Дневник
Каждый из нас не сможет найти себя, если он будет искать себя и только себя в каждом из своих собеседников и сотоварищей по жизни, если он превратит своё бытие в монолог. Для того чтобы найти себя в нравственном смысле этого слова, нужно преодолеть себя. Чтобы найти себя в интеллектуальном смысле слова, то есть познать себя, нужно суметь забыть себя и в самом глубоком, самом серьёзном смысле «присматриваться» и «прислушиваться» к другим, отрешаясь от всех готовых представлений о каждом из них и проявляя честную волю к непредвзятому пониманию. Иного пути к себе нет.
Сергей Аверинцев. Похвальное слово филологии
Кто в недра Неба корни не пустил,
тот, сетуя на жизнь, бредёт по ней,
груз за спиной имея, вместо крыл.
Татьяна Тимошевская
Нельзя воспринимать действительность без всякой ее интерпретации.
Алексей Лосев. Из бесед и воспоминаний
Профессора богословия всегда не любили религиозную философию, которая представлялась им слишком вольной и подозревалась в гностическом уклоне, они ревниво охраняли исключительные права богословия, как защитники ортодоксии. В России, в русском православии долгое время не было никакого богословия или было лишь подражание западной схоластике. Единственная традиция православной мысли, традиция платонизма и греческой патристики, была порвана и забыта. В XVIII в. даже считалась наиболее соответствующей православию философия рационалиста и просветителя Вольфа. Оригинально, по православному богословствовать начал не профессор богословия, не иерарх Церкви, а конногвардейский офицер в отставке и помещик Хомяков. Потому самые замечательные религиозно-философские мысли были у нас высказаны не специальными богословами, а писателями, людьми вольными. В России образовалась религиозно-философская вольница, которая в официальных церковных кругах оставалась на подозрении
Николай Бердяев. Русская идея
Мои милые, в это тяжелое время друзья и знакомые много помогали нам, и без помощи их нам не выжить бы. И вы, мои хорошие, будьте всегда в жизни добры к людям и внимательны. Не надо раздавать, разбрасывать имущество, ласку, совет; не надо благотворительности. Но старайтесь чутко прислушиваться и уметь вовремя прийти с действительной помощью к тем, кого вам Бог пошлет как нуждающихся в помощи. Будьте добры и щедродательны.
Священник Павел Флоренский. Из письма - детям.
1920.VI.3
Давно хочется мне записать: почаще смотрите на звезды. Когда будет на душе плохо, смотрите на звезды или на лазурь днем. Когда грустно, когда вас обидят, когда что не будет удаваться, когда придет на вас душевная буря – выйдите на воздух и останьтесь наедине с небом. Тогда душа успокоится.
Священник Павел Флоренский. Из письма - детям.
1922.VIII.14.
Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его.
Иов. 37:7
- О характере человека можно судить по тому, как он ведет себя с теми, кто ничем не может быть ему полезен, а также с теми, кто не может дать ему сдачи.
- Люди делятся на две половины. Одни, войдя в комнату, восклицают: «О, кого я вижу!»; другие: «А вот и я!»
-
Иметь и ничего не давать — в некоторых случаях хуже, чем воровать.
Эбигайл Ван Берен (Паулин Филлипс)
Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки буржуазии и при Копенкине уже питались одной растительной добычей в степи. В отсутствие Чепурного Прокофий организовал в Чевенгуре субботний труд, предписав всему пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие двигали дома и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти и от Прошки.
Чепурный, возвратившись из губернии, оставил распоряжение Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в
заключение своих работ разберет дома, как следы своего угнетения, на ненужные части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим живым телом. Кроме того - неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда
будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в первый же день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура.
Шло чевенгурское лето, время безнадежно уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся стихий и жил в покое своей радости, справедливо ожидая, что окончательное счастье жизни вырабатывается в никем отныне не тревожимом пролетариате. Это счастье жизни уже есть на свете, только оно скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри - оно все же вещество, и факт, и необходимость.
Один Копенкин ходил по Чевенгуру без счастья и без покойной надежды. Он бы давно нарушил чевенгурский порядок вооруженной рукой, если бы не ожидал Александра Дванова для оценки всего Чевенгура в целом. Но чем дальше уходило время терпения, тем больше трогал одинокое чувство Копенкина чевенгурский класс.
Иногда Копенкину казалось, что чевенгурским пролетариям хуже, чем ему, но они все-таки смирнее его, быть может, потому, что втайне сильнее; у Копенкина было утешение в Розе Люксембург, а у пришлых чевенгурцев никакой радости не было впереди, и они ее не ожидали, довольствуясь тем, чем живут все неимущие люди - взаимной жизнью с другими одинаковыми людьми, спутниками и товарищами своих пройденных дорог.
Он вспомнил однажды своего старшего брата, который каждый вечер уходил со двора к своей барышне, а младшие братья оставались одни в хате и скучали без него; тогда их утешал Копенкин, и они тоже постепенно утешались между собой, потому что это им было необходимо. Теперь Копенкин тоже равнодушен к Чевенгуру и хочет уехать к своей барышне - Розе Люксембург, а чевенгурцы не имеют барышни, и им придется остаться одним и утешаться между собой.
Прочие как бы заранее знали, что они останутся одни в Чевенгуре, и ничего не требовали ни от Копенкина, ни от ревкома - у тех были идеи и распоряжения, а у них имелась одна необходимость существования. Днем чевенгурцы бродили по степям, рвали растения, выкапывали корнеплоды и досыта питались сырыми продуктами природы, а по вечерам они ложились в траву на улице и молча засыпали. Копенкин тоже ложился среди людей, чтобы меньше тосковать и скорее проживалось время. Изредка он беседовал с худым стариком, Яковом Титычем, который, оказывается, знал все, о чем другие люди лишь думали или даже не сумели подумать; Копенкин же с точностью ничего не знал,
потому что переживал свою жизнь, не охраняя ее бдительным и памятливым сознанием.
Яков Титыч любил вечерами лежать в траве, видеть звезды и смирять себя размышлением, что есть отдаленные светила, на них
происходит нелюдская неиспытанная жизнь, а ему она недостижима и не предназначена; Яков Титыч поворачивал голову, видел
засыпающих соседей и грустил за них: "И вам тоже жить там не дано, - а затем привставал, чтобы громко всех поздравить: - Пускай не дано, зато вещество одинаковое: что я, что звезда, - человек не хам, он берет не по жадности, а по необходимости".
Копенкин тоже лежал и слышал подобные собеседования Якова Титыча со своей душой. "Других постоянно жалко, - обращался к своему вниманию Яков Титыч, - взглянешь на грустное тело человека, и жалко его - оно замучается, умрет, и с ним скоро
расстанешься, а себя никогда не жалко, только вспомнишь, как умрешь и над тобой заплачут, то жалко будет плачущих одних
оставлять".
- Откуда, старик, у тебя смутное слово берется? - спросил Копенкин. - Ты же классового человека не знаешь, а лежишь - говоришь...
Старик замолчал, и в Чевенгуре тоже было молчаливо.
Люди лежали навзничь, и вверху над ними медленно открывалась трудная, смутная ночь, - настолько тихая, что оттуда, казалось, иногда произносились слова, и заснувшие вздыхали им в ответ.
- Чего ж молчишь, как темнота? - переспросил Копенкин. - О звезде горюешь? Звезды тоже - серебро и золото, не наша монета.
Яков Титыч своих слов не стыдился.
- Я не говорил, а думал, - сказал он. - Пока слово не скажешь, то умным не станешь, оттого что в молчании ума нету -
есть одно мученье чувства...
- Стало быть, ты умный, раз говоришь, как митинг? - спросил Копенкин.
- Умный я стался не оттого...
- А отчего ж? Научи меня по-товарищески, - попросил Копенкин.
- Умный я стался, что без родителей, без людей человека из себя сделал. Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил
- сообрази своим умом вслух.
- Наверно, избыточно! - вслух подумал Копенкин.
Яков Титыч сначала вздохнул от своей скрытой совести, а потом открылся Копенкину:
- Истинно, что избыточно. На старости лет лежишь и думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто весь свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось. А после увидел, что и другие на меня похожи, и другие с малолетства носят свое трудное тело, и всем оно терпится.
- Отчего с малолетства? - не понимал Копенкин. - Сиротою, что ли, рос, иль сам отец от тебя отказался?
- Без родителя, - сказал старик. - Вместо него к чужим людям пришлось привыкать и самому без утешения всю жизнь расти...
- А раз у тебя отца не было, чего ж ты людей на звезды ценишь? - удивлялся Копенкин. - Люди тебе должны быть дороже: кроме них, тебе некуда спрятаться, твой дом посреди их на ходу стоит... Если б ты был настоящим большевиком, то ты бы все знал, а так - ты одна пожилая круглая сирота.
Чепурный вечером выехал в губернию - на той же лошади, что ездила за пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но, еле отъехав от околицы, Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину таких сигналов в степи. Проверив, Чепурный поехал дальше, уже убежденный, что больной человек - это равнодушный контрреволюционер, но этого мало - следовало решить, куда девать при коммунизме страдальцев. Чепурный было задумался обо всех болящих при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь пролетариат, и, освобожденный от мучительства ума,
обеспеченный в будущей правде, задремал в одиноко гремевшей телеге с легким чувством своей жизни, немного тоскуя об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. "Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с воробьями?" - уже во сне начинал думать Чепурный, но сейчас же отвергал эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма.
Мимо телеги проходили травы назад, словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед, не видя звезд, которые светили над ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого будущего, из того тихого строя, где звезды двигались как товарищи - не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться в одно и не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.
На обратном пути из губернского города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.
Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу, но не как личную высшую идею, уединенную в маленьком тревожном месте груди.
Поэтому Копенкин хотел полной проверки коммунизма, чтобы он сразу возбудил в нем увлечение, поскольку его любила Роза Люксембург, а Копенкин уважает Розу.
- Товарищ Люксембург - это женщина! - объяснял Копенкин Пашинцеву. - Тут же люди живут раскинувшись, навзничь, через пузо у них нитки натянуты, у иного в ухе серьга, - я думаю, для товарища Люксембург это неприлично, она бы здесь засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?
Пашинцев Чевенгура нисколько не проверял - он уже знал всю его причину.
- Чего ей срамиться, - сказал он, - она тоже была баба с револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня, и ты его там видел, когда ночевал.
Копенкин вспомнил хутор Пашинцева, молчаливую босоту, ночевавшую в господском доме, и своего друга-товарища Александра Дванова, искавшего вместе с Копенкиным коммунизм среди простого и лучшего народа.
- У тебя был один приют заблудившемуся в эксплуатации человеку, - коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос от запустения - ходил кругом народ без жизни, пришел сюда и живет без движения.
Пашинцеву это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он здесь жил для накопления сил и сбора отряда, чтобы грянуть впоследствии на свой ревзаповедник и отнять революцию у командированных туда всеобщих организаторов. Всего больше Пашинцев лежал на воздухе, вздыхал и слушал редкие звуки из забытой чевенгурской степи.
Копенкин ходил по Чевенгуру один и проводил время в рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать - дорога ли им хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали, словно Роза умерла напрасно и не для них.
Я даже думаю, что самое лучшее определение человека — это существо на двух ногах и неблагодарное.
Федор Михайлович Достоевский. «Записки из подполья»
Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть действовать против своего убеждения
Федор Михайлович Достоевский. Из письма А. Н. Майкову
18 января 1856. Семипалатинск
Художник устремляется к Богу не тогда, когда старается ему понравиться, а тогда, когда свободно творит, подражая ему.
Дмитрий Быков. Календарь
Сократ считал, что отпадение от высших сил следует исцелять бегством отсюда, определяя философию как бегство от здешних зол.
«Поэтому следует бежать отсюда туда, бегство — это посильное уподобление Богу, уподобление — это соединение справедливости и благочестия с благоразумием»
Цицерон о «демоне» Сократа:
«Он сам, как известно из книг, написанных его учениками-сократиками, говорил о себе, что есть нечто божественное, которое он называет «демоном», и которому он всегда повинуется, которое никогда не побуждает его, но часто удерживает».
Старик сначала помолчал - во всяком прочем сначала происходила не мысль, а некоторое давление темной теплоты, а затем она кое-как выговаривалась, охлаждаясь от истечения.
