Дневник

Разделы

Автор «Жития Ивана Яковлевича» и сразу, и впоследствии не мог не гордиться тем, что остановил на себе внимание лучшего журнала эпохи, а его книга стала поводом для выраженной эзоповым языком политической программы...

Слово «кололацы» еще не раз всплывало в литературе. О нем вспомнил и Ф.М.Достоевский в период работы над «Бесами». Еще в подготовительных материалах к роману, в 1870 г., т.е. до нечаевского процесса, где имя Прыжова впервые прозвучало в числе обвиняемых, писатель вспомнил давно читаное «Житие Ивана Яковлевича» и изречение юродивого. Достоевский приложил его к личности Петра Верховенского — Нечаева: «У вас те же кололацы, но вы думаете, что величайшая мудрость». [3]

Автор «Бесов», несомненно, хорошо помнил ожесточенную журнальную полемику начала 1860-х годов, и то, что в данном случае он использовал катковскую интерпретацию этого изречения, — не случайно. Как мы уже знаем, период работы над «Бесами» был пиком сближения Достоевского и Каткова. Примечательно, что в окончательный текст романа пассаж с «кололацами» не вошел — автор понимал, что он вызовет у читателей нежелательные аллюзии.

Как отмечал еще М.С.Альтман, Достоевский хорошо знал книгу Прыжова: сцена посещения «нигилистами» юродивого Семена Яковлевича в «Бесах» очень напоминает визиты, описанные в «Житии Ивана Яковлевича». Изменена лишь одна натуралистическая деталь: у Прыжова юродивый бросается яблоками, а у Достоевского — вареными картофелинами. Надо заметить, что, изображая юродивого, писатель был далек от умиления. Для него в этой сцене более важным было подчеркнуть отношение «нигилистов» (за которыми стоит и Толкаченко — Прыжов) к этому герою — высокомерное, явно пренебрежительное, даже брезгливое, что в глазах писателя служило подтверждением их ущербности или, как стали говорить позже, бездуховности.

Конечно, Достоевского трудно счесть почитателем реального Ивана Яковлевича Корейши и ему подобных. Но писатель склонен был поддерживать не только православную веру, но и многие из народных суеверий — главным образом, потому что они принадлежали широкой людской массе, были для нее своего рода средством утешения, и играли, по его мнению, положительную роль, как и формально-обрядовая сторона религии. Высказываясь на этот счет весьма категорично (например: «Мы должны преклониться перед правдой народной и признать ее за правду даже в том ужасном случае, если она вышла бы отчасти из Четьи-Минеи» — в «Дневнике писателя») он, естественно, не мог принять всего отрицательного пафоса книги Прыжова.

Аналогичной можно назвать и позицию другого «почвенника» — Аполлона Григорьева. Он тоже откликнулся на «Житие Ивана Яковлевича», причем, по горячим следам. В 1861 г. в статье «Плачевные размышления», опубликованной в журнале «Якорь», он прямо писал, что присоединяется к тем, кому «противен тон г. Прыжова».[4] В Корейше знаменитый критик видел «юродство старое, исконное», и подчеркивал, что «недаром сотни тысяч народа перебывали в больнице, недаром сотни тысяч народа шли за гробом». (В том и другом случае Григорьев, впрочем, сильно преувеличивал: в похоронах Ивана Яковлевича участвовало несколько тысяч человек, хотя церемония была необыкновенно пышной, намного превосходившей, скажем, похороны Н.В.Гоголя).

Подобные высказывания соответствуют настроениям Ап. Григорьева тех лет, его духовным исканиям (шедшим в русле исканий Достоевского) : критик сам называл себя «человеком православно-религиозным» и писал в той же статье о cвоем сочувствии славянофильству — «в его любви к быту народа и к высшему благу народа — религии...»

Интересно отметить, что, не принимая «тона» (надо полагать, ернического) Прыжова, Ап. Григорьев обращался к литературному примеру. Он указывал на повесть Л. Н.Толстого «Детство», где тепло и любовно был изображен юродивый и «странник» Гриша. Подобных примеров можно было бы привести немало — сочувственное изображение юродивых издавна было свойственно русской литературе. В этом отразились не только религиозные чувства тех или иных писателей. Можно говорить о более глубоком — о проявлении одной из коренных черт, точнее, ипостасей русского национального характера — сострадательности ко всем, обиженным судьбой.

Этой темы мы коснемся чуть ниже, а пока отметим очевидное. Во-первых, сострадательность (к убогим, блаженным, больным и нищим), и культ вокруг них — вещи разные. Во- вторых, и это самое главное — Корейша для Прыжова никак не соотносится со «старым, исконным» юродством. (В этом вопросе он как историк был, несомненно, искушен, знал и агиографию, и ее основных героев).[5] Иван Яковлевич и ему подобные — это, по твердому убеждению Прыжова, лжеюродивые, что он постоянно подчеркивает. Напомним, что одна из его книг, куда вошло и жизнеописание Корейши, так и называется — «Двадцать шесть московских лжеюродивых, лжепророков, дур и дураков»…

Совершенно ясно, что резкие, воинственные выступления Прыжова объяснялись не каким-то его «жестокосердечием» («жестокое» сердце — в подтексте катковского «не нежное»), а горячим желанием развеять творившийся на его глазах дикий, абсурдный миф. Он бы, конечно, не стал писать свое разгромное «Житие», если бы бедный Иван Яковлевич оставался тихим рядовым пациентом психиатрической больницы, а не превратился в идола многотысячной толпы.

Вмешательство публициста было неизбежным, как неизбежно бывает вмешательство хирурга, вскрывающего нарыв.

Думается, здесь будет очень кстати привести научно-медицинские данные, касающиеся Корейши.

На основании сохранившейся в архивах его истории болезни и других фактов современные ученые пришли к выводу, что «юродивый» страдал типичной шизофренией (на тогдашнем языке — деменцией, слабоумием) и ничем не отличался от своих соседей по палатам главной психиатрической больницы Москвы. [6] Почему же не препятствовали раздуванию его культа врачи, люди материалистические? — вопрос закономерный.

Главный врач Преображенской больницы В.Ф. Саблер, опытный психиатр, оказался, увы, недостаточно стойким в профессиональном и этическом плане. Он даже ввел плату за посещение Корейши — не менее 20 копеек с человека, используя эти деньги, правда, на улучшение питания и содержания больных. Саблер объяснял свой «грех» тем, что популярность Ивана Яковлевича была слишком велика и «бороться с этим все равно было невозможно».

В 1856 г. в больнице побывал французский врач И.Дюмулен, который оставил описание Корейши, в определенной мере схожее с прыжовским. Иван Яковлевич, по его словам, «находился в небольшой комнате с лежанкой, но лежал на полу, на грязном песке, прикрытый грязным одеялом». Врач подал ему записку, написанную по-латыни, на которую получил некий «загадочный ответ» (что подтверждало признаки болезни, характеризующейся «сочетанием сохраненных функций и нарушенных»).

Как свидетельствовал врач, Иван Яковлевич никогда не сидел без «дела»: с утра до вечера, каждую свободную минуту, он «с усердием разбивал на мельчайшие кусочки подносимые ему бутылки, камни, кости, — это было занятие стереотипное, нелепое и бесцельное, но присущее многим больным».

Медицина ставит свои диагнозы, публицистика — свои (социальные). Но есть еще и художественная литература со своим тонким инструментом — философским и психологическим, всегда личностным. Есть и богословие, которое в любых ситуациях апеллирует к высшим трансцендентным инстанциям. Есть и современные специальные науки, занимающиеся исследованием происхождения и трансляции мифов, их магии, берущей начало в первобытном обществе. Всех этих тонких материй, в ту пору совсем не разработанных, невольно коснулся Прыжов своей историей об Иване Яковлевиче. А поскольку прах заклейменного им лжеюродивого и доныне, в ХХI веке, почитается церковью и прихожанами (он находится почти в центре Москвы, в часовне Ильи Пророка в Черкизове), и поскольку даже в Интернете существует литература, превозносящая Корейшу[7], задержимся на некоторых материях чуть подробнее.

Что касается художественной литературы, то она всегда несет в себе смысл далеко не однозначный. Это ярко видно на примере того же Л.Н.Толстого, упомянутого Ап.Григорьевым. Причем, будет правильнее рассматривать раннюю трилогию великого писателя в целом.

Если в «Детстве» исследователи и сегодня действительно находят «любование» юродивым Гришей, то это, говоря несколько упрощенно, образ детских воспоминаний писателя, окрашенных, как всегда у детей, в розовый цвет. (Аналогичный пример — рассказ «Парамон юродивый» Г.И.Успенского, с той лишь разницей, что детское воспоминание обрело здесь острую социальную окраску).

Повзрослев, автобиографический герой Толстого Николенька Иртеньев сильно меняет свое отношение и к юродству. Причем, в столкновении опять же с… Иваном Яковлевичем. В повести «Юность» отразилась многие реальные черты жизни московского общества, в том числе и ее живая «достопримечательность» — Корейша. Это еще одно доказательство сверхпопулярности этого героя.

