность актёра и целого человека за уместность игры, ибо вся игра в целом есть ответственный поступок его – играющего, а не изображаемого лица – героя.
Итак, ни у теоретического познания, ни у эстетической интуиции нет подхода к единственному реальному бытию события, ибо нет единства и взаимопроникания между смысловым содержанием – продуктом и актом - действительным историческим свершением и вследствие принципиального отвлечения от себя как участника при установлении смысла и видения. Это и приводит философское мышление, принципиально стремящееся быть чисто теоретическим, к своеобразному бесплодию, в котором оно, безусловно, в настоящее время находится. Некоторая примесь эстетизма создаёт иллюзию большей жизненности, но лишь иллюзию.
Со стр. 26
Современный человек чувствует себя уверенно, богато и ясно там, где его принципиально нет в автономном мире культурной области и его имманентного закона творчества, но не уверенно, скудно и неясно, где он имеет с собою дело, где он центр исхождения поступка, в действительности единственной жизни, т.е. мы уверенно поступаем тогда, когда поступаем не от себя, а как одержимые имманентной необходимостью смысла той или иной культурной области. Но как и куда включить в этот процесс моего мышления, внутри святой и чистый, сплошь оправданный в его целом? В психологию сознания? Может быть, в историю соответствующей науки? Может быть, в мой материальный бюджет, как оплаченный по количеству воплотивших его строк? Может быть, в хронологический порядок моего дня, как моё занятие от 5 до 6? В мои научные обязанности? Но все эти возможности осмысления и контексты сами блуждают в каком-то безвоздушном пространстве и ни в чём не укоренены. И современная философия не даёт принципа для этого приобщения, в этом её кризис. Поступок расколот на объективное смысловое содержание и субъективный процесс свершения. Но ни в том ни в другом нет места для действительного ответственного свершения-поступка.
Со стр. 32
Поступок не со стороны своего содержания, а в самом своём свершении как-то знает, как-то имеет единое и единственное бытие жизни, ориентируется в нём, причём весь – и в своей содержательной стороне, и в своей действительное единственной фактичности; изнутри поступок видит уже не только единый, но и единственный конкретный контекст, последний конекст, куда относит и свой смысл, и свой факт. Для этого, конечно, необходимо взять поступок не как факт, извне созерцаемый или теоретически мыслимый, а изнутри, в его ответственности.
Ответственный поступок один преодолевает всякую гипотетичность, ведь ответственный поступок есть осуществление решения – уже безысходно, непоправимо и невозвратно; поступок – последний итог. Всесторонний и окончательный вывод; поступок стягивает, соотносит и разрешает в едином и единственнном и уже последнем контексте и смысл и факт, и общее и индивидуальное, и реальное и идеальное, ибо всё входит в его ответственную мотивацию; в поступке выход из только возможности в единственность раз и навсегда.
Со стр. 33
Только поступок, взятый извне как физиологический, биологический и психологический факт, может представиться стихийным и тёмным как всякое отвлечённое бытие, но изнутри поступка сам ответственно поступающий знает ясный и отчётливый свет, в котором и ориентируется.
Со стр. 34
Неправильно будет полагать, что эта конкретная правда события, которую и видит, и слышит, и переживает, и понимает поступающий в едином акте ответственного поступка, несказанна, что её можно только как-то переживать в момент поступления, но нельзя отчётливо и ясно высказать. Я полагаю, что язык гораздо более приспособлен высказывать именно её, а не отвлечённый логический момент в его чистоте.
Язык исторически вырастал в услужении участного мышления и поступка, и абстрактному мышлению он начинает служить лишь в сегодняшний день своей истории. Для выражения поступка изнутри и единственного бытия-события, в котором совершается поступок, нужна вся полнота слова: и его содержательно-смысловая сторона (слово-понятие), и его наглядно-выразительная (слово-образ), и эмоционально-волевая (интонация слова) в их единстве. И во всех этих моментах единое полное слово может быть ответственно-значимым – правдой, а не субъективно-случайным.
Со стр. 35
Отсюда ясно, что первая философия, пытающаяся вскрыть бытие-событие, как его знает ответственный поступок, не может строить общих понятий, положений и законов об этом мире (теоретически-абстрактная чистота поступка), но может быть только описанием, феноменологией этого мира поступка. Событие может быть только участно описано.