- Я стою и гляжу, - сообщил старик, что видел. - Занятье у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие - в логу. Сюда бы посадить людей болящих - переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут: у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые - вам бы надо потрудней жить...
- Ты что, председателем уезда хочешь стать? - впрямую спросил Прокофий.
- Боже избавь, - застыдился старик. - Я в сторожах-колотушечниках сроду не ходил. Я говорю - власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные.
- А что годным делать? - вел старика Прокофий, чтобы довести его до диалектики и в ней опозорить.
- А годным, стало быть, жить: в третье место не денешься.
- А для чего жить? - плавно поворачивал Прокофий.
- Для чего? - остановился старик - он не мог думать спешно. - Пускай для того, чтобы на живом кожа и ногти росли.
- А ногти для чего? - сужал старика Прокофий.
- А ногти же мертвые, - выходил старик из узкого места.
- Они же растут изнутри, чтоб мертвое в середине человека не оставалось. Кожа и ногти всего человека обволакивают и берегут.
- От кого? - затруднял дальше Прокофий.
- Конечно, от буржуазии, - понял спор Чепурный. - Кожа и ногти - Советская власть. Как ты сам себе не можешь сформулировать?
- А волос - что? - поинтересовался Кирей.
- Все равно что шерсть, - сказал старик, - режь железом, овце не больно.
- А я думаю, что зимой ей будет холодно, она умрет, - возразил Кирей. - Я однова, мальчишкой был, котенка остриг и в снег закопал - я не знал, человек он или нет. А потом у котенка был жар и он замучился.
- Я так в резолюции формулировать не могу, - заявил Прокофий. - Мы же главный орган, а старик пришел из ненаселенных мест, ничего не знает и говорит, что мы не главные, а какие-то ночные сторожа и нижняя квалификация, куда одних плохих людей надо девать, а хорошие пусть ходят по курганам и пустым районам. Эту резолюцию и на бумаге написать нельзя, потому что бумагу делают рабочие тоже благодаря
правильному руководству власти.
- Ты постой обижаться, - остановил гнев Прокофия старик. - Люди живут, а иные работают в своей нужде, а ты сидишь и думаешь в комнате, будто они тебе известные и будто у них своего чувства нету в голове.
- Э, старик, - поймал наконец Прокофий. - Так вот что тебе надо! Да как же ты не поймешь, что нужна организация и сплочение раздробленных сил в одном определенном русле! Мы сидим не для одной мысли, а для сбора пролетарских сил и для их тесной организации.
Пожилой пролетарий ничем не убедился:
- Так раз ты их собираешь, - стало быть, они сами друг друга хотят. А я тебе и говорю, что твое дело верное, - значит, тут и всякий, у кого даже м/о'чи нет, управится; в ночное время - и то твое дело не украдут...
- Либо ты хочешь, чтоб мы по ночам занимались? - совестливо спросил Чепурный.
- Пока вам охота - так лучше по ночам, - разрешил прочий-старик. - Днем пеший человек пойдет мимо, ему ничего - у него своя
дорога, а вам от него будет срам: сидим, дескать, мы и обдумываем чужую жизнь вместо самого' живого, а живой прошел мимо и, может, к нам не вернется...
Чепурный поник головой и почувствовал в себе жжение стыда: как я никогда не знал, что я от должности умней всего пролетариата? - смутно томился Чепурный. - Какой же я умный, когда - мне стыдно и я боюсь пролетариата от уважения!
- Так и формулируй, - после молчания всего ревкома сказал Чепурный Прокофию. - Впредь назначать заседания ревкома по ночам, а кирпичный дом освободить под пролетариат.
Прокофий поискал выхода.
- А какие основания будут, товарищ Чепурный? Они мне для мотивировки нужны.
- Основания тебе? Так и клади... Стыд и позор перед пролетариатом и прочими, живущими днем. Скажи, что маловажные дела, наравне с неприличием, уместней кончать в невидимое время...
- Ясно, - согласился Прокофий. - Ночью человек получает больше сосредоточенности. А куда ревком перевести?
- В любой сарай, - определил Чепурный. - Выбери какой похуже.
- А я бы, товарищ Чепурный, предложил храм, - внес поправку Прокофий. - Там больше будет противоречия, а здание все равно для пролетариата неприличное.
- Формулировка подходящая, - заключил Чепурный. - Закрепляй ее. Еще что есть в бумаге? Кончай скорее, пожалуйста.
Прокофий отложил все оставшиеся дела для личного решения и доложил лишь одно - наиболее маловажное и скорое для обсуждения.
- Еще есть организация массового производительного труда в форме субботников, для ликвидации разрухи и нужды рабочего класса, это должно воодушевлять массы вперед и означает собою великий почин.
- Чего - великий почин? - не расслышал Жеев.
- Понятно, почин коммунизма, - пояснил Чепурный, - отсталые районы его со всех концов начинают, а мы кончили.
- Покуда кончили, давай лучше не начинать, - сразу предложил Кирей.
- Кирюша! - заметил его Прокофий. - Тебя кооптировали, ты и сиди.
Старик-прочий все время видел на столе бугор бумаги: значит, много людей ее пишут - ведь рисуют буквы постепенно и на каждую идет ум, - один человек столько листов не испортит, если б один только писал, его бы можно легко убить, значит - не один думает за всех, а целая толика, тогда лучше откупиться от них дешевой ценой и уважить пока.
- Мы вам задаром тот труд поставим, - уже недовольно произнес старик, - мы его по дешевке подрядимся стронуть, только далее его не обсуждайте, это же одна обида.
- Товарищ Чепурный, у нас налицо воля пролетариата, - вывел следствие из слов старика Прокофий.
Но Чепурный только удивился:
- Какое тебе следствие, когда солнце без большевика обойдется! В нас же есть сознание правильного отношения к солнцу, а для труда у нас нужды нет. Сначала надо нужду организовать.
- Чего делать - найдем, - пообещал старик. - Людей у вас мало, а дворов много, - может, мы дома потесней перенесем, чтобы ближе жить друг к другу.
- И сады можно перетащить - они легче, - определил Кирей. - С садами воздух бывает густей, и они питательные.
Прокофий нашел в бумагах доказательство мысли старика: все, оказывается, уже было выдумано вперед умнейшими людьми, непонятно расписавшимися внизу бумаги и оттого безвестными, осталось лишь плавно исполнять свою жизнь по чужому записанному смыслу.
- У нас есть отношение, - просматривал бумаги Прокофий, - на основании которого Чевенгур подлежит полной перепланировке и благоустройству. А вследствие того - дома переставить, а также обеспечить прогон свежего воздуха посредством садов, - определенно надлежит.
- Можно и по благому устройству, - согласился старик.
Весь Чевенгурский ревком как бы приостановился - чевенгурцы часто не знали, что им думать дальше, и они сидели в ожидании, а жизнь в них шла самотеком.
- Где начало, там и конец, товарищи, - сказал Чепурный, не зная, что он будет говорить потом. - Жил у нас враг навстречу, а мы его жиляли из ревкома, а теперь вместо врага пролетариат настал, либо мы его жилять должны, либо ревком не нужен.
Слова в Чевенгурском ревкоме произносились без направления к людям, точно слова были личной естественной надобностью
оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило
материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома.
- Кто мы такие? - впервые думал об этом вслух Чепурный. - Мы - больше ничего как товарищи угнетенным людям стран света! И нам не надо отрываться из теплого потока всего класса вперед либо стоять кучей - как он хочет, а класс тот целый мир сделал, чего ж за него мучиться и думать, скажи пожалуйста? Это ему - такая обида, что он нас в остатки сволочи смело зачислит! Здесь мы и покончим заседание - теперь все понятно и
у всех на душе тихо.
* * *
Здесь Чевенгурский ревком опустил голову как один человек: из бумаги исходила стихия высшего ума, и чевенгурцы начали изнемогать от него, больше привыкнув к переживанию вместо предварительного соображения. Чепурный понюхал для своего возбуждения табаку и покорно попросил:
- Прош, дай нам какую-нибудь справочку.
Старик уставился терпеливыми глазами на весь опечаленный чевенгурский народ, погоревал что-то про себя и ничего не произнес на помощь.
- У меня проект резолюции заготовлен: справочкой здесь не исчерпаешь, - сказал Прокофий и начал рыться в своем пуде бумаги, где было
обозначено все, что позабыто чевенгурскими большевиками.
- А это для кого ж нужно: для них иль для здешних? - проговорил старик. - Я про то чтение по бумаге говорю: чия там забота в письме написана
- про нас иль про тамошних?
- Определенно, про нас, - объяснил Прокофий. - В наш адрес прислано для исполнения, а не для чтения вслух.
Чепурный оправился от изнеможения и поднял голову, в которой созрело решительное чувство.
- Видишь, товарищ, они хотят, чтоб умнейшие выдумали течение жизни раз навсегда и навеки и до того, пока под землю каждый ляжет, а прочим не выходить из плавности и терпеть внутри излишки...
- А для кого ж в этом нужда? - спросил старик и безучастно прикрыл глаза, которые у него испортились от впечатления обойденного мира.
- Для нас. А для кого ж, скажи пожалуйста? - волновался Чепурный.
- Так мы сами и проживем наилучше, - объяснил старик. - Эта грамотка не нам, а богатому. Когда богатые живы были, мы о них и заботились, а о бедном горевать никому не надо - он на порожнем месте без всякой причины вырос. Бедный сам себе гораздо разумный человек - он другим без желания целый свет, как игрушку, состроил, а себя он и во сне убережет, потому что - не себе, так другому, а каждый - дорог...
- Говоришь ты, старик, вполне терпимо, - заключил Чепурный. - Так, Прош, и формулируй: пролетариат и прочие в его рядах сами своей собственной заботой организовали весь жилой мир, а потому дескать, заботиться о первоначальных заботчиках - стыд и позор, и нету в Чевенгуре умнейших кандидатов. Так, что ли, старик?
- Так будет терпимо, - оценил старик.
- Писец плотнику хату не поставит, - высказался Жеев.
- Пастух сам знает, когда ему молоко пить, - сообщил за себя Кирей.
- Пока человека не кончишь, он живет дуро'м, - подал свой голос Пиюся.
- Принято почти единогласно, - подсчитал Прокофий. - Переходим к текущим делам.
Чевенгур
Кирей зашел за плетень, подстелил под голову лопух и лег слушать врага до утра.
Облака немного осели на края земли, небо прояснилось посредине - и Кирей глядел на звезду, она на него, чтобы было нескучно. Все большевики вышли из Чевенгура, один Кирей лежал, окруженный степью, как империей, и думал: живу я и живу - а чего живу? А наверно, чтоб было мне строго хорошо - вся же революция обо мне заботится, поневоле выйдет приятно... Сейчас только плохо; Прошка говорил - это прогресс покуда не кончился, а потом сразу откроется счастье в пустоте... Чего звезда: горит и горит! Ей-то чего надо? Хоть бы упала, я бы посмотрел. Нет, не упадет, ее там наука вместо бога держит...
Хоть бы утро наставало, лежишь тут один и держишь весь коммунизм - выйди я сейчас из Чевенгура, и коммунизм отсюда уйдет, а
может, и останется где-нибудь... Ни то этот коммунизм - дома', ни то одни большевики!
На шею Кирея что-то капнуло и сразу высохло.
- Капает, - чувствовал Кирей. - А откуда капает, когда туч нету? Стало быть, там что-нибудь скопляется и летит куда попало. Ну, капай в рот. - И Кирей открыл гортань, но туда ничего больше не падало. - Тогда капай возле, - сказал Кирей, показывая небу на соседний лопух, - а меня не трожь, дай мне покой, я сегодня от жизни чего-то устал...
Кирей знал, что враг должен где-нибудь быть, но не чувствовал его в бедной непаханой степи, тем более - в очищенном пролетарском городе, - и уснул со спокойствием прочного победителя.
Чепурный же, наоборот, боялся сна в эти первые пролетарские ночи и рад был идти сейчас даже на врага, лишь бы не мучиться стыдом и страхом перед наступившим коммунизмом, а действовать дальше со всеми товарищами. И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего бессознательного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его остуженное ветром тело последней теплоты.
- Стреляет, гад, в общей тишине, - бормотал и сердился Чепурный. - Не дает нам жизни начать!
* * *
Черное правильное тело заскрежетало - и по звуку было слышно, что оно близко, потому что дробились мелкие меловые камни и шуршала верхняя земляная корка. Большевики стали на месте от любопытства и опустили револьверы.