Толстой писал, что Николенька «не может понять» увлечения своего друга Дмитрия Нехлюдова: тот посетил Ивана Яковлевича и называет его «замечательным человеком». Не одобряют этого увлечения и близкие Нехлюдова, в том числе тетушка Софья Ивановна, которая для героя Толстого представляет идеал «деятельной любви». Во всяком случае, отрицательное отношение писателя к ажиотажу вокруг Ивана Яковлевича налицо, хотя оно и художнически сдержанно.

В дальнейшем у Толстого никакого тяготения к суевериям не обнаруживается. Можно сделать вывод, что автор «Власти тьмы» и «Плодов просвещения» во всех своих поисках истинной, живой христианской веры опирался, в конце концов, на то же «мужицкое» здравомыслие, о котором мы говорили.

Литературные реминисценции на тему Ивана Яковлевича весьма обширны (от А. Н..Островского до И. Бунина, от А. Ремизова до Б. Пильняка) и, чтобы не утомлять читателя, задержимся лишь на одном произведении, где он фигурирует, — тем более, что здесь, на наш взгляд, все очень тесно связано с судьбой Прыжова.

В 1883 г. в юмористическом журнале «Осколки» появился рассказ Н.С.Лескова «Маленькая ошибка».[8] Он был написан в популярном тогда жанре святочного рассказа — приуроченного к рождественским праздникам, легкого, забавного, со счастливым концом и небольшой долей назидательности (мастерами этого жанра, кроме Лескова были, как известно, А.П.Чехов и Н.А.Лейкин).

Сюжет рассказа был построен на комическом случае, произошедшем в одной старомосковской семье. Поводом послужила «ошибка» Ивана Яковлевича, «чудотворца», как иронически называет его писатель.

Почему же Лесков вдруг вспомнил о нем, полузабытом, похороненном двадцать лет назад?

Представляется, что «виноват» тут Прыжов, автор знаменитого «Жития».

Н.С. Лесков, как мы уже знаем, был одним из немногих русских писателей, присутствовавших на нечаевском процессе. Он не мог не обратить внимания на самого старшего из подсудимых, тоже имевшего определенное отношение к сочинительству. Трудно сказать, какие чувства вызывал у него тогда Прыжов. Автор известных «аитинигилистических» романов Лесков был в ту пору близок к М. Н. Каткову и подвергался уничтожающей критике в демократических кругах. Но известно, что уже в середине 1870-х годов писатель круто изменил приложение своего весьма ядовитого пера.

«Вообще сделался «перевертнем» и не курю фимиама многим старым богам. Более всего разладил с церковностью, — писал он в 1875 г. И добавлял: «Верю в великое значение церкви, но не вижу нигде духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. Я не написал бы «Соборян» так, как они написаны. Зато меня подергивает написать теперь русского еретика — умного, начитанного и свободомыслящего духовного христианина». [9]

Есть основания считать эту формулу своего рода самохарактеристикой Лескова. И больше всего значит здесь, думается, краткое словосочетание «русский еретик». В некотором смысле образ такого еретика представлял для писателя Прыжов.

Чрезвычайно знаменательно, что Лесков стал по существу первым и единственным русским литератором, кто открыто сказал доброе слово о Прыжове, отбывавшем в ту пору ссылку.

Речь идет о статьях «Вечерний звон» ( опубликованной в «Историческом вестнике»,1882, №6) и «Еврей в России (несколько замечаний по еврейскому вопросу)», вышедшей отдельной брошюрой в 1883 г. В них Лесков упомянул и об «Истории кабаков», причем, необыкновенно смело, назвав и имя автора, «государственного преступника». В первой статье он писал:

«Вопрос о казенных кабаках и поныне трактуется без справок с книги г. Прыжова, которая хотя и считается запрещенною в прекрасное время М.Н.Лонгинова, [10] но изъята из обращения не особенно аккуратно, и она во всяком случае не исчезла из библиотек частных лиц, которые ею запаслись...»

Таким образом, писатель давал понять, что книга Прыжова есть и в его библиотеке. Факт необычайно важный! Можно предполагать, что у Лескова, страстного библиофила, собирателя старинных «Житий святых» (в них, как известно, черпались некоторые «сказовые» сюжеты), имелось и пародийное «Житие» Прыжова. Может быть, и соседствовало оно в шкафу с «Историей кабаков». А вспомнив об одной книге ссыльного историка, писатель перечитал и другую. В результате возник замысел «Маленькой ошибки»....

Это, естественно, только гипотеза. Прямых подтверждений, например, в письмах Лескова, ей нет. Но рассказ и статья создавались, напомним, практически в одно и то же время. А кроме того, есть еще ряд косвенных аргументов.

Прежде всего, комический сюжет святочного рассказа очень напоминает историю с расстроенной женитьбой военного, приведенную у Прыжова. Правда, в рассказе Лескова «ошибка» юродивого была исправлена и привела к счастливому браку, но это изменение вынужденное — к тому обязывал жанр. Зато желание избить «чудотворца» за неудачное прорицание, возникшее у героя Лескова, почти идентично прыжовскому «переломал ноги». Можно указать и на немалое сходство героя рассказа Лескова ни с кем иным, как... с самим Прыжовым. Этот герой — весьма колоритная личность, он живописец, «брал подряды церкви расписывать», но при этом «маловерующий» и «любитель шампанского». Кроме того, он «ужасный чертыхальщик, и все с присловьем, точно скоморох с Пресни» — садясь играть в карты, приговаривает: «Будем часослов в 52 листа читать».

Все это очень напоминает «эксцентричности» Прыжова, не правда ли? Конечно, утверждать, что именно он здесь послужил прототипом, будет слишком смело. Но все же недаром о Прыжове ходило столько анекдотов — Лесков вполне мог их знать. Да и всякому читателю «Жития» нетрудно было представить характер его автора — ерника и насмешника...

Но важнее всего для нас сатирическая заостренность лесковского рассказа. Она вполне соответствует духу Прыжова. Правда, у художника, автора «Левши», сатира, как обычно, завуалирована, прикрыта мягким юмором, но отношение его к Ивану Яковлевичу — «чудотворцу» — далеко от примирительности.

Как бы то ни было, уже одно упоминание о Прыжове у Лескова обнаруживает своего рода дружественный переклик большого русского писателя с несчастным историком. Лесков мог найти у него многое, близкое себе — любовь к народному быту, к Украине, сострадание к «юдоли» простонародья. А обличения пороков православного духовенства в «Мелочах архиерейской жизни» живо напоминают «путешествия» Прыжова по монастырям...

Резонанс от первой публикации Прыжова оказался, таким образом, весьма сильным и длительным. Связано это было прежде всего с тем, что автор «Жития» задел действительно одну из самых болезненных проблем российской жизни — проблему суеверий, предрассудков и стоящего за ними невежества. (Заметим: веками поддерживавшегося государственными и церковными институтами. К началу 1860-х годов в России при 64 миллионах населения в начальных школах обучалось грамоте лишь менее полумиллиона человек. Словарь Брокгауза и Ефрона позднее давал на это счет убийственную статистику: один учащийся на 143 жителя. В провинции преобладали тогда церковно — приходские школы, причем, священники и дьячки постоянно пренебрегали своими обязанностями; положение начало меняться лишь с развитием земства).

Очевидно, что Прыжов выступал как представитель Просвещения, его беззаветный рыцарь и боец, и искать в его публицистических «антиюродственных» эскападах каких-либо откровений более глубокого порядка не приходится. Главное, он никогда не почивал на лаврах «возмутителя спокойствия», не щеголял этим, а продолжал напряженно работать, доказывая свою страсть к науке.

«Прыжов — человек бесхитростный, но очень трудолюбивый» — эти слова одного из рецензентов «Жития» вполне применимы к его второй книге.

«Нищие на святой Руси» (М.1862 г.) впервые раскрыли его как историка, причем, очень своеобразного. Книга имела почти академический подзаголовок «Материалы для истории общественного и народного быта в России», но была насквозь полемичной. Опять же, по отношению к сложившимся умонастроениям и обычаям, поддерживавшимся церковью.

Историческая часть книги насыщена многочисленными фактами из жизни древней Руси. Здесь отчетливо виден действительно бесхитростный метод Прыжова — с установкой прежде всего на «собрать» (материал). Все источники, на которые он ссылается, — и летописные, и былинные, и современные — объединены упоминанием в них слова «нищие», что указывает на простоту метода: историк сначала создавал картотеку по каждой теме, а затем излагал все собранное в хронологическом порядке, делая краткие, но выразительные вступления, комментарии и резюме. Они-то в итоге всего интереснее для нас, поскольку ярко раскрывают его личность и взгляды.

«Нищими на святой Руси называется сословие людей, ничего не делающих и промышляющих сбором подаяний Христа ради», — этой категорической формулой, сразу взывавшей к полемике, начинался труд Прыжова. [11]

Как и культ юродивых, так и культ нищих для него — это прежде всего порождение извращенных религиозных представлений. Причем, и здесь он вел речь в основном о героях с приставкой «лже».