Со стр. 36
Ни одно содержание не было бы реализовано, ни одна мысль не была бы действительно помыслена, если бы не устанавливалась существенная связь между содержанием и эмоционально-волевым тоном его, т.е. действительно утверждённой его ценностью для мыслящего. Действительное поступающее мышление есть эмоционально-волевое мышление, интонирующее мышление, и эта интонация существенно проникает во все содержательные моменты мысли. Эмоционально-волевой тон обтекает все смысловое содержание мысли в поступке и относит его к единственному бытию-событию. Именно эмоционально-волевой тон ориентирует в единственном бытии, ориентирует в нём и действительно утверждает смысловое содержание.
Со стр. 38
Эмоционально-волевой тон, объемлющий и проникающий единственное бытие-событие, не есть пассивная психическая реакция, а некая должная установка сознания, нравственно значимая и ответственно активная. Это ответственно осознанное движение сознания, превращающее возможность в действительность осуществлённого поступка. Эмоционально-волевым тоном мы обозначаем именно момент моей активности в переживании, переживание переживания как моего: Я мыслю – поступаю мыслью, чувством, желанием.
Со стр. 41
В основе единства ответственного сознания лежит не принцип как начало, а факт действительного признания своей причастности к единому бытию-событию, факт, не могущий быть адекватно выражен в теоретических терминах, а лишь описан и участно пережит; здесь исток поступка и всех категорий конкретного единственного нудительного долженствования. И я – есмь – во всей эмоционально-волевой, поступочной полноте этого утверждения – и действительно есмь – в целом и обязуюсь сказать это слово, и я причастен бытию единственным и неповторимым образом, я занимаю в единственном бытии единственное неповторимое, незаместимое и непроницаемое для другого место. В данной единственной точке, в которой я теперь нахожусь, никто другой в единственном времени и единственном пространстве единстенного бытия не находился. И вокруг этой единственной точки располагается всё единственное бытие единственным и неповторимым образом. То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может. Единственность наличного бытия – нудительно обязательна. Этот факт моего не-алиби в бытии, лежащий в основе самого конкретного и единственного должествования поступка, не узнаётся и не познаётся мною, а единственным образом признаётся и утверждается.
Со стр. 43
Всё содержательно-смысловое: бытие как некоторая содержательная определённость, ценность как в себе значимая, истина, добро, красота и пр. – всё это только возможности, которые могут стать действительностью только в поступке на основе признания единственной причастности моей.
Со стр. 44
Ответственность возможна не за смысл в себе, а за его единственное утверждение-неутверждение. Отвлечённо-смысловая сторона, не соотнесённая с безысходно-действительной единственностью, проективна; это какой-то черновик возможного свершения, документ без подписи, никого ни к чему не обязывающий. Бытие, отрешённое от единственного эмоционально-волевого центра ответственности - черновой набросок, непризнанный возможный вариант единственного бытия; только через ответственную причастность единственного поступка можно выйти из бесконечных черновых вариантов, переписать свою жизнь набело раз и навсегда.
Со стр. 45
Участное мышление и есть эмоционально-волевое понимание бытия как события в конкретной единственнности на основе не-алиби в бытии, т.е. поступающее мышление, т.е. отнесённое к себе как к единственно ответственному поступающему мышлению.
Со стр. 53
Отпавшая от ответственности жизнь не может иметь философии: она принципиально случайна и неукоренима.
Со стр. 51- 52
Конкретно-индивидуальные, неповторимые миры действительно поступающих сознаний, из которых, как из действительных реальных слагаемых слагается и единое-единственное бытие-событие, имеют общие моменты, не в смысле общих понятий или законов, а в смысле общих моментов их конкретных архитектоник. Эту архитектонику действительного мира поступка и должна описать нравственная философия, не отвлечённую схему, а конкретный план мира единого и единственного поступка, основные конкретные моменты его построения и их взаимное расположение. Эти моменты: я-для-себя, другой-для-меня и я-для-другого; все эти ценности действительной жизни и культуры расположены вокруг основных архитектонических точек действительного мира поступка: научные ценности, эстетические, политические (включая и этические и социальные), и, наконец, религиозные. Все пространственно-временные и содержательно-смысловые ценности и отношения стягиваются к этим эмоционально-волевым центральным моментам: я-для себя, другой-для-меня и я-для-другого."