- Это упавшая звезда - теперь ясно! - сказал Чепурный, не чуя горения своего сердца от долгого спешного хода. - Мы возьмем ее в Чевенгур и обтешем на пять концов. Это не враг, это к нам наука прилетела в коммунизм...
Чепурный сел от радости, что к коммунизму и звезды влекутся. Тело упавшей звезды перестало скрежетать и двигаться. - Теперь жди любого блага, - объяснял всем Чепурный. - Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживевшие дети, - коммунизм дело нешуточное, он же светопреставление!
Чепурный лег на землю, забыл про ночь, опасность и пустой Чевенгур и вспомнил то, чего он никогда не вспоминал, - жену. Но под ним была степь, а не жена, и Чепурный встал на ноги.
- А может, это какая-нибудь помощь или машина Интернационала, - проговорил Кеша. - Может, это чугунный кругляк, чтоб давить самокатом буржуев... Раз мы здесь воюем, то Интернационал тот о нас помнит...
Петр Варфоломеевич Вековой, наиболее пожилой большевик, снял соломенную шляпу с головы и ясно видел неизвестное тело, только не мог вспомнить, что это такое. От привычки пастушьей жизни он мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст; его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним.
- Не иначе это бак с сахарного завода, - произнес Вековой, пока без доверия к самому себе. - Бак и есть, от него же камушки хрустели; это крутьевские мужики его волокли, да не доволокли... Тяжесть сильней жадности оказалась - его бы катить надо, а они волокли...
Земля опять захрустела - бак тихо начал поворачиваться и катиться в сторону большевиков. Обманутый Чепурный первым добежал до движущегося бака и выстрелил в него с десяти шагов, отчего железная ржавь обдала ему лицо.
* * *
Кирей спал по-прежнему у последнего плетня Чевенгура, положив голову на лопух и сам же обняв себе шею - за отсутствием второго человека. Мимо Кирея прошли люди, а Кирей их не слышал, обращенный сном в глубину своей жизни, откуда ему в тело шел греющий свет детства и покоя.
Чепурный и Жеев остались в крайних домах и начали в них мыть полы холодной колодезной водой. Другие шесть чевенгурцев прошли дальше, чтобы выбрать для убранства более лучшие дома. В темноте горниц работать было неудобно, от имущества исходил какой-то сонный дух забвения, и во многих кроватях лежали возвратившиеся кошки буржуев; тех кошек большевики выкинули вон и заново перетряхивали постели, удивляясь сложному белью, ненужному для уставшего человека.
До света чевенгурцы управились только с восемнадцатью домами, а их в Чевенгуре было гораздо больше. Затем они сели покурить и си'дя заснули, прислонившись головой либо к кровати, либо к комоду, либо просто нагнувшись обросшей головой до вымытого пола. Большевики в первый раз отдыхали в домах мертвого классового врага и не обращали на это внимания.
Кирей проснулся в Чевенгуре одиноким - он не знал, что ночью все товарищи возвратились. В кирпичном доме тоже не оказалось никого - значит, Чепурный либо далеко погнался за бандитами, либо умер от ран со всеми сподвижниками где-нибудь в неизвестной траве.
Кирей впрягся в пулемет и повез его на ту же околицу, где он сегодня ночевал. Солнце уже высоко взошло и освещало всю порожнюю степь, где не было пока никакого противника. Но Кирей знал, что ему доверено хранить Чевенгур и весь коммунизм в нем - целыми; для этого он немедленно установил пулемет, чтобы держать в городе пролетарскую власть, а сам лег возле и стал приглядываться вокруг. Полежав сколько мог, Кирей захотел съесть курицу, которую он видел вчера на улице, однако бросить пулемет без призора недопустимо - это все равно что передать вооружение коммунизма в руки белого противника, - и Кирей полежал еще некоторое время, чтобы успеть выдумать такую охрану Чевенгура, при которой можно уйти на охоту за курицей.
"Хоть бы курица сама ко мне пришла, - думал Кирей. - Все равно я ее ведь съем... И верно Прошка говорит - жизнь кругом не организована. Хотя у нас теперь коммунизм: курица сама должна прийти..."
Кирей поглядел вдоль улицы - не идет ли к нему курица. Курица не шла, а брела собака; она скучала и не знала, кого ей уважать в безлюдном Чевенгуре; люди думали, что она охраняла имущество, но собака покинула имущество, раз ушли из дома люди, и вот теперь брела вдаль - без заботы, но и без чувства счастья. Кирей подозвал ту собаку и обобрал ее шерсть от репьев. Собака молча ожидала своей дальнейшей участи, глядя на Кирея пригорюнившимися глазами. Кирей привязал собаку ремнем к пулемету и спокойно ушел охотиться за курицей, потому что в Чевенгуре никаких звуков нет - и Кирей всюду услышит голос собаки, когда в степи покажется враг или неизвестный человек.
Собака села у пулемета и пошевелила хвостом, обещая этим свою бдительность и усердие.
Кирей до полудня искал свою курицу, и собака все время молчала перед пустой степью. В полдень из ближнего дома вышел Чепурный и сменил собаку у пулемета, пока не пришел Кирей с курицей.
* * *
Чепурный хотел бы дать этому человеку петушка и двух курочек - все ж Советская власть просит, - но не видел этой птицы на
чевенгурских дворах и спросил Кирея, есть ли живые куры в Чевенгуре.
- Больше курей тут нету, - сказал Кирей. - Была намедни одна, так я ее всю скушал, а были бы, так я и не горевал бы...
Человек из Почепа подумал.
- Ну, тогда извиняюсь... Теперь напишите мне на обороте мандата, что командировку я выполнил - кур в Чевенгуре нет.
Чепурный прислонил бумажку к кирпичу и дал на ней доказательство: "Человек был и ушел, курей нету, они истрачены
на довольствие ревотряда. Предчевревкома _Чепурный_".
- Число поставьте, - попросил командированный из Почепа.
- Такого-то месяца и числа: без даты времени ревизия опорочит документ.
Но Чепурный не знал сегодняшнего месяца и числа - в Чевенгуре он забыл считать прожитое время, знал только, что идет лето и пятый день коммунизма, и написал: "Летом 5 ком."
- Ага-с, - поблагодарил куровод. - Этого достаточно, лишь бы знак был. Благодарю вас.
- Вали, - сказал Чепурный. - Кирей, проводи его до края, чтоб он тут не остался.
Вечером Чепурный сел на завалинок и стал ожидать захода солнца. Все чевенгурцы возвратились к кирпичному дому, убрав на сегодня сорок домов к прибытию пролетариата. Чтобы наесться, чевенгурцы ели полугодовалые пироги и квашеную капусту, заготовленные чевенгурской буржуазией сверх потребности своего класса, надеясь на бессрочную жизнь. Невдалеке от Чепурного сверчок, житель покоя и оседлости, запел свою скрежещущую песнь. Над рекой Чевенгуркой поднялась теплота вечера, точно утомленный и протяжный вздох трудящейся земли перед наступавшею тьмою покоя.
"Теперь скоро сюда надвинутся массы, - тихо подумал Чепурный. - Вот-вот - и зашумит Чевенгур коммунизмом, тогда для любой нечаянной души тут найдется утешение в общей обоюдности..."
Жеев во время вечера постоянно ходил по огородам и полянам Чевенгура и рассматривал места под ногами, наблюдая всякую мелочь жизни внизу и ей сожалея. Перед сном Жеев любил потосковать об интересной будущей жизни и погоревать о родителях, которые давно скончались, не дождавшись, своего счастья и революции. Степь стала невидимой, и горела только точка огня в кирпичном доме как единственная защита от врага и сомнений. Жеев пошел туда по умолкшей, ослабевшей от тьмы траве и увидел на завалинке бессонного Чепурного.
- Сидишь, - сказал Жеев. - Дай и я посижу - помолчу.
Все большевики-чевенгурцы уже лежали на соломе на полу, бормоча и улыбаясь в беспамятных сновидениях. Один Кеша ходил
для охраны вокруг Чевенгура и кашлял в степи.
- Отчего-то на войне и в революции всегда люди видят сны, - произнес Жеев. - А в мирное время того нет: спят себе всекак колчушки.
Чепурный и сам видел постоянные сны и поэтому не знал - откуда они происходят и волнуют его ум. Прокофий бы объяснил, но его сейчас нет, нужного человека.
- Когда птица линяет, то я слышал, как она поет во сне, - вспомнил Чепурный. - Голова у нее под крылом, кругом пух - ничего не видно, а смирный голос раздается...
- А что такое коммунизм, товарищ Чепурный? - спросил Жеев. - Кирей говорил мне - коммунизм был на одном острове в море, а Кеша - что будто коммунизм умные люди выдумали...
Чепурный хотел подумать про коммунизм, но не стал, чтобы дождаться Прокофия и самому у него спросить. Но вдруг он вспомнил, что в Чевенгуре уже находится коммунизм, и сказал:
- Когда пролетариат живет себе один, то коммунизм у него сам выходит. Чего ж тебе знать, скажи пожалуйста, - когда надо чувствовать и обнаруживать на месте! Коммунизм же обоюдное чувство масс; вот Прокофий приведет бедных - и коммунизм у нас усилится, - тогда его сразу заметишь...
- А определенно неизвестно? - допытывался своего Жеев.
- Что я тебе, масса, что ли? - обиделся Чепурный. - Ленин и то знать про коммунизм не должен, потому что это дело сразу всего пролетариата, а не в одиночку... Умней пролетариата быть не привыкнешь...
* * *
Кеша пошел было вдаль - сквозь чевенгурский бурьян, где братски росли пшеница, лебеда и крапива, - но скоро возвратился и решил дождаться света завтрашнего дня; из бурьяна шел пар жизни трав и колосьев - там жила рожь и кущи лебеды без вреда друг для друга, близко обнимая и храня одно другое, - их никто не сеял, им никто не мешал, но настанет осень - и пролетариат положит себе во щи
крапиву, а рожь соберет вместе с пшеницей и лебедой для зимнего питания; поглуше в степи самостоятельно росли подсолнухи,
гречиха и просо, а по чевенгурским огородам - всякий овощ и картофель. Чевенгурская буржуазия уже три года ничего не сеяла и не сажала, надеясь на светопреставление, но растения размножились от своих родителей и установили меж собой особое равенство пшеницы и крапивы: на каждый колос пшеницы - три корня крапивы. Чепурный, наблюдая заросшую степь, всегда говорил, что она тоже теперь есть интернационал злаков и цветов, отчего всем беднякам обеспечено обильное питание без вмешательства труда и эксплуатации. Благодаря этому чевенгурцы видели, что природа отказалась угнетать человека трудом и сама дарит неимущему едоку все питательное и необходимое; в свое время Чевенгурский ревком взял на заметку покорность побежденной природы и решил ей в будущем поставить памятник - в виде дерева, растущего из дикой почвы, обнявшего человека двумя суковатыми руками под общим солнцем.
Кеша сорвал колос и начал сосать сырое мякушко его тощих неспелых зерен, а затем выбросил изо рта, забыв вкус пищи.
* * *
Первым проснулся Кирей, спавший с пополудни прошлого дня, и он увидел, как выходила из Чевенгура женщина с тяжестью ребенка на руках. Кирей сам бы хотел выйти из Чевенгура, потому что ему скучно становилось жить без войны, лишь с одним завоеванием; раз войны не было, человек должен жить с родственниками, а родственники Кирея были далеко - на Дальнем Востоке, на берегу Тихого океана, почти на конце земли, откуда начиналось небо, покрывавшее капитализм и коммунизм сплошным равнодушием. Кирей прошел дорогу от Владивостока до Петрограда пешком, очищая землю для Советской власти и ее идеи, и теперь дошел до Чевенгура и спал, пока не отдохнул и не заскучал. Ночами Кирей смотрел на небо и думал о нем как о Тихом океане, а о звездах - как об огнях пароходов, плывущих на дальний запад, мимо его береговой родины. Яков Титыч тоже затих; он нашел себе в Чевенгуре лапти, подшил их валенком и пел заунывные песни шершавым голосом - песни он назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение вдаль, но и для движения уже приготовил лапти - одних песен для жизни было мало.
Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!
Яков Титыч отказывался от своей старости - он считал, что ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни он проспал и проболел - она не в счет, а в ущерб.