«Это какая-то саранча, вылетающая ежедневно из разных дальних и ближних закоулков столицы и облипающая каждого встречного», — по этой эмоциональной фразе можно понять, что историк всегда отталкивался от того, что стояло у него перед глазами, «зудело», раздражало, вызывало обиду, гнев и желание вскрыть изнанку каждого явления. В книге представлена целая галерея тогдашних московских нищих — от «баб с грудными детьми и с поленами вместо детей» до зарабатывающих подаянием бывших служителей церкви — «людей духа», как язвительно называет их Прыжов, рисуя выразительную картинку: «Впереди всех идет расстриженный дьякон с отекшим лицом», уволенный, как он сам говорит, «за чрезмерное осушение стеклянной посуды…»

Прыжов здесь скорее бытописатель, чем социолог. Н о все же, когда он, пытаясь объяснить причины явлений, прибегал к своей «самодельной» философии, в ней всегда присутствовало рациональное начало. Примечательны его рассуждения о бедности и богатстве, об отличии бедных от нищих: «Бедность всегда жила рядом с богатством; бедность покуда составляет необходимую принадлежность всякого человеческого общества, но нищих, существование которых обуславливается известной ступенью верований, в древнем мире не было: нищие — средневековое явление».

Делая далее экскурсы в «лучшие времена» римской и европейской истории и сопоставляя их с развитием византийской и русской культуры, Прыжов приходил к выводу, что с течением времени, а именно в средние века, нищенство превратилось на Руси, главным образом, в промысел — благодаря «древнерусскому обычаю, с виду такому благочестивому и патриархальному, а в сущности безжалостному (чисто прыжовский парадоксальный эпитет! — В.Е.) и вредному». Собственно, против этого обычая, а точнее — против церковного установления подавать милостыню всем просящим — он и направлял свои стрелы. Больше всего возмущало его, что эксплуатировались лучшие чувства русского народа:

«Добрый наш народ готов поделиться с нищим последнею крохою. Но ни врожденная народу доброта, ничто не удерживает наш народ от вражды к попрошайству, к нищенству. Нищих везде гоняют, или кротким образом, как, например: «Бог подаст!», или же: «Ступай отселева с Богом! Много вас таскается, всех не накормишь…»

Апеллируя в очередной раз к здравому народному смыслу, Прыжов выступал против целой идеологии, сложившейся к тому времени в церковной и околоцерковной литературе. Эту идеологию проповедовали тогда конкретные и почитаемые персоны, упоминавшиеся в книге — и профессор Московского университета историк И.М.Снегирев, который считал нищенство «элементом русской народности», и П.Бессонов, собиратель так называемых народных духовных стихов, где воспевались «калики перехожие», и И.С.Аксаков, самозабвенно превозносивший Древнюю Русь (эпиграфом своей книги Прыжов — явно пародируя — избрал слова Аксакова: «Нет, не прошла Древняя Русь, и путь прежний не брошен»).

Полемика в переводе с греческого (polemos) — война. И насколько неудержимы бывали в риторических битвах Демосфен и его современники, настолько же горяч был и их далекий московский последователь.

Конечно, в своих аргументах он обращался прежде всего к европейским меркам, идущим от Просвещения. Любопытна его характеристика Петра Первого: «Петр, бывший у нас проводником этого нового движения, был в то же время и сыном Древней Руси, а потому и меры, употребленные им против нищих, были отчасти круты и жестоки; является неслыханная дотоле вещь: запрещают по улицам и в церквах подавать милостыню».

Прыжов, как можно понять, не был апологетом Петра, не был и сторонником запрета милостыни (откуда бы он ни исходил — то ли от Синода, то ли от местных полицмейстеров). Главный объект его критики — привычка богатых людей откупаться от бедных (и тем самым якобы искупать свои грехи перед Богом) за счет копеечного подаяния. Этот обычай он имел возможность ежедневно наблюдать среди московского купечества, вдохновлявшегося, на его взгляд, традициями допетровской Руси, которые тогда громко превозносились славянофилами.

«Древняя Русь нигде так хорошо не сохранилась, как у купечества, и потому мы имеем право смотреть на него как на главного производителя нищих и нищенства, — писал он.- Нищих плодит обычай, вместо оказания какой-либо помощи, подавать копеечку. Копеечная благотворительность обширна, и ею поддерживается громадное число нищих — этих несчастных существ, осужденных вечно получать копеечки, как ни велика была бы их бедность и как ни богат был бы человек, который им подает».

Прыжов в своей книге не ставил глобальных вопросов о социальном неравенстве и путях его устранения, но его логика выводила к тому, что вместо копеечной благотворительности «сильные мира сего» должны оказывать бедным реальную помощь, т.е. в конечном счете делиться более крупными суммами. Если бы историк более четко и последовательно проводил эту мысль, его книга получилась бы более цельной и социально значимой. Но она явно перенасыщена второстепенным историческим и фольклорным материалом, а выводы Прыжова о ненавистной ему «копеечной милостыне» звучат подчас слишком запальчиво и неубедительно. Например:

«Копеечная милостыня гибельна как для нищих, так и для тех, кто ее подает»…

Значит, никогда не подавать копейки просящему? Это шло вразрез не только с купеческими обычаями, но и с общечеловеческой традицией и моралью. Не случайно на книгу Прыжова обрушился один из тех, кто был ее мишенью — апологет «Древней Руси», знаменитый славянофил И.С.Аксаков. В передовой статье своей моногазеты «День» (она составлялась в основном из его статей) Аксаков, защищая милостыню как христианский догмат, между прочим, писал:

«Если исчезнет милостыня, то уничтожится в народе благотворителъность — процесс нравственных ощущений, переживаемый как дающим, так и принимающим даяние — ощущений, благотворных для обоих, очищающих душу, хотя бы и на время возводящих ее в соединение с вечной благостью, зиждущею мир».

Но Прыжова эти аргументы не убедили. В большой статье «Нищенство», опубликованной в газете «Современное слово» (1862,№125), он снова возражал Аксакову:

«Нанизывая эти пышные фразы, передовые люди в народности, кажется, и не подозревали той массы зла и разврата, которые произвело нищенство, взлелеянное милостынею». Он снова заострял внимание на «жалком лицемерии, действовавшем под личиной «вещественного добра». Оно, по его словам, «поддерживало начало дармоедства, праздности и разврата физического и нравственного».

Статья эта интересна тем, что в ней наиболее отчетливо прозвучала позитивная программа Прыжова. Если в книге акцент делался на опыт отдельных стран Европы, на просветительские мотивы («дайте поскорее просвещение русскому народу, и нищенство сделается преданием»), то в статье историк переходил к более серьезным социальным проблемам, связанным с «главным национальным учреждением» — сельской общиной.

Его оценка современного состояния общины и ее роли далека от славянофильских идиллий. «Известно, что полного равенства нет нигде, даже и в стаде, — писал историк со свойственной ему прямотой. — В средине мирского собрания чаще всего стоят мироеды, богачи (выделено Прыжовьм — В.Е.) , а бедняки, голь, стоят по концам, и эти-то концы, раздумавшись подчас о мирском деле, говорят, что «середка сыта, да концы бунтуют»... Только отдельный, не связанный с миром человек может сказать, что «до бога высоко, до царя далеко», но целый мир говорит: «Если все миром вздохнуть, так и до царя слухи дойдут», «как мир вздохнет, временщик издохнет»...

Наконец, в заключение этой статье Прыжов каким-то чудом, в обход цензуры, сумел провести совершенно крамольную мысль:

«Никакое зло, а тем более нищенство, не устранишь без полного участия народа в государственной жизни. Это закон истории, его не прейдеши». [12]

«Полное участие народа в государственной жизни» — это, строго говоря, республика, демократия, народное представительство. Предметы мудреные для тогдашней российской действительности, и то, что их затронул Прыжов, ясно показывает, что у него, страстного обличителя темных сторон жизни, были светлые и вполне конкретные политические идеалы или, проще — чаяния, упования, мечты. Они, как видно, были связаны с тем, что «мир», т.е. все общество, скоро «вздохнет», перестанет терпеть вековую несправедливость.

Такие надежды тогда, в начале 1860-х годов, питали многих. Они, увы, быстро растаяли (в том числе, и у самого Прыжова) в связи с наступлением реакции 1862 года. Но острые работы историка по проблемам нищенства, задевая за живое, долго еще будоражили всех чутких людей. Ближайший пример здесь опять же — Ф.М.Достоевский.

Можно указать в этой связи на ряд фактов — и на весьма сдержанную рецензию на «Нищих на Руси» в журнале братьев Достоевских «Время» (№12,1862), и на пародирование мыслей Прыжова о «вреде» милостыни в романе «Бесы» (в устах второстепенной героини Варвары Петровны, которая говорит: «В милостыне есть что-то навсегда развращающее»). Но, на наш взгляд, наиболее важный отголосок нашел Прыжов с его темой нищеты и нищенства в самом знаменитом романе Достоевского «Преступление и наказание» (1866 г.).

«Бедность не порок, а нищета — порок-с», — говорит здесь Мармеладов.

Чем не прыжовская мысль?

Как типаж с пресловутой российской слабостью Мармеладов был чрезвычайно распространен, поэтому говорить об использовании черт Прыжова в этом образе можно лишь весьма условно. Но сама формула, проводящая выразительную границу между бедностью и нищетой, — не навеяна ли у Достоевского трудами Прыжова?

В свое время М.С.Альтман верно заметил, что «многими моментами своей жизни и деятельности Прыжов и Достоевский могут быть не только противопоставлены, но и сопоставлены».13 Речь можно вести, в частности, и о такой общей для двух столь разнокалиберных современников черте как своеобразное «народничество», упование на «народную правду» — при том, что каждый из них понимал эту «правду» по-своему. И может быть, наилучший повод для сопоставления здесь дает знаменитый призыв Достоевского в последнем, предсмертном выпуске «Дневника писателя»1881 года:

«Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду».