Цитирование по книге:
Бахтин М.М. Работы 1920-х годов. Киев, “Next”, 1994. 383 с.
Кончилась филологическая эпоха, началась антропологическая.
Владимир Новиков
- Антропологический поворот в гуманитарной культуре
- Соавторство читателя и писателя
- Роман с языком (у писателя и читателя)
- Личность и приём
- Поэтика и биография (понятие эквивалентности - не тождество, а равносильность)
«Ты человек, и я человек - и вот мы ведём диалог перед лицом Вечности» - формула В. Новикова для вхождения в мир гения.
Это напоминает Гёте, который говорил: «Тот, кто хочет понять поэта, должен идти в страну поэта».
* Эквиваленция - логическая равнозначность или эквивале́нция (или эквивале́нтность) — это логическое выражение, которое является истинным тогда, когда оба простых логических выражения имеют одинаковую истинность
- Я в любви умела только одно: дико страдать и петь!
- Любовь не в меру - рубит как топором!
Марина Цветаева. Флорентийские ночи
Любовь – это жизнь,
это жертва.
Что ты положишь на алтарь?..
Это трата, -
трата сердца, души, тепла.
Отдаешь себя, без остатка, безоглядно, без ума...
И не для того, чтобы что-то взамен, а просто
не можешь не любить, потому что
пока любишь – живешь...
Марина Цветаева
Когда мы глядим друг на друга, два разных мира отражаются в зрачках наших глаз.
Михаил Бахтин
Юркевичу П. И.
Москва, 21-го июля 1916 г.
Милый Петя,
Я очень рада, что Вы меня вспомнили. Человеческая беседа — одно из самых глубоких и тонких наслаждений в жизни: отдаешь самое лучшее — душу, берешь то же взамен, и все это легко, без трудности и требовательности любви.
Долго, долго, — с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню — мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили.
Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, — мне этого не нужно. Я могу любить только человека, который в весенний день предпочтет мне березу. — Это моя формула.
Никогда не забуду, в какую ярость меня однажды этой весной привел один человек — поэт [Речь идет об О. Мандельштаме], прелестное существо, я его очень любила! — проходивший со мной по Кремлю и, не глядя на Москву-реку и соборы, безостановочно говоривший со мной обо мне же. Я сказала: “Неужели Вы не понимаете, что небо — поднимите голову и посмотрите! — в тысячу раз больше меня, неужели Вы думаете, что я в такой день могу думать о Вашей любви, о чьей бы то ни было. Я даже о себе не думаю, а, кажется, себя люблю!”
Есть у меня еще другие горести с собеседниками. Я так стремительно вхожу в жизнь каждого встречного, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, “пожалеть”, что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь.
Этого не говорят, но мне всегда хочется сказать, крикнуть:
“Господи Боже мой! Да я ничего от Вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне все равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!”
Люди ко мне влекутся: одним кажется, что я еще не умею любить, другим — что великолепно и что непременно их полюблю, третьим нравятся мои короткие волосы, четвертым, что я их для них отпущу, всем что-то мерещится, все чего-то требуют — непременно другого — забывая, что все-то началось с меня же, и не подойди я к ним близко, им бы и в голову ничего не пришло, глядя на мою молодость.
А я хочу легкости, свободы, понимания, — никого не держать и чтобы никто не держал! Вся моя жизнь — роман с собственной душою, с городом, где живу, с деревом на краю дороги, — с воздухом. И я бесконечно счастлива.
Стихов у меня очень много, после войны издам сразу две книги. Вот стихи из последней:
Настанет день — печальный, говорят:
Отцарствуют, отплачут, отгорят —
Остужены чужими пятаками —
Мои глаза, подвижные, как пламя.
И — двойника нащупавший двойник —
Сквозь легкое лицо проступит — лик.
О, наконец, тебя я удостоюсь,
Благообразия прекрасный пояс!