- Куда ж ты пойдешь, старик? - спрашивал Кирей. - Тут тебе скучно, а там будет трудно: с обеих сторон тесно.
- Промежду пойду, выйду на дорогу - и душа из меня вон выходит: идешь, всем чужой, себе не нужен: откуда во мне жизнь, туда она и пропадает назад.
- А в Чевенгуре ведь тоже приятно!
- Город порожний. Тут прохожему человеку покой; только здесь дома стоят без надобности, солнце горит без упора и человек живет безжалостно: кто пришел, кто ушел, скупости на людей нету, потому что имущество и еда дешевы.
Кирей старика не слушал, он видел, что тот лжет:
- Чепурный людей уважает, а товарищей любит вполне.
- Он любит от лишнего чувства, а не по нужде: его дело летучее... Завтра надо сыматься.
Кирей же совсем не знал, где ему лучшее место: здесь ли, в Чевенгуре, - в покое и пустой свободе, или в далеком и более трудном другом городе.
Следующие дни над Чевенгуром, как и с самого начала коммунизма, стояли сплошь солнечные, а ночами нарождалась новая
луна. Ее никто не заметил и не учел, один Чепурный ей обрадовался, словно коммунизму и луна была необходима. Утром Чепурный купался, а днем сидел среди улицы на утерянном кем-то дереве и смотрел на людей и на город как на расцвет будущего, как на всеобщее вожделение и на освобождение себя от умственной власти, - жаль, что Чепурный не мог выражаться.
Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие, отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал:
- Что нам делать?
На что Чепурный лишь удивлялся:
- Чего ты у меня спрашиваешь? - твой смысл должен из тебя самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм.
Прочий стоял и думал, что же ему нужно делать.
- Из меня не исходит, - говорил он, - я уж надувался.
- А ты живи и накапливайся, - советовал Чепурный, - тогда из тебя что-нибудь выйдет.
- Во мне никуда не денется, - покорно обещал прочий. - Я тебя спросил, отчего снаружи ничего нету: ты б нам заботу какую приказал!
Другой прочий приходил интересоваться советской звездой: почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не кружок? Такого Чепурный отсылал за справкой к Прокофию, а тот объяснял, что красная звезда обозначает пять материков земли, соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни.
Прочий слушал, а потом шел опять к Чепурному - за проверкой справки. Чепурный брал в руки звезду и сразу видел, что она - это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять другого человека, а вовсе не сухие материки. Прочий не знал, зачем человеку обниматься. И тогда Чепурный ясно говорил, что человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для объятий, иначе руки и ноги некуда деть. "Крест - тоже человек, - вспоминал прочий, - но отчего он на одной ноге, у человека же две?" Чепурный и про это догадывался: "Раньше люди одними руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали - и ноги расцепили и приготовили". Прочий этим довольствовался: "Так похоже", - говорил он и уходил жить.
А.Платонов. Чевенгур
Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощущал его вкус. Теперь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть. Чепурный взял в руки сочинение Карла Маркса и с уважением перетрогал густонапечатанные страницы: писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы все сделали, а потом прочитали, - лучше бы и не писал!
Чтобы не напрасно книга была прочитана, Чепурный оставил на ней письменный след поперек заглавия: "Исполнено в Чевенгуре вплоть до эвакуации класса остаточной сволочи. Про этих не нашлось у Маркса головы для сочинения, а опасность от них неизбежна впереди. Но мы дали свои меры". Затем Чепурный бережно положил книгу на подоконник, с удовлетворением чувствуя ее прошедшее дело.
Прокофий написал постановление, и они разошлись. Прокофий пошел искать Клавдюшу, а Чепурный - осмотреть город перед наступлением в нем коммунизма. Близ домов - на завалинках, на лежачих дубках и на разных случайных сидениях - грелись чуждые люди: старушки, сорокалетние молодцы расстрелянных хозяев в синих картузах, небольшие юноши, воспитанные на предрассудках, утомленные сокращением служащие и прочие сторонники одного сословия. Завидев бредущего Чепурного, сидельцы тихо поднялись и, не стукая калиткой, медленно скрывались внутрь усадьбы, стараясь глухо пропасть. На всех воротах почти круглый год оставались нарисованные мелом надмогильные кресты, ежегодно изображаемые в ночь под крещение: в этом году еще не было сильного бокового дождя, чтобы смыть меловые кресты. "Надо завтра пройтись тут с мокрой тряпкой, - отмечал в уме Чепурный, - это же явный позор".
На краю города открылась мощная глубокая степь. Густой жизненный воздух успокоительно питал затихшие вечерние травы, и лишь в потухающей дали ехал на телеге какой-то беспокойный человек и пылил в пустоте горизонта. Солнце еще не зашло, но его можно теперь разглядывать глазами - неутомимый круглый жар; его красной силы должно хватить на вечный коммунизм и на полное прекращение междоусобной суеты людей, которая означает смертную необходимость есть, тогда как целое небесное светило помимо людей работает над ращением пищи. Надо отступиться одному от другого, чтобы заполнить это междоусобное место, освещенное солнцем, вещью дружбы.
Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее переживание.
Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внятно на душе.
- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! - в темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный.
Солнце ушло и отпустило из воздуха влагу для трав. Природа стала синей и покойной, очистившись от солнечной шумной работы для общего товарищества утомившейся жизни. Сломленный ногою Чепурного стебель положил свою умирающую голову на лиственное плечо живого соседа; Чепурный отставил ногу и принюхался - из глуши степных далеких мест пахло грустью расстояния и тоской отсутствия человека.
От последних плетней Чевенгура начинался бурьян, сплошной гущей уходивший в залежи неземлеустроенной степи; его ногам было уютно в теплоте пыльных лопухов, по-братски росших среди прочих самовольных трав. Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувствовал залегшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму.
Чепурный хотел уходить отдыхать от своих чувств, но подождал человека, который шел издали в Чевенгур по пояс в бурьяне.
Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости всей жизни расползались врозь, а Чепурный думал: вот идет товарищ, обожду и обнимусь с ним от грусти - мне ведь жутко быть одному в сочельник коммунизма!
Чепурный пощупал лопух - он тоже хочет коммунизма: весь бурьян есть дружба живущих растений. Зато цветы и палисадники и
еще клумбочки, те - явно сволочная рассада, их надо не забыть выкосить и затоптать навеки в Чевенгуре: пусть на улицах растет отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару жизни, и смерть снегов. Невдалеке бурьян погнулся и кротко прошуршал, словно от движения постороннего тела.
- Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть, а вы все слишком отвлеченны! - мучительно сказал голос Прокофия, не ожидая ухода Чепурного.
Чепурный услышал, но не огорчился: вот же идет человек, у него тоже нет Клавдюши!
Человек был уже близко, с черной бородой и преданными чему-то глазами. Он ступал сквозь чащи бурьяна горячими, пыльными сапогами, из которых должен был выходить запах пота.
Чепурный жалобно прислонился к плетню; он испуганно видел, что человек с черной бородой ему очень мил и дорог - не
появись он сейчас, Чепурный бы заплакал от горя в пустом и постном Чевенгуре; он втайне не верил, что Клавдюша может ходить на двор и иметь страсть к размножению, - слишком он уважал ее за товарищеское утешение всех одиноких коммунистов в Чевенгуре; а она взяла и легла с Прокофием в бурьян, а между тем весь город притаился в ожидании коммунизма и самому Чепурному от грусти потребовалась дружба; если б он мог сейчас обнять Клавдюшу, он бы свободно подождал потом коммунизма еще двое-трое суток, а так жить он больше не может - его товарищескому чувству не в кого упираться; хотя никто не в силах сформулировать твердый и вечный смысл жизни, однако про этот смысл забываешь, когда живешь в дружбе и неотлучном присутствии товарищей, когда бедствие жизни поровну и мелко разделено между обнявшимися мучениками.
Пешеход остановился перед Чепурным.
- Стоишь - своих ожидаешь?
- Своих! - со счастьем согласился Чепурный.
- Теперь все чужие - не дождешься! А может, родственников
смотришь?
- Нет - товарищей.
- Жди, - сказал прохожий и стал заново обосновывать сумку с харчами на своей спине. - Нету теперь товарищей. Все дураки, которые были кой-как, нынче стали жить нормально: сам хожу и
вижу.
Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, - и он равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как арматурные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.
- Видишь ты, - говорил Сотых, не сознавая, что он рад встреченному человеку, - товарищи - люди хорошие, только они
дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется?
Самый хороший - убит в могилу: он для бедноты очень двигаться старался, - а который утерпел, тот нынче без толку ходит...
Лишний же элемент - тот покой власти надо всеми держит, того ты никак не дождешься!
Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и стыда своей беззащитной дружбы.
Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других людей и весь облегченно ослаб.
- Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку - будем с тобой долго думать. А зря не плачь - люди не песни: от песни я вот всегда заплачу, на своей свадьбе и то плакал...
Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности.
И никто, даже Чепурный со своим слушающим чувством, не знал, что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались про лето господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, - такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и его редким товарищам - ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести
человека до успокаивающего воображения коммунизма; московские и губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не было той трогательной картины будущего, ради которого следует отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.
До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае Чепурный и Сотых - в умственных поисках коммунизма и его душевности. Чепурный был рад любому человеку-пролетарию, что бы он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней силой; от этого настает внутренний покой, и напоследок засыпаешь. Сотых тоже не спал, но много раз замолкал и начинал дремать, а дремота восстанавливала в нем силы, он просыпался, кратко говорил и, уставая, вновь закатывался в полузабвение. Во время его дремоты Чепурный выпрямлял ему ноги и складывал руки на покой, чтобы он лучше отдыхал.
- Не гладь меня, не стыди человека, - отзывался Сотых в теплой глуши сарая. - Мне и так с тобой чего-то хорошо.
Под самый сон дверь сарая засветилась щелями и с прохладного двора запахло дымным навозом; Сотых привстал и поглядел на новый день одурелыми от неровного сна глазами.
- Ты чего? Ляжь на правый бок и забудься, - произнес Чепурный, жалея, что так скоро прошло время.
- Ну никак ты мне спать не даешь, - упрекнул Сотых. - У нас в слободе такой актив есть: мужикам покою не дает; ты тоже актив, идол тебя вдарь!
- А чего ж мне делать, раз у меня сна нету, скажи пожалуйста!
Сотых пригладил волосы на голове и раскудрявил бороду, будто собираясь в опрятном виде преставиться во сне смерти.
- Сна у тебя нету от упущений, революция-то помаленьку распускается. Ты приляжь ко мне ближе и спи, а утром собери статки красных и - грянь, а то опять народ пешком куда-то пошел...
- Соберу срочным порядком, - сам себе сформулировал Чепурный и уткнулся в спокойную спину прохожего, чтобы скорее набраться сил во сне. Зато у Сотых уже перебился сон, и он не мог забыться. "Уже рассвело, - видел утро Сотых. - Мне почти пора идти; лучше потом, когда будет жара, в логу полежу. Ишь ты, человек какой спит - хочется ему коммунизма, и шабаш: весь народ за одного себя считает!"
Сотых поправил Чепурному свалившуюся голову, прикрыл худое
тело шинелью и встал уходить отсюда навсегда.
- Прощай, сарай! - сказал он в дверях ночному помещению. - Живи, не гори!
Сука, спавшая со щенятами в глубине сарая, ушла куда-то кормиться, и щенки ее разбрелись в тоске по матери; один толстый щенок пригрелся к шее Чепурного и начал лизать ее поверх железок жадным младенческим языком. Сперва Чепурный только улыбался - щенок его щекотал, а потом начал просыпаться от раздражающего холода остывающих слюней.
Прохожего товарища не было; но Чепурный отдохнул и не стал горевать по нем; надо скорей коммунизм кончать, - обнадеживал
себя Чепурный, - тогда и этот товарищ в Чевенгур возвратится.
Спустя час он собрал в исполкоме всех чевенгурских большевиков - одиннадцать человек - и сказал им одно и то же, что всегда говорил: надо, ребята, поскорей коммунизм делать, а то ему исторический момент пройдет, - пускай Прокофий нам сформулирует!
Прокофий, имевший все сочинения Карла Маркса для личного употребления, формулировал всю революцию как хотел - в зависимости от настроения Клавдюши и объективной обстановки.