Как ни парадоксально, за этим открытым обращением писателя к власть предержащим о «настоящей правде» «серых зипунов» можно увидеть и пожелание особой формы народного представительства — то, о чем двадцать лет назад писал Прыжов. Но у историка мысль была выражена гораздо более четко — «полное участие народа в государственной жизни».

С такой определенностью выражали свою позицию только настоящие демократы-«шестидесятники».

Прыжов представляя наиболее смелое и боевое крыло этого общественного движения, прежде всего в его антиклерикальной, атеистической ипостаси. То, что именовалось тогда «нигилизмом», имело вполне объективные основания.[14]

Можно с полным основанием утверждать, что вклад Прыжова- публициста в борьбу с мрачными, закостенелыми обычаями и предрассудками, родившимися на религиозной почве — один из самых значительных как по объему, так и по твердому, бескомпромиссному духу. Во всяком случае, Прыжов как никто больше сделал тогда для расчистки авгиевых конюшен средневекового религиозного изуверства, сохранявшегося до середины Х1Х века. Ведь кроме знаменитого «Жития» он опубликован в 1860-е годы более десятка статей и очерков на эту тему (точный подсчет затруднен из-за того, что публикации рассеяны по разным изданиям и часто подписывались псевдонимами).

«Юродственное племя», «Нравы и обычаи Углича», «Углицкие юродивые и предсказатели»», «Кликуши» — сами эти названия говорят о его последовательности и настойчивости. Сведения, собранные Прыжовым, подчас уникальны: таков, например, большой 30-страничный очерк «Кликуши», опубликованный в «Вестнике Европы» (№10, 1868 г.) — практически единственное тогда (да и доныне) исследование на эту тему. Исторические экскурсы здесь тесно переплетаются с описанием современных кликуш. Как и в случае с юродивыми, острие пера Прыжова-публициста направлено не столько против самих представительниц этого мрачного явления русской жизни, сколько против его «потребителей» и поклонников. В те времена находилось еще немало тех, кто считал, будто истерические вопли больных женщин «полезны», поскольку способствуют «приливу религиозных чувств» (в этом уверял известный идеолог «официальной народности» С.П.Шевырев в своей «Истории русской словесности»).

... Это была черная, не всегда благодарная и, повторим, небезопасная работа. Для того, чтобы попасть в вертепы зла, описать их, Прыжову приходилось, переодеваясь в рубище, и самому прикидываться то нищим, то «блаженным». (Метко замечание М.С.Альтмана о том, что рубище было не только «проф -», но и «бронь-одеждой» Прыжова).

И очерки, и книги Прыжова не выделялись художественным блеском, были подчас натуралистичны. Но они делали свое полезное дело. Очень верно писал по этому поводу Г.З.Елисеев, один из ведущих публицистов «Современника» и «Отечественных записок»: «Обличители были ценны своей грубостью, как тараны, специально приноровленные для пробивания толстых стен» (выделено нами — В.Е.).

Стены эти, как известно, оказались еще крепкими и долгостойкими. Пятьдесят лет спустя терпимость и почтение к «исконному юродству» и разного рода «прорицателям», культивировавшиеся православной церковью и многими представителями императорской фамилии, воплотилось в чудовищном явлении Григория Распутина. Конечно, умственные способности сибирского хлыста, ставшего позором России, были гораздо выше, чем у Корейши. Но очень многое их сближает! А главное, окружавший их фимиам истекал из одного и того же источника. И как актуальна была в эти годы пресловутая «грубость» Прыжова и других шестидесятников, таранивших фанатическое изуверство, шарлатанство и его « лжепророков». (Не говорю уже, как полезно вспоминать эту «грубость» в противостоянии разного рода современным модификациям средневековой магии в лице «экстрасенсов», «вещунов», «заряжателей воды» и прочих представителей псевдосакральности. Да и проблема нищих, скажем, в современной Москве приобрела не меньшую остроту, чем во времена Прыжова — с теми же социальными и моральными аспектами…)

Валерий Есипов
Фрагмент второй главы «Юродивые и нищие» из книги «Житие великого грешника. Главы из биографии Ивана Гавриловича Прыжова». Глава 2. Юродивые и нищие

Сноски:

3. Достоевский Ф.М., Полн.собр.соч. Т.Х1.С.236

4. Григорьев Ап. , Воспоминания. М.-Л. Academia. 1930. C. 362

5. Немало ссылок на житийную литературу содержится в исторической части книги Прыжова «Нищие на Святой Руси». В «Житии Ивана Яковлевича» и «Двадцати шести лжеюродивых» нет исторических экскурсов, и это, наш взгляд, сознательный шаг автора, который желал подчеркнуть сугубое отличие «старого», т.е. древнерусского юродства, от последующего. Разделительная черта здесь приходится на эпоху Петра Первого, что не раз подчеркивал Прыжов и что согласуется с современными научными представлениями. Ср: «Петр, не посягая на память канонизированных подвижников, всех юродивых своего времени объявил «притворно беснующимися». (Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В., Смех в древней Руси. Л.Наука.1984.С.152). Среди «старого» средневекового юродства, выступавшего в роли обличителя и общественного заступника, историки русской культуры отмечают тип «душевно здорового, интеллигентного юродивого», который являлся олицетворением одной из форм интеллектуального критицизма, представляя параллель античным киникам и мусульманским дервишам. См: Панченко А.М., О русской истории и культуре. Спб.Азбука.2000.С.338. Все это лишний раз указывает на то, что Прыжов был совершенно прав, видя в Иване Яковлевиче и ему подобных «лжеюродивых».

6. Копшицер И., кандидат медицинских наук. О психическом заболевании И.Я Корейши — Наука и религия, 1973, №8.

7. В числе современных поклонников лжеюродивого оказался и доктор филологических наук, профессор(!) В.Мельник, разместивший в Интернете, на сайте www.rusk.ru , статью «Иван Яковлевич Корейша в жизни и литературе». Прыжова он именует «литературным авантюристом, люмпен-интеллигентом, алкоголиком, совершившим известное убийство», а Корейшу — «притворившимся умалишенным», «юродивым Христа ради, сознательно выбравшим путь общения с разнородной массой и наставления людей на путь истинный». То, что В.Мельник не признает ни медицинских диагнозов, ни социальных, — понять можно: бывают и верующие, и заблудшие профессора. Но когда он пытается опровергнуть вывод известного богослова Игнатия Брянчанинова, который, лично повидав Корейшу, не нашел в его в словах и действиях никаких «духовных даров» — эта полемика ведется уже слишком по-мирскому. Не случайно Корейша не вошел в число канонизированных церковью юродивых.

8. Лесков Н.С. Соч.в 11 томах.М. ГИХЛ.1958.Т.7. С.252-258.

9. Письмо к П.К.Щебальскому. Там же.Т.10. С.411-412.

10. Лонгинов М.Н. — литератор, чиновник, цензор, в 1871-1875 гг. руководил Главным управлением по делам печати, отличаясь крайней нетерпимостью.

11. Цит.по: Прыжов Иван, Нищие и юродивые на Руси. Авалон — Азбука-классика. СПб.2008. Ссылка на ранние, дореволюционные издания Прыжова в данном случае не имеет смысла, т.к. новая публикация более совершенна во всех отношениях, включая научный аппарат и предисловие К.Васильева, Этого нельзя сказать, однако, о недавней републикации «Истории кабаков» Прыжова в том же издательстве. См. прим. к главе 4.

12. К сожалению, статья «Нищенство» не вошла в вышеупомянутое издание. Опубликована М.С.Альтманом в кн: Прыжов. Очерки. Статьи. Письма. М.-Л.1934.

14. Упадок православной церкви, ее отсталость, несоответствие потребностям времени ощущались в то время всеми мыслящими людьми. Выводы крупнейшего знатока внутрицерковной жизни Н.С.Лескова мы уже приводили. Даже его оппонент Ф.М.Достоевский признавался, что «церковь в параличе». Протоиерей и ученый Е.Е.Голубинский, автор знаменитой «Истории русской церкви»(1880 г.), писал: «Мы впали в ту крайность, чтобы все христианство и все христианское благочестие полагать в наружном богопочитании и внешней набожности». Историк, родившийся в 1834 г., отмечал также, что он вырос «среди гомерического пьянства духовенства всей окрестной местности».

Есипов В.В. Житие великого грешника. Документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки Ивана Гавриловича Прыжова. — М.: Русская панорама, 2010. — С. 240 - 291.

В конце концов мы будем помнить не слова наших врагов, а молчание наших друзей.

Мартин Лютер Кинг

Родные мои! Молитесь! Как птица без крыльев – так человек без молитвы жить не может. Да, Господи, утром-то встал: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!» Разок хоть перекреститься правильно, чем сто раз махать руками.

Обед пришел. Помолиться бы и «Отче наш» прочитать – да и забыли. Дак опять: «Господи, благослови!»

Вечер пришел. Радикулит какой-то, да у кого давление бывает, а у кого и нет. Дак хоть подойди к постели, да с мыслями-то сообрази: «Слава Тебе, Господи! День прошел — благодарю Тебя, Господи».