А издали — завижу ли я вас? —
Потянется, растерянно крестясь,
Паломничество по дорожке черной
К моей руке, которой не отдерну,
К моей руке, с которой снят запрет,
К моей руке, которой больше нет.
На ваши поцелуи, о живые,
Я ничего не возражу — впервые:
Меня окутал с головы до пят
Благоразумия прекрасный плат.
Ничто уже меня не вгонит в краску,
Святая у меня сегодня Пасха.
По улицам оставленной Москвы
Поеду — я и побредете — вы.
И не один дорогою отстанет,
И первый ком о крышку гроба грянет, —
И наконец-то будет разрешен
Себялюбивый, одинокий сон!
— Прости, Господь, погибшей от гордыни
Новопреставленной болярине Марине!
Это лето вышло раздробленное. Сначала Сережа был в Коктебеле, я у Аси (у нее теперь новый мальчик — Алексей), теперь мы съехались. Он все ждет назначения, вышла какая-то путаница. Я рада Москве, хожу с Алей в Кремль, она чудный ходок и товарищ. Смотрим на соборы, на башни, на царей в галерее Александра II, на французские пушки. Недавно Аля сказала, что непременно познакомится с царем. — “Что же ты ему скажешь?” — “Я ему сделаю вот какое лицо!” (И сдвинула брови). — Живу, совсем не зная, где буду через неделю, — если Сережу куда-нибудь ушлют, поеду за ним. Но в общем все хорошо.
Буду рада, если еще напишете, милый Петя, я иногда с умилением вспоминаю нашу с Вами полудетскую встречу: верховую езду и сушеную клубнику в мезонине Вашей бабушки, и поездку за холстинами, и чудную звездную ночь.
Как мне тогда было грустно! Трагическое отрочество и блаженная юность.
Я уже наверное никуда не уеду, пишите в Москву. И если у Вас сейчас курчавые волосы, наклоните голову, и я Вас поцелую.
Энтелехия (εντελέχεια) — термин Аристотелевской философии, обозначающий актуальность, осуществленную цель, действительность. Э.. противоположна возможности (δύναμις, potentia) и есть осуществление того, что заложено как возможность в материи; в этом смысле Аристотель Э. отожествляет с формой, а материю — с возможностью. Движение Аристотель называет реализацией или Э. возможности, так как в движении осуществляется то, что в предмете было лишь как возможность. Точно также и душу Аристотель называет «первой Э. организма, имеющего способность к жизни». И здесь душа является актуальным началом, осуществляющим то, что потенциально заложено в жизни. Термин Аристотеля встречается еще в средние века у Гермолая Барбара, который передает его латинским словом perfectihabia, Лейбниц называет монады энтелехиями. И в новейшей философии, поскольку она определяется Аристотелевским влиянием, мы встречаемся с термином Э. или с равнозначущим ему, напр. у Эйкена.
Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона
Словарные статьи Эрнеста Леопольдовича Радлова
Сей на благой земле, сей и на песке, сей на камне, сей при пути, сей в тернии: все где-нибудь да прозябнет и возрастет, и плод принесет, хотя и не скоро
Прп. Серафим Саровский
На войне...
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей.
Александр Твардовский. Василий Тёркин
Жить надо не «слегка», а с возможной напряженностью всех сил, физических и духовных. Тратя максимум сил, мы не «истощаем» себя, а умножаем источники сил.
Священник Александр Ельчанинов
Слово — отдушина всякой муки и особенно сильнейшей. Представьте себе, если бы Иов не говорил или если бы Иван Карамазов не исповедался Алёше! От молчания Иов бы умер, а Иван сошел с ума.