Объективная же обстановка и тормоз мысли заключались для Прокофия в темном, но связном и безошибочном чувстве Чепурного.
Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса, чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с корнем отвергал рассрочку коммунизма.
- Ты, Прош, не думай сильней Карла Маркса: он же от осторожности выдумывал, что хуже, а раз мы сейчас коммунизм
можем поставить, то Марксу тем лучше...
- Я от Маркса отступиться не могу, товарищ Чепурный, - со скромным духовным подчинением говорил Прокофий, - раз у него напечатано, то нам идти надо теоретически буквально.
Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты. Другие большевики тоже никогда не спорили с Прокофием: для них все слова были бредом одного человека, а не массовым делом.
- Это, Прош, все прилично, что ты говоришь, - тактично и мягко отвергал Чепурный, - только скажи мне, пожалуйста, не уморимся ли мы сами от долгого хода революционности? Я же первый, может, изгажусь и сотрусь от сохранения власти: долго ведь нельзя быть лучше всех!
- Как хотите, товарищ Чепурный! - с твердой кротостью соглашался Прокофий.
Чепурный смутно понимал и терпел в себе бушующие чувства.
- Да не как я хочу, товарищ Дванов, а как вы все хотите, как Ленин хочет и как Маркс думал день и ночь!.. Давайте дело делать - очищать Чевенгур от остатков буржуев...
- Отлично, - сказал Прокофий, - проект обязательного постановления я уже заготовил...
- Не постановления, а приказа, - поправил, чтобы было тверже, Чепурный, - постановлять будем затем, а сейчас надо класть.
- Опубликуем как приказ, - вновь согласился Прокофий. - Кладите резолюцию, товарищ Чепурный.
- Не буду, - отказался Чепурный, - словом тебе сказал - и конец.
Но остатки чевенгурской буржуазии не послушались словесной резолюции - приказа, приклеенного мукой к заборам, ставням и плетням. Коренные жители Чевенгура думали, что вот-вот и все кончится: не может же долго продолжаться то, чего никогда не было. Чепурный прождал ухода остатков буржуазии двадцать четыре часа и пошел с Пиюсей выгонять людей из домов. Пиюся входил в любой очередной дом, отыскивал самого возмужалого буржуя и молча ударял его по скуле.
- Читал приказ?
- Читал, товарищ, - смирно отвечал буржуй. - Проверьте мои документы - я не буржуй, а бывший советский служащий, я подлежу приему в учреждения по первому требованию...
Чепурный брал его бумажку: "Дано сие тов. Прокопенко Р. Т. в том, что он сего числа сокращен из должности зам. коменданта запасной хлебофуражной базы Эвакопункта и по советскому состоянию и движению образов мыслей принадлежит к революционно-благонадежным элементам. За нач. эвакопункта П. Дванов".
- Чего там? - ожидал Пиюся.
Чепурный разорвал бумажку.
- Выселяй его. Мы всю буржуазию удостоверили.
- Да как же так, товарищи? - сбивал Прокопенко на милость. - Ведь у меня удостоверение на руках - я советский служащий, я даже с белыми не уходил, а все уходили...
- Уйдешь ты куда - у тебя свой дом здесь! - разъяснил Пиюся Прокопенке его поведение и дал ему любя по уху.
- Займись, в общем, сделай мне город пустым, - окончательно посоветовал Чепурный Пиюсе, а сам ушел, чтобы больше не волноваться и успеть приготовиться к коммунизму. Но не сразу далось Пиюсе изгнание буржуев. Сначала он работал в одиночку - сам бил остатки имущих, сам устанавливал им норму вещей и еды, которую остаткам буржуев разрешалось взять в путь, и сам же упаковывал вещи в узлы; но к вечеру Пиюся настолько утомился, что уже не бил жителей в очередных дворах, а только молча паковал им вещи. "Так я весь разложусь!" - испугался Пиюся и пошел искать себе подручных коммунистов.
* * *
Однако и целый отряд большевиков не мог управиться с остаточными капиталистами в двадцать четыре часа. Некоторые капиталисты просили, чтобы их наняла Советская власть себе в батраки - без пайка и без жалованья, а другие умоляли позволить им жить в прошлых храмах и хотя бы издали сочувствовать Советской власти.
- Нет и нет, - отвергал Пиюся, - вы теперь не люди, и природа вся переменилась...
Многие полубуржуи плакали на полу, прощаясь со своими предметами и останками. Подушки лежали на постелях теплыми горами, емкие сундуки стояли неразлучными родственниками рыдающих капиталистов, и, выходя наружу, каждый полубуржуй уносил на себе многолетний запах своего домоводства, давно проникший через легкие в кровь и превратившийся в часть тела.
Не все знали, что запах есть пыль собственных вещей, но каждый этим запахом освежал через дыхание свою кровь. Пиюся не давал застаиваться горю полубуржуев на одном месте: он выкидывал узлы с нормой первой необходимости на улицу, а затем хватал поперек тоскующих людей с равнодушием мастера, бракующего человечество, и молча сажал их на узлы, как на острова последнего убежища; полубуржуи на ветру переставали горевать и щупали узлы - все ли в них Пиюся положил, что им полагалось. Выселив к позднему вечеру весь класс остаточной сволочи, Пиюся сел с товарищами покурить. Начался тонкий, едкий дождь - ветер стих в изнеможении и молча лег под дождь. Полубуржуи сидели на узлах непрерывными длинными рядами и ожидали какого-то явления.
Явился Чепурный и приказал своим нетерпеливым голосом, чтобы все сейчас же навеки пропали из Чевенгура, потому что коммунизму ждать некогда и новый класс бездействует в ожидании жилищ и своего общего имущества. Остатки капитализма прослушали Чепурного, но продолжали сидеть в тишине и дожде.
- Товарищ Пиюся, - сдержанно сказал Чепурный. - Скажи пожалуйста, что это за блажь такая? Пускай они хоронятся, пока мы их не убиваем, - нам от них революцию пустить некуда...
- Я сейчас, товарищ Чепурный, - конкретно сообразил Пиюся и вынул револьвер.
- Скрывайся прочь! - сказал он наиболее близкому полубуржую.
Тот наклонился на свои обездоленные руки и продолжительно заплакал - без всякого заунывного начала. Пиюся запустил горячую пулю в его узел - и полубуржуй поднялся на сразу окрепшие ноги сквозь дым выстрела, а Пиюся схватил левой рукой узел и откинул его вдаль.
- Так пойдешь, - определил он. - Тебе пролетариат вещи подарил, значит, бежать надо с ними, а теперь мы их назад берем.
Подручные Пиюси поспешно начали обстреливать узлы и корзины старого чевенгурского населения, - и полубуржуи медленно, без страха, тронулись в спокойные окрестности Чевенгура. В городе осталось одиннадцать человек жителей, десять из них спали, а один ходил по заглохшим улицам и мучился. Двенадцатой была Клавдюша, но она хранилась в особом доме, как сырье общей радости, отдельно от опасной массовой жизни.
* * *
Дождь к полночи перестал, и небо замерло от истощения. Грустная летняя тьма покрывала тихий и пустой, страшный Чевенгур. С осторожным сердцем Чепурный затворил распахнутые ворота в доме бывшего Завына-Дувайло и думал, куда же делись собаки в городе; на дворах были только исконные лопухи и добрая лебеда, а внутри домов в первый раз за долгие века никто не вздыхал во сне. Иногда Чепурный входил в горницу, садился в сохранившееся кресло и нюхал табак, чтобы хоть чем-нибудь пошевелиться и прозвучать для самого себя. В шкафах кое-где лежали стопочками домашние пышки, а в одном доме имелась бутылка церковного вина - виса'нта. Чепурный поглубже вжал пробку в бутылку, чтобы вино не потеряло вкуса до прибытия пролетариата, а на пышки накинул полотенце, чтобы они не пылились. Особенно хорошо всюду были снаряжены постели - белье лежало свежим и холодным, подушки обещали покой любой голове; Чепурный прилег на одну кровать, чтобы испробовать, но ему сразу стало стыдно и скучно так удобно лежать, словно он получил кровать в обмен за революционную неудобную душу.
Несмотря на пустые обставленные дома, никто из десяти человек чевенгурских большевиков не пошел искать себе приятного
ночлега, а легли все вместе на полу в общем кирпичном доме, забронированном еще в семнадцатом году для беспризорной тогда революции. Чепурный и сам считал своим домом только то кирпичное здание, но не эти теплые уютные горницы.
Над всем Чевенгуром находилась беззащитная печаль - будто на дворе в доме отца, откуда недавно вынесли гроб с матерью, и по ней тоскуют, наравне с мальчиком-сиротой, заборы, лопухи и брошенные сени. И вот мальчик опирается головой в забор, гладит рукой шершавые доски и плачет в темноте погасшего мира, а отец утирает свои слезы и говорит, что ничего, все будет потом хорошо и привыкнется. Чепурный мог формулировать свои чувства только благодаря воспоминаниям, а в будущее шел с темным ожидающим сердцем, лишь ощущая края революции и тем не сбиваясь со своего хода. Но в нынешнюю ночь ни одно воспоминание не помогало Чепурному определить положение Чевенгура. Дома стоят потухшими - их навсегда покинули не только полубуржуи, но и мелкие животные; даже коров нигде не было - жизнь отрешилась от этого места и ушла умирать в степной бурьян, а свою мертвую судьбу отдала одиннадцати людям - десять из них спали, а один
бродил со скорбью неясной опасности.
* * *
Чепурный сел наземь у плетня и двумя пальцами мягко попробовал росший репеек: он тоже живой и теперь будет жить при коммунизме. Что-то долго никак не рассветало, а уж должна быть пора новому дню. Чепурный затих и начал бояться - взойдет ли солнце утром и наступит ли утро когда-нибудь, - ведь нет уже старого мира!
Вечерние тучи немощно, истощенно висели на неподвижном месте, вся их влажная упавшая сила была употреблена степным бурьяном на свой рост и размножение; ветер спустился вниз вместе с дождем и надолго лег где-то в тесноте трав. В своем детстве Чепурный помнил такие пустые остановившиеся ночи, когда было так скучно и тесно в теле, а спать не хотелось, и он маленький лежал на печке в душной тишине хаты с открытыми глазами; от живота до шеи он чувствовал в себе тогда какой-то сухой узкий ручей, который все время шевелил сердце и приносил в детский ум тоску жизни; от свербящего беспокойства маленький Чепурный ворочался на печке, злился и плакал, будто его сквозь
середину тела щекотал червь. Такая же душная, сухая тревога волновала Чепурного в эту чевенгурскую ночь, быть может потушившую мир навеки.
- Ведь завтра хорошо будет, если солнце взойдет, - успокаивал себя Чепурный. - Чего я горюю от коммунизма, как полубуржуй!..
Полубуржуи сейчас, наверное, притаились в степи или шли дальше от Чевенгура медленным шагом; они, как все взрослые люди, не сознавали той тревоги неуверенности, какую имели в себе дети и члены партии, - для полубуржуев будущая жизнь была лишь несчастной, но не опасной и не загадочной, а Чепурный сидел и боялся завтрашнего дня, потому что в этот первый день будет как-то неловко и жутко, словно то, что всегда было девичеством, созрело для замужества и завтра все люди должны жениться.
Чепурный от стыда сжал руками лицо и надолго присмирел, терпя свой бессмысленный срам. Где-то, в середине Чевенгура, закричал петух, и мимо Чепурного тихо прошла собака, бросившая хозяйский двор.
- Жучок, Жучок! - с радостью позвал собаку Чепурный. - Пойди сюда, пожалуйста!
Жучок покорно подошел и понюхал протянутую человеческую руку, рука пахла добротой и соломой.
- Тебе хорошо, Жучок? А мне - нет!
В шерсти Жучка запутались репьи, а его зад был испачкан унавоженной лошадьми грязью - это была уездная верная собака, сторож русских зим и ночей, обывательница среднего имущего двора.
Чепурный повел собаку в дом и покормил ее белыми пышками - собака ела их с трепетом опасности, так как эта еда попалась ей в первый раз от рождения. Чепурный заметил испуг собаки и нашел ей еще кусочек домашнего пирога с яичной начинкой, но собака не стала есть пирог, а лишь нюхала его и внимательно ходила кругом, не доверяя дару жизни; Чепурный подождал, пока Жучок обойдется и съест пирог, а затем взял и проглотил его сам - для доказательства собаке. Жучок обрадовался избавлению от отравы и начал мести хвостом пыль на полу.