Вот эти маленькие три-то молитвы, а их желательно каждый день повторять. Это очень желательно, а кто кроме того – так и похвально.

Архимандрит Павел (Груздев)

Лис замолчал и долго смотрел на Маленького принца. Потом сказал:

‒ Пожалуйста... приручи меня!

‒ Я бы рад, ‒ ответил Маленький принц, ‒ но у меня так мало времени. Мне еще надо найти друзей и узнать разные вещи.

Узнать можно только те вещи, которые приручишь, ‒ сказал Лис. ‒ У людей уже не хватает времени что-либо узнавать. Они покупают вещи готовыми в магазинах. Но ведь нет таких магазинов, где торговали бы друзьями, и потому люди больше не имеют друзей. Если хочешь, чтобы у тебя был друг, приручи меня!

‒ А что для этого надо делать? ‒ спросил Маленький принц.

‒ Надо запастись терпеньем, ‒ ответил Лис. ‒ Сперва сядь вон там, поодаль, на траву ‒ вот так. Я буду на тебя искоса поглядывать, а ты молчи. Слова только мешают понимать друг друга. Но с каждым днем садись немножко ближе...

Назавтра Маленький принц вновь пришел на то же место.

‒ Лучше приходи всегда в один и тот же час, ‒ попросил Лис. ‒ Вот, например, если ты будешь приходить в четыре часа, я уже с трех часов почувствую себя счастливым. И чем ближе к назначенному часу, тем счастливее. В четыре часа я уже начну волноваться и тревожиться. Я узнаю цену счастью! А если ты приходишь всякий раз в другое время, я не знаю, к какому часу готовить свое сердце... Нужно соблюдать обряды.

‒ А что такое обряды? ‒ спросил Маленький принц.

‒ Это тоже нечто давно забытое, ‒ объяснил Лис. ‒ Нечто такое, отчего один какой-то день становится не похож на все другие дни, один час ‒ на все другие часы. Вот, например, у моих охотников есть такой обряд: по четвергам они танцуют с деревенскими девушками. И какой же это чудесный день ‒ четверг! Я отправляюсь на прогулку и дохожу до самого виноградника. А если бы охотники танцевали когда придется, все дни были бы одинаковы, и я никогда не знал бы отдыха.
Так Маленький принц приручил Лиса. И вот настал час прощанья.

‒ Я буду плакать о тебе, ‒ вздохнул Лис.

‒ Ты сам виноват, ‒ сказал Маленький принц. ‒ Я ведь не хотел, чтобы тебе было больно; ты сам пожелал, чтобы я тебя приручил...

‒ Да, конечно, ‒ сказал Лис.

‒ Но ты будешь плакать!

‒ Да, конечно.

‒ Значит, тебе от этого плохо.

‒ Нет, ‒ возразил Лис, ‒ мне хорошо.

Из повести «Маленький принц» Антуана де Сент-Экзюпери.

Перевод Норы Галь

Большие романы Достоевского принято сопоставлять с некоторыми „вечными книгами” - Библией, Божественной комедией, Фаустом (общее место: какие книги вы бы взяли с собой, если бы вам пришлось поселиться на необитаемом острове?, и т.д.), книгами „универсальными”, вмещающими в себе „все”, все „мировые вопросы”. Известно, однако, что замыслом Достоевского было написать такой роман, который бы вполне соответствовал этим „универсальным” книгам, роман, герой которого „Князь”, „великий грешник”, должен был явиться русским Фаустом, воплотить в себе одном все то, что Достоевский воплотил в целой веренице своих героев, быть одновременно и Ставрогиным, и Мышкиным, и тремя братьями Карамазовыми1; он должен был совершить гнуснейшие преступления, вплоть до изнасилования малолетней (чего не сделал Ставрогин последней редакции), опуститься на самое дно Преисподней, чтобы затем вознестись до „самого верхнего неба”, одним словом, проделать приблизительно то, что проделывает Фауст, что, согласно Библии, проделывает коллективно весь человеческий род, увидеть все то, что увидел Данте; - и что этой книги Достоевский так и не написал.

Почему? Прежде всего надо отбросить легенду (пущенную самим же Достоевским) о разладе между Достоевским-художником и Достоевским - литератором-профессионалом, бившимся в лапах издателей и редакторов. Против этой легенды говорит высочайшее художественное совершенство отдельных романов Достоевского. Приблизиться к разрешению вопроса можно только отказавшись от приемов, излюбленных сторонниками так называемой „творческой истории”, и исходя из окончательного канонического текста.

Это отчасти сделано М. М. Бахтиным в его книге Проблемы творчества Достоевского (Л., изд. „Прибой”, 1929). М. М. Бахтин показал, что Достоевский видел своих героев „вне времени”. Каждый герой „дан” с самого начала, он не „становится”, не эволюционирует. Убеждением Достоевского было: нет мысли вообще, „чистой” мысли. А значит, и обратно: каждому характеру соответствует одна, его собственная идея. Идея может диалектически распадаться в сознании ее носителя - и тогда получается тот „полифонический монолог”, который так мастерски проанализирован Бахтиным.

Достоевский целый ряд своих романов кончает замечанием, что все написанное только „предисловие”, и обещанием раскрыть далее всю жизнь „героя”. И ни одно из этих обещаний им выполнено не было. После анализа Бахтина понятно почему.

Итак - разлад между художником-теоретиком и художником-исполнителем? Творческая трагедия? И, в конечном итоге, - неуспех, крушение замысла, вследствие несоответствия между заданием и творческими возможностями художника, его концепцией и видением мира?

Замечу прежде всего, что если речь идет о русском Фаусте, то надо признать, что Достоевский оказался в положении ничуть не более невыгодном, чем автор Фауста немецкого. Ведь и подлинный Фауст как художественное целое никогда написан не был. Фауста можно читать по кускам, по частям, эпизодам - и очень трудно, и просто скучно, читать целиком. Потому что Фауста в Фаусте нет. Есть Фауст № 1, Фауст № 2, 3, 4 и т.д., и все эти частичные Фаусты не интегрируются в одного, общего, не вырастают с художественной необходимостью один из другого. В Фаусте гениален философский, отвлеченный замысел. Художественной же идеи - нет. Ее и быть не могло. Конкретный всечеловек, бесконечная индивидуальность в условиях времени и пространства - это квадратный треугольник, теплый лед, бессмыслица. Для проверки внутренней лживости художественного задания Фауста важно обратить внимание на то, как легко тип „всечеловека”, а вместе с тем и духовных содержаний его поддается пародии. В Bouvard et Pécuchet2пародированы, окарикатурены не только „всечеловеки”, но и все то, чем двое жалких конторщиков, ставших „всечеловеками”, увлекаются, вся мировая культура. Так и в La Tentation de saint Antoine3 окарикатурен homo religiosus „вообще”, а вместе с ним и все религии, через которые он проходит. Отзывчивость на „все” - дурной признак, признак внутренней пустоты. Поэтому и „все”, поглощаемое „всечеловеком”, обращается в ничто.

От соблазна окарикатурить „всечеловека” не удержался и Достоевский. Гениальность Достоевского сказалась в том, как он подошел к этой задаче. Во-первых, в том, что пародированным оказался только он, сам „всечеловек”, а не его идеи. Наряду с ним выведены и все воплощения его, „всечеловека”, различных его ипостасей, его отдельных „возможностей”, олицетворены все его идеи - и как они, порознь, то адски отвратительны, то величавы, трогательны! Но сам он, вместивший их всех в себе, неспособен отдаться ни одной из них, и именно потому, что чисто рассудочно охватывает их все и каждую. Этим обусловлена вторая оригинальная особенность пародии Достоевского: окарикатуренный им „всечеловек” все же не смешон и не жалок. Самое его бессилие внушительно и величественно. В его поистине демонической меоничности, „не-бытийности”, в полноте его неспособности что бы то ни было усвоить себе, в абсолютной замкнутости его „я”, в его доведенной в своей исключительности до полнейшего отрицания Самости, заключается его трагизм. В отношении художественной изобретательности нет, кажется, в мировой литературе ничего, равного по гениальности приему, с каким рассказано о смерти Ставрогина: „Право, не знаю, о ком бы еще упомянуть, чтобы не забыть кого. Маврикий Николаевич куда-то совсем уехал. Старуха Дроздова впала в детство ... Впрочем, остается рассказать еще одну очень мрачную историю. Ограничусь лишь фактами”4. Смерть Ставрогина словно выпадает из романа, полного напряженной борьбы идей и страстей - вернее, идей-страстей, идей-сил („чистых” идей нет у Достоевского), - и включается в окаймляющую, отчасти прослаивающую роман, безличную, и своей безличностью подчеркивающую его индивидуальность как системы противоборствующих сил, своей мертвенностью оттеняющую его жизненность, „хронику”. Эта переключка Ставрогина, в самый торжественный „момент” всякой человеческой жизни, из „романа” в „хронику”, это отнятие у него его собственного имени с заменой последнего „пометкой о гражданском состоянии”, да еще и не настоящей, „беспочвенной” („гражданин кантона Ури”), с предельной символической выразительностью говорят о сущности смерти Ставрогина, смерти величины, подлинным образом и не жившей, смерти, в которой лишь до конца выявляется ее меоничность. Даже Свидригайлов5умер „лучше”, полнее, человечнее: у него в перспективе хоть ад, предвозвещенный ему его отвратительным сном перед самоубийством. Но Ставрогин, лишенный животности, лишен и этого. Ему суждено „чистое” небытие.