Прп. Иустин (Попович)
Почти наглядным доказательством мысли моей о силе и художественной зрелости в одну сторону и о напряженности труда в другую может служить вторая часть Мертвых душ. Безусловно, подкупленный достоинствами первой части, я задавал себе постоянно, с некоторым опасением, вопрос: какие еще новые типы выведет нам Гоголь, и как их выполнит? Началом труда так уж много было сделано, что только вера в громадность его таланта заставляла надеяться на прогресс, а доходившие по временам слухи, что то-то и то-то хорошее есть во второй части, укрепляли это ожидание. С такого рода опасениями и надеждами приступил я к чтению второй части - и не могу выразить, какое полное эстетическое наслаждение чувствовал я, читая первую главу, с появления в ней и обрисовки Тентетникова. Надобно только вспомнить, сколько повестей написано на тему этого характера и у скольких авторов только еще надумывалось что-то такое сказаться; надобно потом было приглядываться к действительности, чтоб понять, до какой степени лицо Тентетникова, нынче уж отживающее и редеющее, тогда было современно и типично. Образованный не фактами, а душой науки, утонченно развитой нравственно, стремившийся к живой деятельности, с возбужденным честолюбием, юноша Тентетников вступает в службу, и, вместо того, чтоб побороть этот первый, трудный шаг в жизни, он сразу охладевает к избранной им деятельности: она перестает быть для него уж первым делом и целью, но делается чем-то вторым; знакомство с двумя личностями, которых автор называет людьми огорченными, доканчивает начатое. Передаю об этом обстоятельстве его собственными словами.
"Это были (говорит он) те беспокойно-страстные характеры, которые не могут переносить равнодушно не только несправедливостей, но даже и всего того, что кажется в их глазах несправедливостью. Добрые по началу, но беспорядочные сами в своих действиях, требуя к себе снисхождения и в то же время исполненные нетерпимости к другим, они подействовали на него сильно и пылкой речью и образом благородного негодования противу общества. Разбудивши в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все те мелочи, на которые он и не думал обращать внимания. Федор Федорович Леницын, начальник одного из отделений, помещавшихся в великолепных залах, вдруг ему не понравился. Он стал отыскивать в нем бездну недостатков" (стр. 18 второй части "Мертвых душ").
А вследствие того:
"Какой-то злой дух толкал его сделать что-нибудь неприятное Федору Федоровичу. Он на то наискивался с каким-то особым наслаждением и в том успел. Раз поговорил он с ним до того крупно, что ему объявлено было от начальства либо просить извинения, либо выходить в отставку. Дядя, действительный статский советник (определивший Тентетникова на службу), приехал к нему перепуганный и умоляющий: "Ради самого Христа! Помилуй, Андрей Иванович, что это ты делаешь? Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался не такой, как хочется, начальник. Помилуй, что ты? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, отринь гордость, самолюбие, поезжай и объяснись с ним".
"Не в том дело, дядюшка, сказал племянник. Мне не трудно попросить у него извинения. Я виноват; он начальник, и не следовало так говорить с ним. Но дело вот в чем: у меня есть другая служба: триста душ крестьян, именье в расстройстве, управляющий дурак... Что вы думаете? Если я позабочусь о сохраненьи, сбереженьи и улучшеньи участи вверенных мне людей и представлю государству триста исправнейших, трезвых, работящих подданных" (стр. 19 и 20 второй части "Мертвых душ").
Словом, Тентетников избирает другую деятельность, в которой - увы! - оказывается та же благородная мысль и энергия в начинании и та же слабость и отсутствие упорства в исполнении; а затем следует полное отрицание от предпринятого труда - и начинается жизнь байбака, небокоптителя. Но это не было полным омертвением: при всей видимой внешней недеятельности в душе Тентетникова чутко живут все нравственные потребности хорошей и развитой натуры. В своей апатии он обдумывает еще великое сочинение о России; в нем не угасло еще честолюбие - этот рычаг-двигатель большей части великих человеческих дел.
"Когда привозила почта газеты и журналы (говорит автор) и попадалось ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевшего на видном поприще государственной службы, или приносившего посильную дань наукам и делу всемирному, тайная, тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная безмолвно грустная, тихая жалоба на бездействие свое прорывалась невольно. Тогда противной и гадкой казалась ему жизнь его. С необыкновенной силою воскресало пред ним школьное минувшее время и представал вдруг, как живой, Александр Петрович... и градом лились из глаз его слезы..." (стр. 28 и 29 второй части "Мертвых душ").
Наконец в сердце его закрадывается что-то похожее на любовь, но и тут кончилось ничем, и не столько по апатии, а из того же тонкого самолюбия. Он влюбился в дочь генерала Бетрищева. Генерал принимал сначала Тентетникова довольно хорошо и радушно, потом позволил себе несколько фамильярный тон и стал относиться к нему свысока, говоря: любезнейший, послушай, братец, и один раз сказал даже ты. Тентетников не вынес этого.