- Ты, должно быть, бедняцкая, а не буржуйская собака! - полюбил Жучка Чепурный. - Ты сроду крупчатки не ела - теперь живи в Чевенгуре.
На дворе закричали еще два петуха. "Значит, три птицы у нас есть, - подсчитал Чепурный, - и одна голова скотины".
* * *
Выйдя из горницы дома, Чепурный сразу озяб на воздухе и увидел другой Чевенгур: открытый прохладный город, освещенный серым светом еще далекого солнца; в его домах было жить не страшно, а по его улицам можно ходить, потому что травы росли по-прежнему и тропинки лежали в целости. Свет утра расцветал в пространстве и разъедал вянущие ветхие тучи.
- Значит, солнце будет нашим! - И Чепурный жадно показал на восток.
Две безымянные птицы низко пронеслись над Японцем и сели на забор, потряхивая хвостиками.
- И вы с нами?! - приветствовал птиц Чепурный и бросил им из кармана горсть сора и табака: - Кушайте, пожалуйста!
Чепурный теперь уже хотел спать и ничего не стыдился. Он шел к кирпичному общему дому, где лежали десять товарищей, но его
встретили четыре воробья и перелетели из-за предрассудка осторожности на плетень.
- На вас я надеялся! - сказал воробьям Чепурный. - Вы наша кровная птица, только бояться теперь ничего не следует -
буржуев нету: живите, пожалуйста!
В кирпичном доме горел огонь: двое спали, а восьмеро лежали и молча глядели в высоту над собой; лица их были унылы и закрыты темной задумчивостью.
- Чего ж вы не спите? - спросил восьмерых Чепурный. - Завтра у нас первый день, - уже солнце встало, птицы к нам летят, а вы лежите от испуга зря...
Чепурный лег на солому, подкутал под себя шинель и смолк в теплоте и забвении. За окном уже подымалась роса навстречу обнаженному солнцу, не изменившему чевенгурским большевикам и восходящему над ними. Не спавший всю ночь Пиюся встал с
отдохнувшим сердцем и усердно помылся и почистился ради первого дня коммунизма. Лампа горела желтым загробным светом, Пиюся с удовольствием уничтожения потушил ее и вспомнил, что Чевенгур никто не сторожит - капиталисты могут явочно вселиться, и
опять придется жечь круглую ночь лампу, чтобы полубуржуи знали, что коммунисты сидят вооруженные и без сна. Пиюся залез на крышу и присел к железу от яростного света кипящей против солнца росы; тогда Пиюся посмотрел и на солнце - глазами гордости и сочувствующей собственности.
- Дави, чтоб из камней теперь росло, - с глухимвозбуждением прошептал Пиюся: для крика у него не хватило слов - он не доверял своим знаниям. - Дави! - еще раз радостно сжал свои кулаки Пиюся - в помощь давлению солнечного света в глину, в камни и в Чевенгур.
Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо - и земля первая, в слабости изнеможения, потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от напряженного сухого терпения.
У Пиюси от едкости солнца зачесались десны под зубами: "Раньше оно так никогда не всходило, - сравнил в свою пользу Пиюся, - у меня сейчас смелость корябается в спине, как от духовой музыки".
Пиюся глянул в остальную даль - куда пойдет солнце: не помешает ли что-нибудь его ходу - и сделал шаг назад от оскорбления: вблизи околицы Чевенгура стояли табором вчерашние полубуржуи; у них горели костры, паслись козы, и бабы в дождевых лунках стирали белье. Сами же полубуржуи и сокращенные чего-то копались, вероятно - рыли землянки, а трое приказчиков из нижнего белья и простынь приспосабливали палатку, работая голыми на свежем воздухе - лишь бы сделать жилье и имущество.
* * *
Пиюся сразу обратил внимание - откуда у полубуржуев столько мануфактурного матерьялу, ведь он же сам отпускал его по довольно жесткой норме!
Пиюся жалостными глазами поглядел на солнце, как на отнятое добро, затем почесал ногтями худые жилы на шее и сказал вверх с робостью уважения:
- Погоди, не траться напрасно на чужих!
Отвыкшие от жен и сестер, от чистоты и сытного питания чевенгурские большевики жили самодельно - умывались вместо мыла с песком, утирались рукавами и лопухами, сами щупали кур и разыскивали яйца по закутам, а основной суп заваривали с утра в железной кадушке неизвестного назначения, и всякий, кто проходил мимо костра, в котором грелась кадушка, совал туда разной близкорастущей травки - крапивы, укропу, лебеды и прочей съедобной зелени; туда же бросалось несколько кур и телячий зад, если вовремя попадался телок, - и суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от революции для принятия пищи и пока в супную посуду не напа'дают жучки, бабочки и комарики. Тогда большевики ели - однажды в сутки - и чутко отдыхали.
* * *
Пиюся прошел мимо кадушки, в которой уже заварили суп, и ничего туда не сунул.
Он открыл чулан, взял грузное промявшееся ведро с пулеметными лентами и попросил товарища Кирея, допивавшего куриные яйца, катить за ним вслед пулемет. Кирей в мирные дни ходил на озеро охотиться из пулемета - и почти всегда приносил по одной чайке, а если нет, то хоть цаплю; пробовал он бить из пулемета и рыб в воде, но мало попадал. Кирей не спрашивал Пиюсю, куда они идут, ему заранее была охота постреляться во что попало, лишь бы не в живой пролетариат.
- Пиюсь, хочешь, я тебе сейчас воробья с неба смажу! - напрашивался Кирей.
- Я те смажу! - отвергал огорченный Пиюся. - Это ты позавчера курей лупил на огороде?
- Все одно их есть хочется...
- Одно, да не равно: курей надо руками душить. Раз ты пулю напрасно выпускаешь, то лишний буржуй жить остается...
- Ну, я, Пиюсь, больше того не допущу.
В таборе полубуржуев костры уже погасли, - значит, завтрак у них поспел и сегодня они не обойдутся без горячей пищи.
- Видишь ты тот вчерашний народ? - показал Кирею Пиюся на полубуржуев, сидевших вокруг потухших костров маленькими коллективами.
- Во! Куда ж они теперь от меня денутся?
- А ты пули гадил на курей! Ставь машину поскорей в упор, а то Чепурный проснется - у него опять душа заболит от этих остатков...
Кирей живыми руками наладил пулемет и дал его патронной ленте ход на месте. Водя' держатель пулемета, Кирей еще поспевал, в такт быстроходной отсечке пуль, моментально освобождать руки и хлопать ими свои щеки, рот и колена - для аккомпанемента. Пули в такое время теряли цель и начинали вонзаться вблизи, расшвыривая землю и корчуя траву.
- Не теряй противника, глазомер держи! - говорил лежавший без делов Пиюся. - Не спеши, ствола не грей!
Но Кирей, для сочетания работы пулемета со своим телом, не мог не поддакивать ему руками и ногами.
* * *
Чепурный начал ворочаться на полу в кирпичном доме; хотя он и не проснулся еще, но сердце его уже потеряло свою точность дыхания от ровного биения недалекого пулемета. Спавший рядом с ним товарищ Жеев тоже расслышал звук пулемета и решил не просыпаться, потому что это Кирей где-то близко охотится на птицу в суп. Жеев прикрыл себе и Чепурному голову шинелью и этим приглушил звук пулемета. Чепурный от духоты под шинелью еще больше начал ворочаться, пока не скинул шинель совсем, а когда освободил себе дыхание, то проснулся, так как было что-то слишком тихо и опасно.
Солнце уже высоко взошло, и в Чевенгуре, должно быть, с утра наступил коммунизм.
В комнату вошел Кирей и поставил на пол ведро с пустыми лентами.
- В чулан тащи! - говорил снаружи Пиюся, закатывавший в сени пулемет. - Чего ты там греметь пошел, людей будить!
- Да оно же теперь легкое стало, товарищ Пиюся! - сказал Кирей и унес ведро на его постоянное место - в чулан.
* * *
Постройки в Чевенгуре имели вековую прочность, под стать жизни тамошнего человека, который был настолько верен своим чувствам и интересам, что переутомлялся от служения им и старился от накопления имущества.
Зато впоследствии трудно пришлось пролетариям перемещать вручную такие плотные обжитые постройки, потому что нижние венцы домов, положенные без фундамента, уже дали свое корневое прорастание в глубокую почву. Поэтому городская площадь - после передвижки домов при Чепурном и социализме - похожа была на пахоту: деревянные дома пролетарии рвали с корнем и корни волокли не считаясь. И Чепурный в те трудные дни субботников жалел, что изгнал с истреблением класс остаточной сволочи: она бы, та сволочь, и могла сдвинуть проросшие дома, вместо достаточно измученного пролетариата. Но в первые дни социализма в Чевенгуре Чепурный не знал, что пролетариату потребуется вспомогательная чернорабочая сила. В самый же первый день социализма Чепурный проснулся настолько обнадеженным раньше его вставшим солнцем и общим видом целого готового Чевенгура, что попросил Прокофия сейчас же идти куда-нибудь и звать бедных в Чевенгур.
- Ступай, Прош, - тихо обратился Чепурный, - а то мы редкие и скоро заскучаем без товарищества.
Прокофий подтвердил мнение Чепурного:
- Ясно, товарищ Чепурный, надо звать: социализм - массовое дело... А еще никого не звать?
- Зови всяких прочих, - закончил свое указание Чепурный.
- Возьми себе Пиюсю и вали по дороге вдаль - увидишь бедного, веди его к нам в товарищи.
- А прочего? - спросил Прокофий.
- И прочего веди. Социализм у нас факт.
- Всякий факт без поддержки масс имеет свою неустойчивость, товарищ Чепурный.
Чепурный это понял.
- А я ж тебе и говорю, что нам скучно будет, - разве это социализм? Чего ты мне доказываешь, когда я сам чувствую!
Прокофий на это не возразил и сейчас же пошел отыскивать себе транспорт, чтобы ехать за пролетариатом. К полудню он отыскал в окружных степях бродячую лошадь и запряг ее при помощи Пиюси в фаэтон. К вечеру, положив в экипаж довольствия на две недели, Прокофий двинулся в остальную страну - за околицу Чевенгура; сам он сидел внутри фаэтона и рассматривал карту генерального межевания - куда ему ехать, а Пиюся правил отвыкшей ездить лошадью. Девять большевиков шли за фаэтоном и смотрели, как он едет, потому что это было в первый раз при социализме и колеса могли бы не послушаться.
- Прош, - крикнул на прощание Чепурный. - Ты там гляди умней, - веди нам точный элемент, а мы город удержим.
- Ого! - обиделся Прокофий. - Что я: пролетариата не видал?
Пожилой большевик Жеев, потолстевший благодаря гражданской войне, подошел к фаэтону и поцеловал Прокофия в его засохшие губы.
- Проша, - сказал он, - не забудь и женчин отыскать, хоть бы нищенок. Они, брат, для нежности нам надобны, а то видишь - я тебя поцеловал.
- Это пока отставить, - определил Чепурный. - В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию... Веди, Прош, не по желанию, а по социальному признаку. Если баба будет товарищем - зови ее, пожалуйста, а если обратно, то гони прочь в степь!
Жеев не стал подтверждать своего желания, так как все равно социализм сбылся и женщины в нем обнаружатся, хотя бы как тайные товарищи. Но Чепурный и сам не мог понять дальше, в чем состоит вредность женщины для первоначального социализма, раз женщина будет бедной и товарищем. Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее, но это было чужое и природное дело, а не людское и коммунистическое; для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме, как были при нем и горы, и звезды, и прочие нечеловеческие события. Из таких предчувствий Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда, - тогда эта женщина пригодна лишь для товарищества и не составляет разницы внутри угнетенной массы, а стало быть, не привлекает разлагающей любознательности одиноких большевиков. Чепурный признавал пока что только классовую ласку, отнюдь не женскую; классовую же ласку Чепурный чувствовал как близкое увлечение пролетарским однородным человеком, - тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика. Отсюда же Чепурный, скупо заботясь о целости и сохранности советского
Чевенгура, считал полезным и тот косвенный факт, что город расположен в ровной скудной степи, небо над Чевенгуром тоже похоже на степь - и нигде не заметно красивых природных сил, отвлекающих людей от коммунизма и от уединенного интереса друг к другу.
