Флобер  был как  будто заворожен  околичностями  в  ущерб главному

Флобер,   как  мне  кажется,  лишь  смутно  догадывался,  сколько  тем, материала,  возможностей могло почерп­нуть  в сюжете "Искушения" творение  в самом  деле  ве­ликое.  Уже  скрупулезность  его  дотошности  и  его  ссылок показывает,  до какой степени не  хватало ему  целеуст­ремленности  выбора и организующей  воли, чтобы осуще­ствить создание литературной  машины большой мощ­ности.
     Чрезмерное стремление ошеломлять  читателя мно­жественностью  эпизодов, мелькающих персонажей и  декораций,  всевозможных идей и голосов порождает у нас   растущее   чувство   беспомощности    перед   какой-то   взбесившейся, разбушевавшейся библиотекой, где все тома  разом выкрикивают  свои  миллионы слов  и  где все  папки  одновременно, в общем  неистовстве  изрыга­ют  свои гравюры  и  свои рисунки.  "Он слишком  начи­тан",  - хотим  мы  сказать об авторе, как мы говорим о пьяном: "Он слишком много выпил".
     Однако  Гете  у   Эккермана  говорит  о  своей   "Валь­пургиевой  ночи" следующее:   "Мифологические  персона­жи  напрашиваются  тут  в   бессчетном количестве;  но  я стараюсь  быть осторожным и выбираю только тех,  ко­торые достаточно   выразительны  и   могут  произвести   над­лежащее  впечатление".
     Этой мудрости  в  "Искушении"  незаметно.  Флобер  всегда  был  одержим демоном  энциклопедического зна­ния,  которого  он пытался заклясть, написав "Бювара и Пекюше". Чтобы опутать Антония прельщениями, ему недостаточно было перелистать  объемистые  компиля­ции, толстые словари  типа словарей  Бейля, Морери, Треву и им  подобных; он проштудировал  едва ли не все  источники, в какие мог заглянуть. Он буквально опьянял себя выписками и пометками. Но все усилия,  каких  стоили  ему  вереницы  фигур  и  формул,  одолева­ющих  ночи пустынника, все  силы  ума, какие он вкла­дывал в  бесконечные  партии этого дьявольского  балета, в  тему богов и  божеств,  ересиархов,  аллегорических чудовищ,  - всего этого он лишил и всем этим обделял самого  героя, который остается жалкой, плачевной  жертвой  в центре адского круговорота  миражей и ил­люзий.
     В Антонии, надо признать, почти нет жизни. Слабость  его  реакций  непостижима. Поразительно,  что  все  видимое и слышимое  не  разжигает в нем  ни  соблазна,  ни  опьянения, ни  ярости  или негодования;  что  у него  не находится ни проклятий, ни сарказмов, ни да­же страстной,  срывающейся  молитвы,  которыми  он  мог  бы  ответить  на  этот чудовищный  маскарад и поток слишком  красивых, бесстыдных  и  кощунственных фраз,  терзающих его душу. Он безысходно пассивен; он не поддается, но  и не противится; он ожидает конца кош­мара, а пока не находит ничего лучшего, как время  от  времени  весьма  беспомощно  восклицать.  Его  реплики суть  лишь увертки, и, подобно царице  Савской, нас  без конца  разбирает  желание  его ущипнуть.
     (Быть  может,  в таком  своем  качестве  он  более  "под­линен",  иными словами, не столь  отличен от большинст­ва людей? Не во  сне ли  живем мы - достаточно жут­ком и всецело абсурдном, - и что же мы предпринима­ем?)
     Флобер  был как  будто заворожен  околичностями  в  ущерб главному.  Он прельстился заманчивостью  деко­раций, контрастов, "занятностью" характерных деталей,  выхватываемых там и  сям  в поверхностном и беспоря­дочном чтении; таким образом, тот же Антоний (но Ан­тоний падший), он загубил свою душу, - я хочу ска­зать, душу своего замысла, какою являлось призвание этого замысла стать  шедевром.  Он  упустил  одну  из  прекраснейших  драм,  какие  только возможны,   перво­классное   произведение,    которое   ждало   творца.   Не по­заботившись  прежде  всего  могущественно  одушевить  своего   героя,  он пренебрег самой сущностью  своей те­мы: он не внял настоянию глубины. Что от него требо­валось?  Ни больше ни меньше  как  представить то, что может быть названо физиологией искушения, -  всю  ту властительную механику, в которой цвета, запахи, жар и холод,  тишина  и звук, истинное и ложное,  добро и зло выступают как силы и сообщаются нам в форме всегда предстоящих антагонизмов.