"Скрепя сердце и стиснув зубы, он, однако же, имел присутствие духа сказать необыкновенно учтивым и мягким голосом, между тем как пятна выступили на лице его и все внутри его кипело: "Я благодарю вас, генерал, за расположение. Словом: ты, вы меня вызываете на тесную дружбу, обязывая и меня говорить вам ты. Но различие в летах препятствует такому фамильярному между нами обращению". Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано не в том смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку ты (о чине своем он не упомянул ни слова)" (стр. 33 второй части "Мертвых душ").
Читатель видит, какой истиной все это дышит и как живо лицо Тентетникова. Родятся ли уж сами собой такие характеры или они образуются потом, как порождение обстоятельств, спрашивает сам себя художник и, вместо ответа, честно рассказывает то, что я сейчас передал. И к этому-то человеку приводит он своего героя, Чичикова. Нельзя себе вообразить более счастливого сведения двух лиц как по историческому значению, так и по задачам юмориста. Ни одна, вероятно, страна не представляет такого разнообразного столкновения в одной и той же общественной среде, как Россия; не говоря уж об общественных сборищах, как, например, театральная публика или общественные собрания, - на одном и том же бале, составленном из известного кружка, в одной и той же гостиной, в одной и той же, наконец, семье, вы постоянно можете встретить двух, трех человек, которые имеют только некоторую разницу в летах и уже, говоря между собою, не понимают друг друга! Вот довольно откровенная беседа, которая возникает между хозяином и гостем. Чичиков, пообжившись и заметив, что Андрей Иванович карандашом и пером вырисовывал какие-то головки, одна на другую похожие, раз после обеда, оборачивая, по обыкновению, пальцем серебряную табакерку вокруг ее оси, сказал так:
- У вас все есть, Андрей Иванович, одного только недостает. - Чего? - спросил тот, выпуская кудреватый дым. - "Подруги жизни", - сказал Чичиков. Ничего не сказал Андрей Иванович. Тем разговор и кончился. Чичиков не смутился, выбрал другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о сем, сказал вдруг: "А право, Андрей Иванович, вам бы очень не мешало жениться". - Хоть бы слово сказал на это Тентетников, точно как бы и самая речь об этом была ему неприятна. Чичиков не смутился. В третий раз выбрал он время, уже после ужина, и сказал так: "А все-таки, как ни переворочу обстоятельства ваши, вижу, что нужно вам жениться: впадете в ипохондрию". Слова ли Чичикова были на этот раз так убедительны, или же расположение духа в этот день у него особенно настроено было к откровенности, он вздохнул и сказал, пустивши кверху трубочный дым: "На все нужно родиться счастливцем, Павел Иванович", - и тут же передал гостю все, как было, всю историю знакомства с генералом и разрыва. Когда услышал Чичиков от слова до слова все дело и увидел, что из одного слова ты произошла такая история, он оторопел. С минуту смотрел пристально в глаза Тентетникову и не знал, как решить: действительно ли он круглый дурак или только с придурью?
- Андрей Иванович! Помилуйте! - сказал он, наконец, взявши его за обе руки: - Какое ж оскорбление? Что ж тут оскорбительного в слове ты?
- В самом слове нет ничего оскорбительного, - сказал Тентетников, - но в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбление. Ты! Это значит: помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет никого лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина - ты знай свое место, стой у порога. Вот что это значит! - Говоря это, смирный и кроткий Андрей Иванович засверкал глазами; в голосе его послышалось раздраженье оскорбленного чувства.
- Да хоть бы даже и в этом смысле, что ж тут такого? - сказал Чичиков.
- Как? - сказал Тентетников, смотря пристально в глаза Чичикова. - Вы хотите, чтобы я продолжал бывать у него после такого поступка?
- Да какой же это поступок? Это даже не поступок! - сказал Чичиков.
- Как не поступок? - спросил в изумленьи Тентетников.
- Это не поступок, Андрей Иванович. Это просто генеральская привычка, а не поступок; они всем говорят: ты. Да, впрочем, почему ж этого и не позволить заслуженному, почтенному человеку?..