Вечером того же дня, когда Прокофий и Пиюся отбыли за пролетариатом, Чепурный и Жеев обошли город по околице, поправили на ходу колья в плетнях, поскольку и плетни теперь надо беречь, побеседовали в ночной глуши об уме Ленина - и тем ограничились на сегодняшний день.
* * *
Наверное, уже весь мир, вся буржуазная стихия знала, что в Чевенгуре появился коммунизм, и теперь тем более окружающая опасность близка. В темноте степей и оврагов может послышаться топот белых армий либо медленный шорох босых бандитских отрядов - и тогда не видать больше Чепурному ни травы, ни пустых домов в Чевенгуре, ни товарищеского солнца над этим первоначальным городом, уже готовым с чистыми полами и посвежевшим воздухом встретить неизвестный, бесприютный пролетариат, который сейчас где-то бредет без уважения людей и без значения собственной жизни. Одно успокаивало и возбуждало Чепурного, есть далекое тайное место, где-то близ Москвы или на Валдайских горах, как определил по карте Прокофий, называемое Кремлем, там сидит Ленин при лампе, думает, не спит и пишет. Чего он сейчас там пишет? Ведь уже есть Чевенгур, и Ленину пора не писать, а влиться обратно в пролетариат и жить. Чепурный отстал от Жеева и прилег в уютной траве чевенгурской непроезжей улицы. Он знал, что Ленин сейчас думает о Чевенгуре и о чевенгурских большевиках, хотя ему неизвестны фамилии чевенгурских товарищей. Ленин, наверное, пишет Чепурному письмо, чтобы он не спал, сторожил коммунизм в Чевенгуре и привлекал к себе чувство и жизнь всего низового безымянного народа, - чтобы Чепурный ничего не боялся, потому что долгое время истории кончилось, и бедность и горе размножились настолько, что, кроме них, ничего не осталось, - чтобы Чепурный со всеми товарищами ожидал к себе в коммунизм его, Ленина, в гости, дабы обнять в Чевенгуре всех мучеников земли и положить конец движению несчастья в жизни. А затем Ленин шлет поклон и приказывает упрочиться коммунизму в Чевенгуре навеки.
Здесь Чепурный встал, покойный и отдохнувший, лишь слегка сожалея об отсутствии какого-нибудь буржуя или просто лишнего бойца, чтобы сейчас же послать его пешком к Ленину в его Кремль с депешей из Чевенгура.
- Вот где, наверное, уже старый коммунизм - в Кремле, - завидовал Чепурный. - Там же Ленин... А вдруг меня и в Кремле Японцем зовут - это же буржуазия меня так прозвала, а теперь послать правильную фамилию не с кем...
В кирпичном доме горела лампа, и восемь большевиков не спали, ожидая какой-нибудь опасности.
* * *
Чепурный пришел и сказал им:
- Надо, товарищи, что-нибудь самим думать - Прокофия теперь на вас нет... Город стоит открытый, идей нигде не написано - кто и зачем тут живет, прохожим товарищам будет неизвестно. То же и с полами - их надо вымыть, Жеев правильно заметил эту разруху, а дома ветром продуть, а то идешь - и везде еще пахнет буржуазией... Надо нам, товарищи, теперь думать, иначе зачем мы здесь, скажи пожалуйста!
Каждый чевенгурский большевик застыдился и старался думать. Кирей стал слушать шум в своей голове и ожидать оттуда думы, пока у него от усердия и прилива крови не закипела сера в ушах. Тогда Кирей подошел к Чепурному поближе и с тихой совестливостью сообщил:
- Товарищ Чепурный, у меня от ума гной из ушей выходит, а дума никак...
Чепурный вместо думы дал другое прямое поручение Кирею:
- Ты ступай и ходи кругом города - не слыхать ли чего: может, там кто-нибудь бродит, может, так стоит и боится. Ты его сразу не кончай, а тащи живым сюда - мы его тут проверим.
- Это я могу, - согласился Кирей, - ночь велика, весь город выволокут в степь, пока мы думаем...
- Так оно и будет, - забеспокоился Чепурный. - А без города нам с тобой не жизнь, а опять одна идея и война.
Кирей пошел на воздух сторожить коммунизм, а остальные большевики сидели, думали и слышали, как сосет фитиль керосин в лампе. Настолько же тихо было снаружи - в гулкой пустоте ночного мрака и завоеванного имущества долго раздавались бредущие умолкающие шаги Кирея.
Один Жеев сидел не зря - он выдумал символ, слышанный однажды на военном митинге в боевой степи. Жеев сказал, чтобы дали ему чистой материи и он напишет то, от чего прохожие пролетарии обрадуются и не минуют Чевенгура. Чепурный сам пошел в бывший дом буржуя и принес оттуда чистое полотно. Жеев расправил полотно против света и одобрил его.
- Жалко, - сказал Жеев про полотно. - Сколько тут усердия и чистых женских рук положено. Хорошо бы и большевицким бабам научиться делать такое ласковое добро.
Жеев лег на живот и начал рисовать на полотне буквы печным углем. Все стояли вокруг Жеева и сочувствовали ему, потому что Жеев сразу должен выразить революцию, чтобы всем полегчало.
И Жеев, торопимый общим терпением, усердно пробираясь сквозь собственную память, написал символ Чевенгура:
"Товарищи бедные. Вы сделали всякое удобство и вещь на свете, а теперь разрушили и желаете лучшего - друг друга. Ради того в Чевенгуре приобретаются товарищи с прохожих дорог".
Чепурный одобрил символ первым.
- Верно, - сказал он, - и я то же чувствовал: имущество ведь одна только текущая польза, а товарищи - необходимость, без них ничего не победишь и сам стервой станешь.
И все восемь человек понесли полотно сквозь пустой город - вешать на шест близ битой дороги, где могут появиться люди.
Чепурный работать не торопился - он боялся, что все лягут спать, а он один останется тосковать и тревожиться в эту вторую коммунистическую ночь; среди товарищей его душа расточалась суетой, и от такого расхода внутренних сил было менее страшно.
Когда нашли и приладили два места, то подул полуночный ветер - это обрадовало Чепурного: раз буржуев нет, а ветер дует по-прежнему и шесты качаются, значит, буржуазия окончательно не природная сила.
Кирей должен беспрерывно ходить вокруг города, но его не было слышно, и восемь большевиков стояли, обдуваемые ночным ветром, слушали шум в степи и не расставались, чтобы сторожить друг друга от резкой ночной опасности, которая могла внезапно раздаться из волнующей тьмы. Жеев не мог ожидать врага так долго, не убив его; он один пошел в степь - в глубокую разведку, а семь человек остались ждать его в резерве, чтобы не бросать города на одного Кирея. Семеро большевиков прилегли для тепла на землю и прислушались к окружающей ночи, быть может,
укрывающей врагов уютом своего мрака.
А. Платонов. Чевенгур
Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других людей и весь облегченно ослаб.
- Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку - будем с тобой долго думать. А зря не плачь - люди не песни: от песни я вот всегда заплачу, на своей свадьбе и то плакал...
Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности.
И никто, даже Чепурный со своим слушающим чувством, не знал, что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались про лето господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, - такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и его редким товарищам - ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма; московские и губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не было той трогательной картины будущего, ради которого следует отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.
До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае Чепурный и Сотых - в умственных поисках коммунизма и его душевности. Чепурный был рад любому человеку-пролетарию, что бы он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней силой; от этого настает внутренний покой
* * *
Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее переживание.
Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внятно на душе.
- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! - в темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный.
* * *
Прокофий, имевший все сочинения Карла Маркса для личного употребления, формулировал всю революцию как хотел - в зависимости от настроения Клавдюши и объективной обстановки.
Объективная же обстановка и тормоз мысли заключались для Прокофия в темном, но связном и безошибочном чувстве Чепурного.
Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса, чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с корнем отвергал рассрочку коммунизма.
- Ты, Прош, не думай сильней Карла Маркса: он же от осторожности выдумывал, что хуже, а раз мы сейчас коммунизм
можем поставить, то Марксу тем лучше...
- Я от Маркса отступиться не могу, товарищ Чепурный, - со скромным духовным подчинением говорил Прокофий, - раз у него напечатано, то нам идти надо теоретически буквально.
Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты. Другие большевики тоже никогда не спорили с Прокофием: для них все слова были бредом одного человека, а не массовым делом.
- Это, Прош, все прилично, что ты говоришь, - тактично и мягко отвергал Чепурный, - только скажи мне, пожалуйста, не уморимся ли мы сами от долгого хода революционности? Я же первый, может, изгажусь и сотрусь от сохранения власти: долго ведь нельзя быть лучше всех!
- Как хотите, товарищ Чепурный! - с твердой кротостью соглашался Прокофий.
Чепурный смутно понимал и терпел в себе бушующие чувства.
* * *
Иногда Чепурный входил в горницу, садился в сохранившееся кресло и нюхал табак, чтобы хоть чем-нибудь пошевелиться и прозвучать для самого себя. В шкафах кое-где лежали стопочками домашние пышки, а в одном доме имелась бутылка церковного вина - виса'нта. Чепурный поглубже вжал пробку в бутылку, чтобы вино не потеряло вкуса до прибытия пролетариата, а на пышки накинул полотенце, чтобы они не пылились. Особенно хорошо всюду были снаряжены постели - белье лежало свежим и холодным, подушки обещали покой любой голове; Чепурный прилег на одну кровать, чтобы испробовать, но ему сразу стало стыдно и скучно так удобно лежать, словно он получил кровать в обмен за революционную неудобную душу <...>
Чепурный мог формулировать свои чувства только благодаря воспоминаниям, а в будущее шел с темным ожидающим сердцем, лишь ощущая края революции и тем не сбиваясь со своего хода. Но в нынешнюю ночь ни одно воспоминание не помогало Чепурному определить положение Чевенгура. Дома стоят потухшими - их навсегда покинули не только полубуржуи, но и мелкие животные; даже коров нигде не было - жизнь отрешилась от этого места и ушла умирать в степной бурьян, а свою мертвую судьбу отдала одиннадцати людям - десять из них спали, а один бродил со скорбью неясной опасности.
* * *
Большевики пошли на Чевенгур <...> Большевики без команды стали в ряд, грудью против самосветящегося окна врага, подняли оружие и дали залп через стекло внутрь жилища. Домашний огонь потух, и в провал рамы из среды образовавшейся тьмы жилища выставилось светлое лицо Кирея; он глядел один на семерых, гадая про себя - кто это такие, стреляющие в Чевенгуре кроме него, ночного сторожа коммунизма.
Чепурный освоился с собой и обратился к Кирею:
- Чего ты керосин жгешь молча в пустом городе, когда в степи бандит ликует? Чего ты город сиротой бросаешь, когда завтра пролетариат сюда маршем войдет? Скажи мне, пожалуйста!
Кирей одумался и ответил:
- Я, товарищ Чепурный, спал и видел во сне весь Чевенгур, как с дерева, - кругом голо, а в городе безлюдно... А если шагом ходить, то видно мало и ветер, как бандит, тебе в уши наговаривает, хоть стреляй по нем, если б тело его было...
- А зачем газ жег, отсталая твоя голова? - спрашивал Чепурный. - Чем пролетариат будет освещаться, когда нагрянет? Ведь пролетарий чтение любит, партийная твоя душа, а ты керосин его пожег!
- Я в темноте без музыки уснуть не могу, товарищ Чепурный, - открылся Кирей. - Я спать люблю на веселом месте, где огонь горит... Мне хоть муха, а пусть жужжит...
- Ну, ступай и ходи без сна по околице, - сказал Чепурный, - а мы Жеева пойдем выручать... Целого товарища бросили из-за твоего сигнала...
А.Платонов. Чевенгур
Славянский всечеловек. Его высший идеал, а в нём его главная тайна: всечеловеческое братство людей в Богочеловеке Христе. Во всех идеях и во всей деятельности славянского всечеловека можно усмотреть одну движущую силу: евангельскую любовь — вселюбовь. Ибо эта любовь по сути единственная сила, которая людей претворяет в братьев и соединяет их во всечеловеческое братство. Нет такого унижения, на которое бы не согласился славянский всечеловек, если это будет содействовать осуществлению всечеловеческого братства между людьми. Нет таких трудов и подвигов, на которые бы не согласился Христов человек, только бы они вели к цели: всечеловеческому братству. Служить каждому человеку и всем людям ради Христа — радость над радостями для славянского всечеловека-труженика. Его бессмертное желание: постоянно совершенствовать себя через Богочеловека, приобретая Его божественные свойства, и поработать Богочеловеку всей своей душой, всем своим сердцем, всем своим помышлением, всеми своими силами. Здесь все, что является человеческим, находит своё бессмертие в Богочеловеческом; здесь Богочеловек все и вся для человека во всех мирах.
