Образ надевался на то, что я увижу

В свое время я летал, чтобы что-то написать. У меня уже в голове было готово то, что я напишу, хотя я этого не видел. То есть образ надевался на то, что я увижу, и как ни странно, совпадало, не противоречило ничего.

======

Вот тогда была для меня революция, когда я перешел с руки на пишущую машинку, это было в 1961 году. Она затеряна. И я до сих пор по ней скучаю, иногда мне кажется, когда я не могу расписаться, что стоило бы по старинке услышать ее стук… Но она забыта то ли в Америке, то ли в Англии. Переход на пишущую машинку очень изменил меня и все на свете, потому что на машинке трудно править. И родилось это писание набело, каким-то сплошным потоком, я мыслил одной страницей. Целиком. Если попадал в сложный период, то надо было из него выпутаться. Начало обычно бывало написано от руки. Но потом бросалось. Много времени проходило, я понимал, что я не пишу, брал уже начало и перепечатывал на машинку, и однажды я уже не остановился, дойдя до конца. Это был рассказ «Бездельник». Этот рассказ породил новый стиль.

Рубеж 1961−62-го я печатал только на машинке, потом небольшая правка, потом перепечатка машинисткой, которая набивала уже как положено, с положенными знаками и интервалами, и проверяла рукопись по объемам. Чаще не печатали, но я видел, что у меня получился лист, это 24 страницы, или два листа, это 48 страниц, в общем, до 50… Я понимал, что я поместился в объем. Тогда возник переход из рассказа в повесть, удлинение. Безусловно, нет такой формы записи, чтобы она сразу на носитель попала. Надо еще понять, что ты подумал, вот это и есть рождение речи. Что-то тебя прельщает — а вот что? — зацепишься за эту ниточку, волосинку, и вдруг окажется, что это мысль, которой у тебя еще не было в мозгу. Потом часто оказывается, что она уже была у многих, но у тебя ее не было.

— Значит, вы мало редактировали свои тексты?

— Нет, мало. Если у меня не пишется, я просто бросаю, ленюсь, себя ругаю: не туда пошел. А если пишется, то до конца, важна связь всех слов на протяжении выбранного текста. У меня есть формула, что текст есть связь всех слов, первого с последним, каждого с каждым. Вот первое слово важнее всего. Что написано, то написано. Переписывать ничего нельзя, так я считаю.

======

— А что вас радует в жизни?

— Друзья, родные. Дети, конечно, радуют, но и огорчают сильно. Четверо. Один внебрачный. Но мы с ним дружим. Внебрачный был удачливее по судьбе. Не знаю, помогло ли это ему. Поскольку мать его хорошо вышла замуж, и у него был прекрасный отчим, и я был очень огорчен, когда ему выдали тайну. По сути дела, это был не отчим, это было отец. А я был биологический отец… Это был роман, это было всерьез. Я тогда пытался порвать с первой семьей из-за собственных переживаний, но у меня не получилось, я любил первую семью. Получилось, что я от нее не оторвался, а там остался ребенок, как говорится, ветром нанесло. От первого брака вот вы видели дочь мою, она уже бабушка, а я уже прадедушка. Она пересаженная героиня из повести «Дачная местность», правда, я там подменил ее на сына, там Сергей, ваш, значит, тезка. И герой с маленьким сыном бродит, а на самом деле это я бродил с дочкой.

— У меня бывало в прозе: беру поступки и характер сына, но даю образ девочки.

— Значит, будет и дочка.

— Вы занимались воспитанием детей?

— В том-то и дело, что, по-видимому, нет. Я всегда их любил очень. А вот этого не умел делать. Детям нужна мужская направленность. А чему я их мог научить? Я был бродяга и пишущий время от времени человек, не было во мне никакой мужской закваски. Мне недавно сказала старшая дочь: слава Богу, что ты не занимался моим воспитанием. Потому что насилие оно приводит к обратному результату. Детей надо любить и по возможности подавать им пример. Больше ничего другого вы не придумаете. И ни в коем случае не склонять их в вами надуманную пользу. У меня сын сам пошел в церковь, и ходил и служил, ему было 30 лет. Меня-то выручало по детству, что я сам себе находил интерес, а мать этому никогда не мешала, а отец тем более. Делай, что хочешь. Я старался их не огорчать. И из-за этого научился первым хитростям, потому что был прогульщик. Но прогуливал я всегда один, вот что важно. Зачем мне это надо было я до сих пор не могу понять.

— А что вы делали?

— Да ничего! Какая-то метафизика до сих пор мне непонятная. Кино смотрел, а много ли насмотришься кино… Учиться мне не нравилось. Но в то же время я вытягивал на норму учебу, делал так, чтобы меня не поймали. Надюша, моя старшая дочь, делала то же самое.

— Вы хитрый человек?

— Выходит, что хитрый. Может быть, научился быть таким придурком именно в школе, школа это первый срок. Чего десятку-то тянуть? Ни с кем не связывался. Нет, друг-то у меня был, но всегда какой-то один. Даже вдвоем не ходил, не было потребности в общении долго.

