Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Личность призвана защищать другого больше, чем себя, а женщина, наоборот, призвана больше хранить себя и своё. Это очень любопытный факт, который стоит осмыслить.
Обращаясь к личности, надо следить за тем, чтобы не оскорбить женщину — иначе результат общения может быть не таков, как ожидается.
Я не знаю вины, которая не была бы бедой для виновного. Возможно, вина и прощается ровно в той мере, в какой она — беда.
Идеологические штампы — это мусор, засоряющий мозги. Итог — люди перестают воспринимать нормальный текст, чувствительность остается только к идеологическим агиткам.
Хранить память — не значит хранить пепел. Хранить память — это поддерживать огонь. А огонь — это жажда. Жажда подлинного...
Дикий человек до человека и дикий человек после человека — не одно и то же.
Тот, для кого Христос — авторитет, ещё не знает Христа. Для Христовых Он — Любовь, Истина и Свобода.
Поэзия — не рифмоплётство, не правила стихосложения, а разговор с Бытием. Вопрошающий всегда немножко Иов: дерзающий, имеющий онтологические основания для своего дерзания, святой и грешный в одночасье, и, главное, свято верящий в добродетельность Творца — как Авраам. Интенсивность его вопрошания предельна, и только поэтому он добывает звезду, недоступную другим, не обожжённым жаждой.
Некоторые жизненные ситуации приходится проходить не на понимании, а на послушании. Однако послушание суть не подчинение авторитетам, а любовь к Истине. Только любовь может знать сердцем, не понимая разумом. Слепое же подчинение авторитету механистично, а потому мертво и не способно различать истину и ложь.
У человека молчание — своё, а не говорение. Разница между авторами — в принимающем молчании, а всё, что подлинно в говорении — от Бога, а не от человека.
Личность читателя творит произведение, а вовсе не система знаков, используемая автором. И творит читатель произведение только в Слове, т.е. находясь в общении со Словом (в этом смысле слово читателя и и слово писателя — в одной колее Слова, потому их встреча и взаимное проникновение становится возможным).
Писатель вне колеи Слова — графоман, а читатель вне колеи Слова — слепой и глухой, замкнутый на себя аутист.
Флейтист хвастлив, а Бог неистов —
Он с Марсия живого кожу снял.
И такова судьба земных флейтистов,
И каждому, ревнуя, скажет в срок:
«Ты меду музыки лизнул, но весь ты в тине,
Все тот же грязи ты комок,
И смерти косточка в тебе посередине».
Был богом света Аполлон,
Но помрачился —
Когда ты, Марсий, вкруг руки
Его от боли вился.
И вот теперь он бог мерцанья,
Но вечны и твои стенанья...
Предчувствие жизни до смерти живет.
Холодный огонь вдоль костей обожжет,
когда светлый дождик пройдет
в день Петров на изломе лета.
Вот-вот цветы взойдут алея
на ребрах, у ключиц, на голове.
Напишут в травнике — Elena arborea —
во льдистой водится она Гиперборее
в садах кирпичных, в каменной траве.
Из глаз полезли темные гвоздики,
я — куст из роз и незабудок сразу,
как будто мне привил садовник дикий
тяжелую цветочную проказу...
О монастырские глаза!
Как будто в них еще глаза,
А там еще, еще… И за
Последними стоят леса,
И на краю лесов — огни.
Сожжешь платочек, подыми.
Они горят и не мигают,
Они как будто составляют
Бок треугольника. Вершина
Уходит в негасиму печь,
Там учатся томить и жечь.
Окатные каменья вроде,
От слезной ясные воды.
В саду очес, в павлиньем загороде
Они созрели, как плоды.
Мы — перелётные птицы с этого света на тот.
(Тот — по-немецки так грубо — tot).
И когда наступает наш час
И кончается наше лето,
Внутри пробуждается верный компас
И указует пятую сторону света.
Невидимые крылья нервно трепещут
И обращается внутренний взгляд
В тоске своей горькой и вещей
На знакомый и дивный сад,
Двойною тоскою тоскуя
Туда караваны летят.
На звезду молился столпник всею ночью –
Бо она лежала на востоке,
И ему не удивлялись звери,
Ведь они не удивятся даже –
Если Бог придет к ним одинокий.
(Но они немного удивятся,
Если человек подарит хлеба),
А святой молился неустанно
На икону ночи, сполох неба.
И к утру ему казаться стало,
Что внутри звезды он, как в пещере,
В цитрусе и в кожуре сиянья,
И вокруг него ходили звери,
Как вокруг сияющей берёзы,
Так смотрел он долго на мерцанье,
Что входил во света сердцевину,
Там внутри о бессловесных всех
Он молил за нищую скотину.
Да и все мы бессловесны, все,
Безъязыким стал и он с зарею,
Всё вокруг – в тумане и росе,
А звезда плыла уж под землею.
Сердце, сердце, тебя все слушай,
На тебя же не посмотри –
На боксерскую мелкую грушу,
Избиваемую изнутри.
Что в тебе все стучится, клюется –
Астральный цыпленок какой?
Что прорежется больно и скажет:
Я не смерть, а двойник твой.
Что же, что же мне делать?
Своего я сердца боюсь,
И не кровью его умыла,
А водицею дней, вот и злюсь.
Не за то тебя, сердце, ругаю –
Что темное и нездешнее,
А за то, что сметливо, лукаво
И безутешное.
Сидит, навзрыд икает...
– Да вот я и смотрю –
Ударь ее по спинке,
Скорей, я говорю!
– Ничто! Она икает
Все громче и больней,
Облей ее водою –
И полегчает ей.
– Смотри, глаза полезли
И пена из ушей.
– Да что же с ей такое?
Иль умер кто у ней?
Ткань сердца расстелю Спасителю под ноги,
Когда Он шел с крестом по выжженной дороге,
Потом я сердце новое сошью.
На нем останется — и пыль с Его ступни,
И тень креста, который Он несёт.
Все это кровь размоет, разнесёт,
И весь состав мой будет просветлён,
И весь состав мой будет напоён
Страданья светом.
Есть всё: тень дерева, и глина, и цемент,
От света я возьму четвёртый элемент
И выстрою в теченье долгих зим
Внутригрудной Ерусалим.