Прп. Иустин (Попович). «Достоевский о Европе и славянстве»
«Всечеловек — Распятый Бог во всем, — пишет свт. Николай Сербский. — Все, что есть на земле, — это кресты Распятого Бога. Всечеловек — то, что во лжеце не лживо, не воровато в воре, не поджигательно в поджигателе, что не разрушительно в завоевателе, и не блудно в блуднике, и не пугливо в запуганном, и не жадно в жадном, и не боязливо в умирающем. Это Всечеловек»
Свт. Николай Сербский. Слова о Всечеловеке
Мы грешили и искупали грехи страданиями, и каялись. Мы оскорбили Господа и были наказаны. Осквернились мы многими беззакониями, кровью и слезами омылись. Попрали все, что было свято для наших отцов, и сами ныне попираемы. Не было в наших школах веры, в политике — честности, в армии — патриотизма, на государстве — благословения Божия. Потому погибла и школа, погибла политика, армия и государство. Двадцать лет мы старались не быть похожими на самих себя, и за это покрыла нас тьма чужеземная.
Свт. Николай Сербский. Сквозь тюремное окно. Послания сербскому народу из концлагеря Дахау, 1945
Максим Горький Платонову: «В психике Вашей, – как я воспринимаю ее, – есть сродство с Гоголем. Поэтому попробуйте себя на комедии, а не на драме. Драму оставьте для личного удовольствия».
* * *
В 1926 году Андрей Платонов на Всероссийском съезде мелиораторов был избран в состав ЦК Союза сельского хозяйства и лесных работ и переехал с семьей в Москву.
К тому времени он был женат на Маше Кашинцевой. С ней он познакомился в 1920 году в Воронежском отделении пролетписателей, где она служила. "Вечная Мария", она стала музой писателя, ей посвящены "Епифанские шлюзы" и многие стихи, которые слагал Платонов на протяжении всей жизни Работа в ЦК Союза сельского хозяйства не заладилась. "Отчасти в этом повинна страсть к размышлению и писательству", - признавался в письме Платонов. Около трех месяцев он работал в Тамбове заведующим подотделом мелиорации. За это время написаны цикл повестей на русские исторические темы, фантастическая повесть "Эфирный тракт" (1927), повесть "Епифанские шлюзы" (о петровских преобразованиях в России) и первая редакция "Города Градова" (сатирическое осмысление новой государственной философии).
С 1927 года Платонов окончательно поселяется в Москве, и следующие два года, пожалуй, можно назвать самыми благополучными в его писательской судьбе, чему немало посодействовал Григорий Захарович Литвин-Молотов. Член Воронежского губкома и редколлегии воронежских "Известий" (он и привлек молодого Платонова к работе в местных газетах), Литвин-Молотов затем возглавил издательство "Буревестник" в Краснодаре (где вышел платоновский сборник стихов), а с середины 1920-х годов стал главным редактором издательства "Молодая гвардия" в Москве. Именно там были изданы два первых сборника рассказов и повестей Платонова.
Сохранилось несколько писем, в которых Литвин-Молотов разбирает произведения Платонова (в рукописях) и обнаруживает хороший литературный вкус, хотя и пытается удержать писателя в берегах здравого смысла (учитывать цензуру).
В это время Андрей Платонов создает новую редакцию "Города Градова", цикл повестей: "Сокровенный человек" (попытка осмысления Гражданской войны и новых социальных отношений глазами "природного дурака" Фомы Пухова), "Ямская слобода", "Строители страны" (из которой вырастет роман "Чевенгур"). Сотрудничает в журналах "Красная новь", "Новый мир", "Октябрь", "Молодая гвардия", выпускает сборники: "Епифанские шлюзы" (1927), "Луговые мастера" (1928), "Сокровенный человек" (1928), "Происхождение мастера" (1929).
Московская литературная жизнь воодушевила сатирическое перо Платонова на несколько пародий: "Фабрика литературы" (написанная для журнала "Октябрь", но опубликованная там лишь в 1991-м), "Московское общество потребителей литературы. МОПЛ", "Антисексус" (диалог с ЛЕФом, Маяковским, Шкловским и др.).
1929 год был назван "годом великого перелома" - шло раскулачивание деревни. Перелом произошел и в литературной судьбе писателя - критики РАППа разгромили его рассказы "Че-Че-О", "Государственный житель", "Усомнившийся Макар" (статьи В. Стрельниковой "Разоблачители социализма" и Л. Авербаха "О целостных масштабах и частных Макарах"). "Усомнившийся Макар" был прочитан и самим Сталиным, который, в отличие от следующих вождей, читал все мало-мальски заметное, - он не одобрил идеологическую двусмысленность и анархичность рассказа. В глазах литературных функционеров это приравнивалось к приговору. Немедленно был рассыпан набор доведенного до верстки романа "Чевенгур".
Платонов искал заступничества у Горького. Алексей Максимович, высоко ценивший его как художника, но понимавший ситуационную "неуместность" провидческого "Чевенгура", осторожно писал ему, прочтя рукопись: "Человек Вы - талантливый, это бесспорно... Но, при неоспоримых достоинствах работы Вашей, я не думаю, что ее напечатают, издадут. Этому помешает анархическое Ваше умонастроение, видимо, свойственное природе Вашего "духа". Хотели Вы этого или нет, - но Вы придали освещению действительности характер лирико-сатирический, что, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры".
Осенью этого же года Андрей Платонов, по заданию Наркомата земледелия, много ездит по совхозам и колхозам Средней России. Впечатления от увиденного складываются в сюжет повести "Котлован", над которой он начинает работать.
"Сюжет не нов, повторено страданье" - эпиграф, сохранившийся в черновиках повести, подтверждает, что от первого впечатления писатель не отступил, рассказав об "апокалипсисе коллективизации" на "апокалиптическом" языке.
"Котлован" и пьеса "Шарманка", завершенные в 1930 году, при жизни Платонова опубликованы не были. Вышедшая в 1931 году в журнале "Красная новь" повесть-хроника "Впрок" только поддала жару в критическую топку, которая "переплавила" немало писателей и то же попыталась сделать с Платоновым. Повесть назвали клеветой на "нового человека" и "генеральную линию" партии.
Андрей Платонович вынужден был направить письма в центральные газеты с признанием своих ошибок, но ответов не получил, как не получил ответа и на свое письмо к Горькому, в котором писал: "Это письмо я Вам пишу не для того, чтобы жаловаться, - мне жаловаться не на что... я хочу сказать Вам, что я не классовый враг, и сколько бы я ни выстрадал в результате своих ошибок, вроде "Впрока", я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс - это моя родина, и мое будущее связано с пролетариатом... быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним - это гораздо более мучительно, чем сознать себя чуждым... и отойти в сторону".
Наступившая изоляция не заставила Андрея Платонова бросить перо. Он пишет народную трагедию "14 Красных Избушек" - о голоде в русской провинции, к которому привел "великий перелом". Командировки от Наркомата земледелия по колхозам и совхозам Поволжья и Северного Кавказа дали писателю материал для повести "Ювенильное море" (1932).
С 1931 по 1935 год Платонов работал старшим инженером-конструктором в Республиканском тресте по производству мер и весов. В 1934 году вместе с группой писателей побывал в Туркмении. По следам этой поездки написаны повесть "Джан", рассказ "Такыр", статьи "О первой социалистической трагедии" и др. При жизни писателя опубликован лишь "Такыр". Следующая книга рассказов (после 1929-го) вышла в тревожном 1937 году - "Река Потудань", куда вошли такие классические произведения, как "Фро", "Июльская гроза", "В прекрасном и яростном мире". Парадоксально, но именно это время тщательного отслеживания неблагонадежных спровоцировало появление первого и единственного при жизни писателя монографического исследования его творчества. Им стала большая обличительная статья А. Гурвича "Андрей Платонов" в журнале "Красная новь" (1937, № 10). Прослеживая творческую эволюцию писателя, Гурвич определил, что основой художественной системы Платонова является "религиозное душеустройство". По сути верно, но на фоне "безбожной пятилетки" это было политическим доносом. Платонов ответил Гурвичу в "Литературной газете" 20 декабря 1937 года статьей "Возражение без самозащиты".
Задуманная Платоновым книга, вослед Радищеву, "Путешествие из Ленинграда в Москву в 1937 году" значилась в планах издательства "Советский писатель" на 1938 год. Писатель проехал по маршрутам Радищева и Пушкина, собрал материал, но книга не вышла. В 1938-м его пятнадцатилетний сын Тоша (Платон) по навету был арестован и осужден по статье 58/10 - "за антисоветскую агитацию". Освободили его лишь в 1941 году благодаря хлопотам Михаила Шолохова (в то время депутата Верховного Совета СССР), который дружил с Платоновыми. Из заключения Тоша вернулся со злой чахоткой и через два года умер. Это горе Платонов не изжил до конца своих дней.
Любовь Калюжная
То, что буржуазия нам враг, — известно много лет. Но что она враг страшнейший, могущественнейший, обладающий безумным упорством в сопротивлении, что она действительный властелин социальной вселенной, а пролетариат только возможный властелин... — это нам стало известно из собственного опыта.
Андрей Платонов. «Всероссийская колымага», 1921
Сотых. Сочельник коммунизма в Чевенгуре. Отпущенная трава
(Большевики боятся - взойдёт ли Солнце в Чевенгуре, на чьей стороне оно окажется. Настолько глубинные преобразования осуществлены, что их приравнивают к стихийным. А жажда одна - положить конец страданиям трудящихся людей, которые так же вечны, как природа, как Солнце).
*
«Партийные люди не походили друг на друга – в каждом лице было что-то самодельное, словно человек добыл себя откуда-то своими одинокими силами. Из тысячи можно отличить такое лицо – откровенное, омраченное постоянным напряжением и немного недоверчивое. Белые в свое время безошибочно угадывали таких особенных самодельных людей и уничтожали их с тем болезненным неистовством, с каким нормальные дети бьют уродов и животных: с испугом и сладострастным наслаждением» (Платонов. Чевенгур).
*
В 1920 году в Москве состоялся Первый Всероссийский съезд пролетарских писателей, где Платонов представлял Воронежскую писательскую организацию. На съезде проводилось анкетирование. Ответы Платонова дают представление о нем, как о честном (не сочиняющем себе "революционное прошлое", как другие) и довольно уверенном в своих силах молодом писателе: "Участвовали ли в революционном движении, где и когда?" - "Нет"; "Подвергались ли репрессиям до Октябрьской революции?.." - "Нет"; "Какие препятствия мешали или мешают вашему литературному развитию?" - "Низшее образование, неимение свободного времени"; "Какие писатели оказали на вас наибольшее влияние?" - "Никакие"; "Каким литературным направлениям сочувствуете или принадлежите?" - "Никаким, имею свое".
* * *
- Не время сна, не время спать, пора весь мир уж постигать и мертвых с гроба поднимать! - произнес неизвестный человек надо мною.
Я в ужасе опомнился.
«Родина электричества»
* * *
Андрей Платонов уходил из жизни непризнанным. Один из самых значительных писателей XX века, главные свои произведения - роман "Чевенгур", повести "Котлован", "Ювенильное море", "Джан" - он не увидел опубликованными. Когда в хрущовские шестидесятые робко стали появляться первые платоновские книги (еще не главные), в каждом интеллигентском доме красный угол занимал портрет Хемингуэя, который в своей Нобелевской речи называл Платонова среди своих учителей.
* * *
Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно "в баню сходили и окатились новой водой". Это - совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар.
Василий Розанов. «Апокалипсис нашего времени», 1917
Цветаева гениально сказала, что женитьба Пушкина на Наталье Николаевне - это стремление переполненности к пустоте. Но можно продолжить её мысль. Пушкин, на удивление друзьям, нередко любил общаться с пустыми людьми. Электричество его переполненности требовало заземления, иначе он взорвался бы. Друзья этого не понимали, скорее всего, и сам Пушкин этого не понимал.
Фазиль Искандер. Поэт