Ставрогина не приемлет и ад. Всякому человеку надо „куда-нибудь пойти”, обрести какое-то свое „место”. Но у „всечеловека” нет никакого своего места, ни „здесь”, ни „там”. Его „место” - утопия. „Всечеловек” оказывается не-человеком, потенцированная до предельной степени индивидуальность - без-личностью.

Так Достоевский дает не только философский, но и художественный ответ на фаустовскую концепцию Личности и Культуры.

Гораздо правильнее сопоставление творений Достоевского с Божественной комедией. Приведу еще одно, поразительно меткое, наблюдение Бахтина: „герой” Достоевского тем сближается с „героем” авантюрного романа, которого мотивы и приемы Достоевский разрабатывал, что, поскольку он не „становится”, не эволюционирует, с ним ничто не совершается, но все случается. Он „попадает в истории”, в „авантюры”, между ним и средой нет необходимой соотносительности, нет функциональной взаимозависимости. Возникает вопрос: в таком случае да „герой” ли это? Не находится ли настоящий герой каждого из романов Достоевского где-то вне романа?

Известна склонность Достоевского вести рассказ от лица какого-то „среднего”, „нейтрального” „я”, бесстрастного зрителя совершающейся трагедии. Выяснена и техническая, так сказать, функция этого „я”. Оно несет „службу связи”, „летает” из одного дома в другой и помогает укладывать в рамках нескольких дней или даже часов целую кучу „авантюр”. Но в истинно художественном произведении все должно быть не только технически обусловлено, но и эстетически оправдано. „Я” Подростка и Униженных и оскорбленных6 эстетически оправданы уже тем, что они воплощены, что они участвуют в действии, осуществляя тем свою индивидуальность. Но как оправдать другие „я” у Достоевского, безличные „я” летописцев „нашего города”?

Вот здесь-то и напрашивается параллель с Божественной комедией. В [Божественной] комедии таким „я” является сам автор. Но это только фикция. Настоящий Данте, потомок Каччагвиды7, флорентийский гражданин, выступает в [Божественной] комедии лишь изредка. Гораздо чаще от его имени говорит кто-то другой, лицо без лица, Everyman английской мистерии, нейтральное „я” Достоевского. Фиктивный Данте [Божественной] комедии это - путеводитель по загробным селениям, медиум, через которого воспринимаем мы то, что происходит. „Настоящий” герой [Божественной] комедии, как и настоящий герой каждого романа Достоевского, - сам читатель. Романы Достоевского называются мистериями. Связь Божественной комедиис мистериями Средневековья известна. Сущность же мистерии заключается в том, что зритель приобщается к воплощенным в ней тайнам. В этом отношении мистерию можно сопоставить с авантюрным романом. В мистерии образы, носители известных „страстей”, „добродетелей”, воплощения известных „истин”, не индивидуализированы. Герой авантюрного романа тоже, так сказать, обобщенный тип: это „хороший” или „дурной” человек, но без индивидуальных черт. Тем легче мы можем подставить себя на его место.

Безличный летописец Достоевского выполняет аналогичную функцию. „Нейтрализуя” события, развертывающиеся в романе, показывая их с „общей” точки зрения, он дает нам возможность подойти к ним вплотную.

Иное дело - „герой” Достоевского. Его близость к герою авантюрного романа имеет особый смысл. Поскольку он не „становится”, т. е. не живет подлинной жизнью, его индивидуальность сама по себе в том, что есть в ней общечеловеческого (в смысле общежитейского), нас ничуть не затрагивает - и как раз в этом его отличие от „становящихся” героев Толстого. С ними вместе я живу. „Героев” Достоевского я созерцаю.Поскольку они сами, при всей исключительной яркости и законченности их художественного воплощения, не живут, ибо не „становятся” во времени, я могу приобщиться к ним только посредством живущего „за них” медиума, обобщенного „я” летописца. Мое, при содействии медиума происходящее вторжение в роман Достоевского сообщает ему иллюзию жизни, развертывания ее „куска” во времени. Но от одного „героя” Достоевского к другому я перехожу, как Данте переходил от Франчески к Уголино или Фаринате, от Иуды и Брута к Фоме Аквинскому и Бонавентуре8. Я слышу одновременно все „голоса”, воспринимаю все идеи, каждую в ее конкретном воплощении, с ее собственным „голосом”.

Сколько бы я ни перечитывал Анну Каренину9, мне каждый раз не верится, что героиня покончит с собой, и каждый раз одинаково жалко ее10. Но никакого участия судьба Раскольникова, Настасьи Филипповны, Шатова11 во мне не вызывает, ибо у них нет судьбы. Я их воспринимаю так же остро, с такой же отчетливостью, как и Анну Каренину, Наташу, Пьера12, но - по-иному. Это необходимые, непререкаемые формы их „идей”. Функция „героя” Достоевского та же, что функция не „героев”, но образов Божественной комедии, что и евангельской притчи. Кто хоть раз прочел Достоевского, для того, с той поры и навсегда, Гордыня - это Ставрогин, Похоть - это Ф. П. Карамазов, Интеллектуализм - это Иван Карамазов.

Художник нередко не отдает себе отчета в своем создании. То, что - в силу необходимости - лишь по частям выходит из его творческой индивидуальности, тем самым не может всецело удовлетворить его. Его творческому взору всегда преподносится нечто большее, целиком его самого исчерпывающее. Возможно, что Достоевский сам считал своей неудачей, что он не написал Жития великого грешника. И все же задаваться вопросом о том, почему он не написал его, в конце концов просто бессмысленно. Ибо это все равно что спрашивать о том, почему в мироздании не осуществился Хаос. Житие великого грешника было творческим лоном, из которого вышли все романы Достоевского, все вместе это житие в воспринимающем сознании читателя образующие. Подобно тому как средневековые мистерии слагались в циклы, так и романы Достоевского составляют цикл. Единство вносится здесь читателем, переживающим проблематику Достоевского. В нем его идея в смене ее отдельных воплощений-„героев”, соответствующих диалектическим моментам ее развития, „становится”. Таким образом, и не написав невозможного, немыслимого Жития великого грешника, Достоевский явился в большей степени, чем кто бы то ни было, автором одной книги. Книги, составляющие одну книгу, τά βιβλία, которые мы, в силу счастливого филологического недоразумения, называем Библией, вот с чем, в конечном итоге, правильнее всего сопоставить литературное наследие Достоевского.

---

* Статията е писана по покана на руския професор-емигрант Алфред Бем, редактор на знаменитите три сборника О Достоевском(Прага, 1929, 1933, 1936), във втория от които е отпечатана. Бицили рецензира първия и третия сборник в българския и руския емигрантски печат, като подчертава, че те ще заемат едно от главните места в научното познание на руския класик. Самият професор пише на А. Бем през 1930 г., че започва да „възприема” Достоевски по „друг начин” под влиянието на сборника от 1929 г. и на книгата на М. Бахтин Проблемы творчества Достоевского (1929), която също рецензира. От писмата на Бицили до Бем става ясно, че той е канен да участва и в следващите сборници, но изразявя определени съмнения относно тяхната стратегия, което го кара да отклони направените предложения. Към творчеството на Достоевски авторът ще се върне след години в студията К вопросу о внутренней форме романа Достоевского (1946).

Бицили в характерното за него търсене на паралели сравнява късните творби на Достоевски с Божествена комедия на Данте, открива сходствата със средновековната мистерия, говори за фикционалното битие на „всечовека” и неговите хипостази и разглежда медиаторската роля на повествователя-„летописец”, „приобщаващ” читателя към героите и романа. [обратно]

Примечания

1. Бицили изброява „главните герои” от романите Бесы (1871-1872), Идиот (1868) и Братья Карамазовы (1879-1880) на Ф. Достоевски.

2. Bouvard et Pécuchet (1881) - незавършен роман на Г. Флобер. 

3. La Tentation de saint Antoine (1874) - драма на Г. Флобер. 

4. Бицили цитира Глава восьмая. Заключение от романа Бесове. Всички цитати от творчеството на Ф. Достоевски са сверени по изданието: Достоевский, Ф. М. Полное собрание сочинений: В тридцати томах. Л., 1972-1990.

5. Герой от романа Преступление и наказание (1866) на Ф. Достоевски. 

6. Подросток (1875) и Униженные и оскорбленные (1861) - романи на Ф. Достоевски. 

7. Качагвида - прапрадядо на Данте Алигиери (1265-1321), живял през ХІІ век. 

8. Герои от Божествена комедия. По-подробно за тях вж. коментарите към: Песен V (за Франческа де Римини), Песен Х (за Фарината), Песен ХХХІІІ (за Уголино) от Ад и Песен Х (за св. Тома Аквински) и Песен ХІІ (за св. Бонавентура) от Рай в: Божествена комедия. Превели от италиански Иван Иванов и Любен Любенов. С., 1975. 

9. Анна Каренина (1873-1877) - роман на Л. Толстой. 