Очевидно, что всякое "ис­кушение" обусловлено действием зримой или  мыслимой вещи, которое  вызывает  у нас ощущение,  что нам  ее недостает. Оно рождает потребность,  которая  отсутст­вовала  или дремала,  -  и вот  нечто  в нас преображает­ся, некая способность активизируется, и  этот  очаг воз­буждения вовлекает в свою орбиту все наше естество. У  Брейгеля  чревоугодник вытянул шею, подавшись к похлебке, в которую впились его  глаза, которую нюха­ют его ноздри; и мы чувствуем, что вся масса тела го­това слиться в одно с головой, едва голова сольется с объектом взгляда. В  природе корень тянется к  влаге,
верхушка - к солнцу, и растение формируется от од­ной неудовлетворенности к другой,  от  вожделения  к  вожделению. Амеба выпячивается  навстречу  своей мик­роскопической жертве,  повинуясь тому, что собирается в себе претворить; затем, подтянувшись  на выброшен­ной ложноножке, она снова сжимается.  Таков меха­низм всей живой  природы; дьявол, увы, - это сама природа, и искушение составляет самое  очевидное,  са­мое  постоянное, самое  неизбывное  условие всякой  жиз­ни. Жить  значит ежемгновенно  испытывать  в чем-то  недостаток: изменяться, дабы чего-то  достичь,  - и тем  самым  переходить в  состояние какой-то  иной недоста­точности.  Мы  живем эфемерным,  им  ведомые  и в нем пребывающие:  всем  здесь правит чувствительность,  эта дьявольская  пружина жизни организованных существ. Возможно ли предложить воображению нечто более по­разительное или вывести  на сцену  что-либо  более "поэ­тическое", нежели эта  неодолимая  сила,  в которой сущность  любого из  нас, в  которой  мы с
точностью  вы­ражаемся,  которая нами движет, которая к нам взывает и  в нас отзывается, которая,  в  зависимости  от  часа и  дня,  становится радостью, болью,  потребностью,  отвра­щением,   надеждой,  могуществом  или  немощью, пере­краивает  шкалу  ценностей,  превращает нас в ангелов либо  животных? Я думаю о разнообразии, о  насыщен­ностях,  об изменчивости  нашей чувствующей субстан­ции, о ее бесконечных скрытых потенциях, о ее неисчис­лимых звеньях, чья игра  понуждает ее  раздираться  внутренним противоборством, самое  себя мистифициро­вать, множить формы влечения и отталкивания, воп­лощаться в уме, языке,  символике,  которые  она  изощ­ряет  и  организует   для  построения диковинных отвлечен­ных миров. Я не сомневаюсь, что Флобер сознавал глу­бину своей темы;  но он как будто страшился погрузить­ся в нее до той точки,  где все  приобретенные познания в счет больше не идут... Он увяз, таким образом, в из­быточности  книг и мифов;  в ней потерял он генераль­ную  мысль, я хочу сказать - единство своей компози­ции, каковое могло корениться лишь в таком Антонии, у которого дьявол был  бы частью души... Его произве­дение остается мозаикой сцен и фрагментов; но кое-ка­кие из  них вписаны неизгладимо. Такое как есть, оно внушает мне чувство почтения, и, когда бы я ни раскрыл  его, я нахожу  в нем достаточно поводов,  чтобы восхи­щаться его создателем больше,нежели им самим.

Поль Валери. Об искусстве

Сайт Светланы Анатольевны Коппел-Ковтун

Добавить комментарий

Содержимое данного поля является приватным и не предназначено для показа.

Простой текст

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Строки и абзацы переносятся автоматически.
  • Адреса веб-страниц и email-адреса преобразовываются в ссылки автоматически.