- Это другое дело, - сказал Тентетников. - Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить мне ты и принял бы даже почтительно.
"Он совсем дурак, - подумал про себя Чичиков. - Оборвышу позволить, а генералу не позволить!" (стр. 46, 47, 48 второй части "Мертвых душ").
Не правда ли, что во всей этой сцене как будто разговаривают два человека, отдаленные друг от друга столетием: в одном ни воспитанием, ни жизнию никакие нравственные начала не тронуты, а в другом они уж чересчур развиты... странное явление, но в то же время поразительно верное действительности! Перехожу к последствию этого разговора, которое состояло в том, что Чичиков, тоже к крайнему удивлению Тентетникова, взялся хлопотать о примирении его с генералом и поехал к генералу.
Многие, конечно, из читателей, прочитав еще в рукописи, знают, помнят и никогда не забудут генерала Бетрищева; лично же на меня он, при каждом новом чтении, производит впечатление совершенно живого человека. Фигура его до того ясна, что как будто облечена плотью. Но, кроме этой, вполне законченной, внешней представительности, посмотрите, каким полным анализом раскрывается его нравственный склад.
"Генерал Бетрищев заключал в себе, при куче достоинств, и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты великодушие, храбрость, ум, беспримерная щедрость во всем и в примесь к этому капризы честолюбия, самолюбия и та мелкая щекотливость, без которой не обходится ни один русский, когда он сидит без дела и не требуется от него решительности. Он не любил всех, которые опередили его по службе, и выражался о них едко, в колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу, которого он считал ниже себя умом и способностями, который, однако ж, обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний и, как нарочно, тех, в которых находились его поместья, так что он очутился как бы в зависимости от него. В отмщение язвил он его при всяком случае, порочил всякое распоряжение и видел во всех мерах и действиях его верх неразумения. В нем было все как-то странно, начиная с просвещения, которого он был поборником и ревнителем; он любил блеск, любил похвастать умом, знать то, чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое, чего он не знает. Воспитанный полуиностранным воспитанием, он хотел сыграть в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в характере, с такими крупными, яркими противоположностями он должен был неминуемо встретить по службе множество неприятностей, вследствие которых и вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же картинную величавую осанку. В сюртуке ли, во фраке ли, в халате, он был все тот же. От голоса до малейшего телодвижения, в нем все было властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней мере, робость" (стр. 56 и 57 второй части "Мертвых душ").
Чичиков, приехавший к генералу, почувствовал и уваженье и робость.
"Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся всем корпусом и сказал: "Счел долгом представиться вашему превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству".
"Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма благосклонное движенье головою, он сказал: "Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?"
- Поприще службы моей, - сказал Чичиков, садясь в кресла не на середине, но наискось и ухватившись рукою за ручку кресел, - началось в Казенной Палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же теченье оной совершал по разным местам: был и в Надворном Суде, и в Комиссии Строений, и в Таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше превосходительство. Терпеньем, можно сказать, повит, спеленан, и будучи, так сказать, сам одно олицетворенное терпенье... А что было от врагов, покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая даже кисть не сумеет того передать... Так что на склоне жизни своей ищу только уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого соседа вашего превосходительства...
- У кого же?
- У Тентетникова, ваше превосходительство.
Генерал поморщился.
- Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал должного уважения...
- К чему?
- К заслугам вашего превосходительства. Не находит слов... Говорит, если б я только мог перед его превосходительством чем-нибудь... потому что точно, говорит, умею ценить мужей, спасавших отечество, говорит.
- Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь, - сказал смягченный генерал. - В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он будет преполезный человек.
- Совершенно справедливо изволили выразиться, ваше превосходительство: истинно преполезный человек может быть, и с даром слова, и владеет пером...
- Но пишет, чай, пустяки какие-нибудь, стишки.
- Нет, ваше превосходительство, не пустяки... он что-то дельное пишет... историю, ваше превосходительство.
- Историю? О чем историю?
- Историю... - тут Чичиков остановился. И оттого ли, что перед ним сидел генерал, или просто, чтоб придать более важности предмету, прибавил: - Историю о генералах, ваше превосходительство.