10. За този абзац от статията вж. писмото на П. Бицили до Алфред Бем от 16 юли 1934 г. в: Петр Бицилли - Письма к А. Л. Бему. Публикация, подготовка текста, примечания М. Бубениковой (Прага) и Г. Петковой (София). // Новый Журнал (Нью-Йорк), 2002, № 228, с. 122-150.

11. Герои от романите Преступление и наказание, Идиот и Бесы на Ф. Достоевски.

12. Герои от романа Война и мир (1863-1869) на Л. Толстой.

Пётр Бицилли

ПОЧЕМУ ДОСТОЕВСКИЙ НЕ НАПИСАЛ "ЖИТИЯ ВЕЛИКОГО ГРЕШНИКА"

Удивительно устроено русское сердце; столь велика в нем жажда встречи с родной душой, столь неистребима вера в возможность такой встречи, что готова она распахнуться бескорыстно перед каждым, довериться любому, веруя свято, что каждый и всякий сам способен на столь же беззаветную открытость. Готовое вместить в себя все души мира как родные, понять их, братски сострадать ближнему и дальнему – до всего-то есть ему дело, всему-то и каждому найдется в нем место. И как бы ни велики или безбрежны казались обида его или оскорбление, всегда останется в нем место и для прощения, словно есть в нем такой тайный, не доступный никакому оскорблению уголок и теплится в нем свет неугасимый.

Родина свята для русского сердца, потому что родина для него – высшая и последняя правда. И потому все можно отнять у него, все осмеять – стерпит. Но родину отнять у русского сердца, унизить, оскорбить ее так, чтобы оно застыдилось, отреклось от нее, – невозможно: нет такой силы ни на земле, ни под землей, нигде во всем белом свете. И пытаться не стоит – взбунтуется, и в этом, может быть, единственном потрясении своем не простит. Долго не простит.

И нередко не хочет даже понять оно, как же это можно еще что любить, кроме России, тосковать по чему-нибудь такой смертельной неизбывной тоской, как по родной земле. И если немец, швейцарец или тот же француз, то ли англичанин будет уверять, что он так же любит свою страну и она дорога ему, как и русскому его Россия, что по его земле можно так же страстно тосковать, как по русской, – обидится даже трогательно-простодушной обидой: нельзя-де любить родину больше, чем любит ее русское сердце. Но если тот же англичанин или швейцарец скажет, что можно жить, вовсе не любя родину, – тут же заслужит навечное презрение к себе от русского человека. Но ежели русский скажет вам, что он не любит свою Родину, – не верьте ему: он не русский.

Удивительная страна – немец или датчанин, прожив в ней лет десять-двадцатъ, становится нередко таким русским, что, уехав, случись, в свою Германию или Данию, всю жизнь будет тосковать по оставленной стране. Необъяснимая страна: в России не затоскуешь по Англии – разве что англоман какой, да и то пока в Лондоне не бывал, – а вот по России можно затосковать, затомиться даже и в самой России… Словно вдруг почудится сердцу, что та Россия, которая есть вокруг него, – еще не вся здесь, и не во всем, и не в лучшем, а та, настоящая, во всей правде, еще впереди и всегда впереди… Ибо и тот не русский, кто не желает родимой лучшей доли. Потому-то и нет того предела, где успокоилось, остановилось бы русское сердце; потому-то и всегда оно в пути, на большой дороге к правде…

И повеяло вдруг вновь старым, полузабытым, воскресавшим вновь в душе, как тогда, три года назад, от письма Аполлона Майкова… Письмо долго не шло из головы. Майков писал, что многое изменилось, пережилось сердцем, что он уже не тот, что прежде, и Россия не та, что общество как бы проснулось от спячки, что теперь растет энтузиазм, развивается общественное патриотическое сознание… Все это прекрасно, но что же в этом нового и небывалого? Разве же и прежде не было в обществе энергии, пусть скрытой, не всегда проявляемой, но разве и тогда спало оно только? Или Аполлон Николаевич недоговорил чего-то, или сам только открыл для себя то, что всегда, давно было убеждением и верой Достоевского. Нет, письма ненадежный посредник. Тут нужен сам человек, нужно говорить, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках речи. Одно слово, сказанное с убеждением, с полной искренностью, без колебаний, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки писем…

Многое изменилось… И в нем самом многое изменилось, да и как не измениться в десять-то каторжных лет: не измениться – значит и вовсе умереть, но ведь как люди-то сердцем, душой не изменились мы. «Я за себя отвечаю, – писал он Майкову. – Вы говорите, что много пережили, много передумали и много выжили нового. Это и не могло быть иначе… Я тоже думал и переживал, и были такие обстоятельства, такие влияния, что приходилось переживать, передумывать и пережевывать слишком много, даже не под силу. Зная меня очень хорошо, вы, верно, отдадите мне справедливость, что я всегда следовал тому, что мне казалось лучше и прямее, и не кривил сердцем и то, чему я предавался, предавался горячо. Не думайте, что я этими словами делаю какие-нибудь намеки на то, что я попал сюда. Я говорю теперь о последовавшем за тем, о прежнем же говорить не у места, да и было-то оно не более, как случай. Идеи меняются, сердце остается одно. Читал письмо Ваше и не понял главного. Я говорю о патриотизме, об русской идее, об чувстве долга, чести национальной, обо всем, о чем вы с таким восторгом говорите. Но, друг мой! Неужели вы были когда-нибудь иначе? Я всегда разделял именно эти же самые чувства и убеждения. Россия, долг, честь? – да! Я всегда был истинно русский – говорю Вам откровенно. Что же нового в том движении, обнаружившемся вокруг Вас, о котором Вы пишете как о каком-то новом направлении? Признаюсь Вам, я Вас не понял…

Да! разделяю с Вами идею, что Европу и назначение ее окончит Россия. Для меня это давно было ясно.

…В чем же Вы видите новость? Уверяю Вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, – это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому, собственно, что мог понять его…

Несчастие мое мне дало многое узнать практически, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу. Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть против своего убеждения…»

Да, ему многое было непонятно в восторгах Майкова. Десять лет вне жизни русского общества все-таки давали о себе знать. Крымская война, жажда общественного обновления воспринимались пока еще Достоевским не как нечто новое, но как выражение его прежних убеждений, правота которых подтверждалась теперь общественным сознанием. Да, он всегда был патриотом России и потому всегда желал ей лучшего. Он всегда действовал по убеждению сердца и тогда, когда верил, что спасение России в идее фаланстера Фурье, и когда, во многом благодаря Белинскому, отказался от таких утопических иллюзий, но готов был пойти на площадь с революционным знаменем в руках, если нет другой возможности освободить народ из-под крепостного ярма.

Да, теперь бы он не пошел на площадь, и не потому, что струсил бы еще раз отправиться в Сибирь или даже на плаху, не оттого, что сломился его дух или переродился он в обывателя. Нет. Но десятилетний опыт показал ему – одним махом людей и мир не переделать. Россия ждет от лучших сынов своих не спешного подвига самопожертвования, но более трудного – терпеливой работы духа и мысли. Подвижничества – от каждого патриота на том поприще, которое он избрал себе. Бог дал ему – он свято поверил в это – дар писателя, дар слова: вот его поприще, вот его дело, вот его истинный путь подвижничества. И если это так, если и это не утопия, если сердце его не ошиблось в выборе пути – он найдет это слово, и это будет уже не только его, но слово народа, слово всей России…

Селезнев Юрий. Житие великого грешника. Достоевский

Современных людей сатана полностью увлек земными, материальными интересами, а там, где слишком много забот, — много препятствий для духовной жизни. Погрязнув в материальных проблемах, человек уходит в сторону от той дороги, которая ведет в райские селения. Сначала хочется одного, потом другого, и еще чего-нибудь, и еще... Если попадешь в колесики этого механизма — ты пропал. Ведь как небесное бесконечно, так и земному нет конца. Нам не приносит пользы выполнение большого количества работы, с многочисленными хлопотами, утомлением и в особенности с поспешностью. Это лишает человека трезвости и делает черствым его сердце. Он перестает не только молиться, но и думать, и уже не может вести себя рассудительно, а совершает промах за промахом. Поэтому внимайте себе, не расточайте свое время попусту, без духовной пользы, а то дело дойдет до того, что душа ваша ожесточится, и вы будете не в силах исполнить свой духовный долг.

Преподобный Паисий Святогорец

От ходьбы и увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли и вожделения; его растрачивала дорога и освобождала от излишней вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался -отчего летит камень: потому что он от радости движения делается легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил коммунизм странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.

* * *

- Он что - твой отгадчик, что ль? 
- Да нет - так он: своей узкой мыслью мои великие чувства ослабляет. Но парень словесный, без него я бы жил в немых мучениях... 

Чевенгур

Спасающий спасётся. Вот тайна прогресса – другой нет и не будет.

 Владимир Соловьев

Господь сталкивает нас с людьми не напрасно. Мы вот все относимся к людям, встречающимся с нами в жизни, равнодушно, без внимания, а между тем Господь приводит к тебе человека, чтобы ты дал ему, чего у него нет. Помог бы ему не только материально, но и духовно: научил любви, смирению, кротости...

