Асенька, родная моя, твое письмо мне передали на рассвете, было еще слишком темно, чтобы его прочесть, и я шла 3 кил<ометра>, держа его в руке, как птенца, радуясь, как безумная, что раз письмо, значит, ты жива. О маминой смерти я узнала так же, как и ты!
Так же писала и писала без конца, и муж*, и Лиля отделывались неопределенными, но правдоподобными фразами, пока наконец не написали мне все. На все это, Ася, слов нет. Будут ли когда-нибудь — не знаю. Знаю только одно — все выстраданное,
разбитое, исковерканное, все оказалось ерундой. Осталось одно-единственное неисправимое, неизлечимое, неискоренимое горе — мамина смерть. Она со мной, во мне, всегда — как мое сердце.
А еще потом я получила ее где-то залежавшиеся письма, а ее уже не было в живых, но я не знала этого. В конце августа 41 г. несколько дней подряд мне среди стука и гула швейн<ых> машин нашей мастерской все чудилось, что меня зовут по имени, так
явственно, что я все отзывалась. Потом прошло. Это она звала меня. Мы с тобой будем жить и встретимся. По кусочкам, клочкам, крошкам, крупицам мы соберем, воссоздадим все. В памяти моей — все цело, неприкосновенно. Целый мир. Я
расскажу тебе все. Обнимаю тебя. Твоя Аля.
(Из письма Ариданы Эфрон Анастасии Цветаевой, 1 октября, 1943)
*Самуил Гуревич
Оставить комментарий