- Как о генералах? О каких генералах?
- Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть, говоря собственно, об отечественных генералах.
Чичиков совершенно спутался и потерялся; чуть не плюнул сам и мысленно сказал себе: "Господи, что за вздор такой несу!"
- Извините, я не очень понимаю... Что ж это выходит, историю какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только участвовавших в 12-м году?
- Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году.
Проговоривши это, он подумал в себе: "Хоть убей, не понимаю!"
- Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов.
- Робеет, ваше превосходительство.
- Какой вздор! Из-за какого-нибудь пустого слова... Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать.
- Он к тому не допустит, он сам приедет, - сказал Чичиков, оправясь совершенно, ободрился и подумал: "Экая оказия! Как генералы пришлись кстати, а ведь язык взболтнул сдуру!" (стр. 58, 59, 60 и 61 второй части "Мертвых душ").
Может ли что-нибудь быть с более живым юмором по содержанию и художественнее выполнено, как эта сцена?.. Тут входит дочь генерала, Улинька, предмет любви Тентетникова, и, как можно подозревать, та чудная славянская дева, которая была обещана автором в первой части "Мертвых душ" и за которую, признаться, я тогда еще опасался, не потому, чтоб невозможно было вывесть прекрасной славянки - она уж есть у нас в лице Татьяны Пушкина, но считал это вне средств Гоголя. Опасения мои сбылись в самых громадных размерах: он как бы сразу теряет творческую силу и впадает в самый неестественный, фальшивый тон:
"В кабинете послышался шорох; ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою, и на отворившейся обратной половинке ее, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, она бы так не поразила внезапностью своего явления. Видно было, что она взошла с тем, чтобы что-то сказать, но увидела незнакомого человека. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, и как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Пряма и легка, как стрела, она как бы возвышалась над всем своим полом; но это было обольщенье. Она была вовсе невысока ростом. Происходило это от необыкновенного соотношения между собою всех частей ее тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собою, как бы убрать ее. Но это было также обольщенье. Оделась она как будто бы сама собой; в двух, трех местах схватила, и то кое-как, неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборках и складках, что ваятель сейчас же перенес бы их на мрамор. Все барышни, одетые по моде, показались бы перед ней чем-то обыкновенным" (стр. 61 и 62 второй части "Мертвых душ").
Алексей Писемский. «Сочинения Н.В.Гоголя, найденные после его смерти», 1855.
— Толя, — зову я Наймана, — пойдемте в гости к Леве Друскину.
— Не пойду, — говорит, — какой-то он советский.
— То есть, как это советский? Вы ошибаетесь!
— Ну, антисоветский. Какая разница.
Сергей Довлатов «Соло на Ундервуде»
Пошлость, присоединяясь к любви, вырождает ее в сентиментальность, в слепоту, в идолопоклонство; присоединяясь к храбрости, она превращает ее в тщеславное бравирование напоказ; присоединяясь к чувству долга, она придает человеку характер морального педантизма и черствой мелочности и т. д.
Иван Ильин. Аксиомы религиозного опыта
Когда ты говоришь о Боге, а другие чувствуют такое, словно напоролись на кактус с колючками, тогда ты еще не постиг, каков Бог, какова жизнь и каков смысл этой жизни.
Архимандрит Андрей (Конанос)
Ученик однажды спросил Старца: «Как мне научиться разбираться в людях, — кому мне доверять и кого опасаться?» — «Скажу тебе вначале, кого нужно опасаться, — сказал Старец. — Опасайся самого смиренного с виду! Когда увидишь, что кто-то кладет перед тобой поклоны, обнимает тебя и выказывает тебе свое необыкновенное расположение, того ты опасайся больше всего!» — «Как же так, Старче? — удивился ученик. — Объясни мне!» — «Потому что он первый и предаст тебя!» — ответил Старец со вздохом. «А кому же мне доверять?» — спросил ученик. «Доверяй тем, кто прост с тобой и говорит тебе правду, какая бы она ни была, эти люди первыми придут к тебе на помощь!»
Сказал старый монах: «Истинное смирение всегда незаметно, поэтому его трудно найти; но когда найдешь его, оно тебя никогда не предаст».
Схимонах Симеон Афонский