Схимонах Симеон Афонский

Ролик о продолжении традиции отношения к природе, возникшей в Европе в эпоху Просвещения. Идея философов французского Просвещения - есть две природы - человеческая разумная природа и вся остальная неразумная. Вся "остальная природа" - это инструмент для манипуляций с ней Разума. Она должна быть оразумленена, подвергнуться воздействию на нее разумности. Кульминации эта философия достигает в гегелевской теории самосознающего себя Абсолютного Духа , двигателя исторического прогресса.
Эстетические экспликации этой философии - тип "французского парка", когда садовник, ландшафтный архитектор насилует природу, придавая ей неестественные геометрические формы. Оттуда же идея клумбы с выверенным рисунком рассадки цветов, стриженные ровные газоны и т.д. Альтернативой является тип английского парка.

Андрей Макаров. ФБ

Всё на этом свете относительно. Есть люди, которых развратит даже детская литература, которые с особенным удовольствием прочитывают в псалтыри и притчах Соломоновых пикантные местечки. Есть же и такие, которые чем больше знакомятся с житейской грязью, тем становятся чище.

Антон Павлович Чехов

Диалог - это не обмен монологами, это такие отношения собеседников, когда их речи меняют направление воль друг друга.

Андрей Макаров, д.ф.н., профессор кафедры философии ВолГУ

Вот задача — отказавшись от самого себя, остаться самим собой, исполнять замысел Божий о себе.

Священник Александр Ельчанинов

20 лучших цитат  от финской писательницы Туве Янссон, автора книг про муми-троллей.

1. Начался новый день и может случиться всё, если ты ничего не имеешь против этого.

2. Тот, кто ест блины с вареньем, не может быть так уж жутко опасен.

3. По правде сказать, я никогда не верил компасам. Тем, кто чувствуют правильный путь, они только мешают.

4. Должно быть очень одиноко тому, кого все боятся.

5. Не стоит волноваться. В мире нет ничего страшнее нас самих.

6. Каждый у кого есть хвост, знает, как дорожить этим редчайшим украшением.

7. Я ужасно сердита. А в таких случаях единственное, что помогает — уборка.

8. Никогда не крась вещи только потому, что у тебя осталась краска.

9. В обыденной жизни от гениев – одни неприятности.

10. Как жаль, что всё самое интересное кончается тогда, когда его перестаёшь бояться и когда тебе, наоборот, уже становится весело.

11. Когда у тебя возникает желание что-то сделать, нужно немедленно принимать решение и не ждать, пока это настроение пройдет.

12. Смотреть на вещи — одно, а держать их в руках, знать, что они твои собственные, — совсем другое. .

13. Я не лев. Я хочу маленьких приключений. Чтобы как раз по росту.

14. «А ты случайно не того…стихи не пишешь?»

15. Никогда не станешь по-настоящему свободным, если будешь чрезмерно кем-нибудь восхищаться.

16. А жизнь вообще неспокойная штука.

17. Ну вот. Теперь все пропало. Наконец-то.

18. Если бы мы только поняли, как это случилось, то это показалось бы нам вполне естественным.

19. Просто это очень опасно — говорить кому-то о своих самых сокровенных мечтах.

20. Если не болтать зря, к тебе проникнутся уважением.

- Который час? Подскажи, пожалуйста.
- Не подскажу. Вчера подсказал, а сегодня ситуация изменилась, и я считаю этот вопрос бестактным. Да, возможно, завтра ситуация снова изменится, и я, напротив, буду считать этот вопрос не только нормальным, но даже обязательным. А потом опять может что-то измениться, и...

(Это про то, что "не должно быть никаких правил, всё решается по ситуации, в постоянном диалоге". Хочется спросить у поборников вот этого самого постоянного диалога: "У вас действительно так много душевных сил?").

Игорь Лунёв

Температура молнии 30 тысяч градусов - в пять раз выше, чем на поверхности Солнца. Напряжение может достигать 16 миллионов вольт. Ток - 200 тысяч ампер.
Каждый день атмосфера обрушивает на Землю примерно 8 миллионов молний. Вероятность того, что какая-нибудь ударит конкретно в вас, невелика: максимум 1 к 600 000. Но она существует.

* * *

По всем физическим законам, молний быть не должно. Ведь воздух - отличный электрический изолятор. И чтобы пробить разрядом его слой толщиной в несколько сотен метров необходимо электрическое поле колоссальной напряженности - порядка 150 киловольт на метр. Таковы данные лабораторных исследований. А грозовое облако более 30 киловольт на метр не генерирует. Тем не менее молнии бьют - интенсивно и часто. Иные протягиваются на несколько километров. Из космоса вообще кажется, будто бы Земля подвергается непрерывной массированной бомбардировке - столько в ее атмосфере ярких сполохов.

Парадокс разрешил, как ему кажется, британский физик Кристофер Скотт (Christopher Scott) из Университета Ридинга (University of Reading, UK).

Электрический заряд, благодаря которому, возникает молния, накапливается в облаках за счет трения друг о дружку крошечных частичек льда. Или водяных капель. Это, собственно, не новость. Подобные представления давно популярны. Равно, как и недоумения в том, что накопленного заряда не хватает для удара молнии.

Скотт полагает, что в процесс вмешиваются космические лучи - частицы высоких энергий, которые влетают в атмосферу Земли. Взаимодействуя с молекулами воздуха, они вышибают электроны, тем самым ионизируя воздух. И создают электрическое поле высокой напряженности - гораздо сильнее, чем грозовая туча. Вот его-то уже хватает для разрядов молний.

Еще один источник электрической напряженности - Солнце. Его так называемый солнечный ветер - тоже поток заряженных частицы высоких энергий. И они ионизируют воздух, создавая "проходы" для молний.

По расчетам Скотта, космические лучи создают своего рода электрический фон, благодаря которому молнии и возникают. А солнечный ветер периодически добавляет напряженности, усиливаясь во время вспышек на Солнце - так называемых корональных выбросов.

Феноменальная память построена тем, что вы мозгами своими не пользуетесь. Чем меньше вы пользуетесь мозгами, тем феноменальнее память. Дети-аутисты - это дети, которые стараются блокировать отношения с внешним миром, и у них гигантская ёмкость памяти невоспользована - её можно приложить к чему угодно.

* * *

Мозг эволюционирует не функционально, а структурно.

См. книжка «Изменчивость и гениальность»

Сердце у человека - одно: когда оно ищет временного, тогда забывает о вечном; когда же обращается к вечному и углубляется в нем, тогда забывает о временном и нерадит о нем. Двояких попечений, о временном и вечном, - двоякой любви, к временному и вечному, в сердце быть не может. Непременно обладает им одно из двух: или временное, или вечное.

Святитель Игнатий Брянчанинов

...Дивное создание Божие — человек! Создан не так, как прочие вещи. О всех вещах написано: сказал Бог, — и было; повелел, и — создалось (Пс 32:9). О человеке не так, но что? Сотворим человека. Так триипостасный Бог советовал; как бы некое великое дело намереваясь сотворить, Бог говорил: сотворим человека. Какого человека? По образу Нашему и по подобию сотворим (Быт 1:26). Великой и высокой честью почтен был человек Создателем своим при создании, так что выше и быть не может. Все твари — свидетели всемогущества и премудрости Божией, но человек, кроме того, образом Божиим почтен и особенным советом Его сотворен. Познаем, брат, первобытное наше благородство, достоинство и преимущество.
Когда сие дивное создание Божие из-за лукавства змеиного и своего преслушания обесчестилось и погибло, — чего оплакать не можем, — благость Божия снова явилась на нем, снова почтила его чудесно, снова превознесла его. Как? Сам Бог, Создатель его, пришел взыскать и спасти его. Не послал Ангела, или Архангела, но Сам вступил в дело сие, Сам в плоть человеческую облекся, и на земле пожил, и пострадал, и умер за человека. Видишь благость Божию, видишь и достоинство человека. Сам Бог ради него, погибшего, пришел, так что чем более обесчестился человек по хитрости змеиной, тем еще более почтен и превознесен Создателем своим.
Слава Богу, благоволившему так! Слава Богу, пришедшему спасти нас! Да будет слава Господня вовеки!..

Святитель Тихон Задонский. Письма келейные
Письмо 2-ое

Господи! Не знаю, что мне просить у Тебя. Ты Един ведаешь, что мне потребно. Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Отче! Даждь рабу Твоему чего сам я просить не смею. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения: только предстою пред Тобою. Сердце мое Тебе отверзто; Ты зришь нужды, которых я не знаю. Зри и сотвори по милости Твоей. Порази и исцели, низложи и подыми меня. Благоговею и безмолвствую пред Твоею Святою Волею и непостижимыми для меня Твоими судьбами. Приношу себя в жертву Тебе. Предаюсь Тебе. Нет у меня другого желания, кроме желания исполнить Волю Твою. Научи меня молиться! Сам во мне молись. Аминь.

Молитва свт. Филарета Московского на каждый день

В эту жизнь ты послан не для того, чтобы иметь счастье, а для того, чтобы его заслужить.

Святитель Николай Сербский

Дети – одна из вечных иллюзий человечества. Наивность, показывающая, что человек еще не до конца испорчен. Ведь никто не ждет, что из куриного яйца вылупится страус, что из щенка шакала вырастет большой бегемот, но все ждут, что из младенца выйдет обязательно не такая сволочь, как мы все, а нечто «порядочное»...

Юрий Нагибин. Дневник