— И все-таки вы говорите, что вас радуют друзья.

— А это позже, когда возникла профессия. Я терпеть не могу слово «профессионал», но затем уже возникла профессия, когда я уже считался писателем и ничем другим не занимался. Да и в литературу ушел тоже от хитрости, чтобы не дай Бог не служить нигде. И, по-видимому, от нежелания кому-либо подчиняться, не иметь никакого не то что начальника, но и пастыря даже.

— Видите, от хитрости вы стали большим писателем.

— Большим или не большим — это время расскажет, потому что сейчас другое время, оно не мое, я уже писатель прошлого века. И я понимаю, что для большинства я уже был, многие удивляются, что я еще жив, а я между тем продолжаю работать. Я, кстати, видел по телевизору как при перечислении «живых классиков» в передаче про «Алмазный венец» Катаева, где вы были, меня никто не назвал. И я это отметил. Это характерно. Значит, я выпадаю из этой короны. Это не вам упрек, все совершенно закономерно, я был другой и остался другой. В этом, пожалуй, я согласен. Я не классик. Мандельштам лучше всех сказал: «Не сравнивай: живущий несравним». Значит, каждый человек единственный. И Платонов сказал тоже расхожее: «Без меня народ неполный». И поэтому я написал довольно ловкую фразу: «Я писатель инародный». Я человек народный и инародный одновременно.

— По биографии вас не назовешь далеким от народа.

— Я с народом, хоть народ не знает об этом. Со своим народом я разделил общую историю, моя память начинается с первого дня войны, служил в армии, в поле и в шахте.

Но все по мелочи, все, так сказать, как экскурсия. Пока не вписался в писание прозы. Повезло же мне выскочить с первой книжки. У нас же странная страна, она не пущает, но если она что-то разрешила, то это уже можно, и все книги шли по системе наращивания, что-то переиздать, что-то добавить.

— Опять хитрости?

— Да, тактика была связана с большим хитрованством. Составление книжек в советской системе было такой хитрой лепкой. И потом всегда же были хорошие люди, я не знаю нехороших людей, я с ними просто не имел дела или они со мной. Редакторы, допустим, это были лоцманы, которые проводили то, что им нравилось, как могли и сколько могли. Попытка разрешенного максимума. Первые собрания сочинений стали издавать еще в позднесоветское время. Трехтомник, что ли в «Молодой гвардии». И прекратилось.

— Уже не по цензурным причинам?

— Страна вышла на одичание через рынок. Были уже технологии, которые мне как старому человеку не нравятся. Надо пиариться, надо прогибаться перед какими-то другими вещами. Кому-то это вполне нормально и естественно. Почему если я не прогибался до я должен прогибаться потом? У меня уже была своя инерция накопленная. Вот в первое же издание первого и единственного тома я сам написал комментарий, чтобы глупостей не писали и к каждому рассказу, который проходил со скрипом и трудом, писал, что опубликовала такая-то, совершенно никому неизвестный человек, потому что именно благодаря ей прошел рассказ «Бездельник» или повесть «Сад». А там уже было такое хитрованство, в основном ими произведенное, чтобы дать тому, кто отрецензирует, когда не будет того-то, когда тот-то будет в отпуске… Это все была такая история, которую теперь никто не воскрешает. В общем, история опубликования была интереснее истории написания. Писал я быстро, легко, мгновенно, чисто, потом залеживалось и издавалось, ждало своего часа.

Меня успокаивали старшие товарищи. Помню первый раз Вера Панова, она была первая леди прозы в Ленинграде, прочитала какие-то рассказы, и я у нее спросил, почему их никто не берет. Она сказала: «Не беспокойтесь, опубликуют». Уже много позже, когда я печатался вовсю, Юра Казаков говорил: «А ты не жалей денег на машинистку, перепечатывай сразу в 12 экземплярах и отсылай сразу в 12 редакций. И если отовсюду вернут, через год отправляй снова в эти же 12 редакций». Опыт. Вот так это все было. Тот же рассказ по новой. Никто же не помнит. Там было многовато хитростей: напечатают тебя в начале или в конце журнала, мелким шрифтом или основным. Мелким шрифтом почему, потому что начальство не прочтет, очки нужны. Иногда шло мелким шрифтом. Вот эта вся замечательная возня могла раздражать, но ее надо было терпеть. И я считаю, что в 1976 году я достиг предела вот в этом хитрованстве, когда вышла книга «Дни человека». Она содержала в себе предел возможностей, как Иван Калита я накопил много, и на пределе была чистая книга из текстов…

Андрей Битов. Из беседы с Сергеем Шаргуновым

Сайт Светланы Анатольевны Коппел-Ковтун

Добавить комментарий

Содержимое данного поля является приватным и не предназначено для показа.

Простой текст

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Строки и абзацы переносятся автоматически.
  • Адреса веб-страниц и email-адреса преобразовываются в ссылки автоматически.