Дневник

Разделы

Кто не поторопится сделать добро, тот его не сделает. Добро требует горячности. Теплохладным диавол не даст сделать добра. Он их свяжет по рукам и ногам, прежде нежели они подумают о добре. Добро могут делать только пламенные, горячие. Быть добрым в нашем мире может только молниеносно-добрый человек.

И чем дальше идет жизнь, тем больше молниеносности нужно человеку для добра. Молниеносность — это выражение духовной силы, это — мужество святой веры, это — действие добра, это — настоящая человечность!

Поспешности суеты и зла противопоставим быстроту, горячность движения в осуществлении добра. Господи, благослови и укрепи!

Быстрота раскаяния после какого бы то ни было греха — вот первая горячность, которую принесем Богу.

Быстрота прощения согрешившего пред нами брата — вот вторая горячность, которую принесем.

Быстрота отклика на всякую просьбу, исполнение которой возможно для нас и полезно для просящего,— третья горячность.

Быстрота отдачи ближним всего, что может их вывести из беды,— четвертая горячность духа, Богу верного.

Пятая горячность: умение быстро заметить, что кому надо, и вещественно и духовно, и умение послужить хоть малым каждому человеку; умение молиться за каждого человека.

Шестая горячность — умение и быстрая решимость противопоставить всякому выражению зла — добро, всякой тьме — свет Христов, всякой лжи — истину.

И седьмая горячность веры, любви и надежды нашей, это — уменье мгновенно вознести сердце и все естество свое к Богу, предаваясь в Его волю, благодаря и славословя Его за все.

Архиепископ Сан-Францисский Иоанн (Шаховской)

Человек воображает себя песчинкой и не потому ли размахивается как можно шире в космическом пространстве, силясь утвердить свое величие, на деле подтверждая свою малость. Но его представление о себе как о ничтожной частице вселенной поверхностно, вторично, оно появляется там, где забыты и исходное царственное чувство человеческого младенца в мире, и доводы логики. Логика говорит, что мы не можем быть малой частицей вселенского целого. В самом деле, допустим, вселенная бесконечна. Всякая часть бесконечности есть бесконечность. Всякая бесконечность равна другой бесконечности, поскольку бесконечность не может быть меньше бесконечности. Мы часть бесконечной вселенной. Следовательно, каждый из нас в качестве части вселенной — бесконечность и равен вселенной. 

каждый из нас в качестве части вселенной — бесконечность и равен вселенной

Допустим, наоборот, что вселенная конечна. Если она конечна и притом единственна, иначе была бы не вселенной, а частью какого-то другого целого, то такая вселенная — конечная и единственная — обладает в себе уникальным свойством, а именно устроена так, что, несмотря на свою конечность, не имеет ничего, чего бы ей недоставало, т. е. обладает уникальным свойством полноты, и значит каждая ее часть такова, что без нее вселенная будет уже не полной, т. е. каждая часть равносильна целому в том смысле, что мельчайшая часть оказывается точно таким же условием полноты целого, как самая большая часть и как совокупность вселенной.

каждая часть равносильна целому в том смысле, что мельчайшая часть оказывается точно таким же условием полноты целого, как самая большая часть и как совокупность вселенной

Эти силлогизмы обладают математической достоверностью. Но они не имеют для нас силы. Они имели силу для человека, всерьез принимавшего метафизику. Мы презираем метафизику. Мы переполнены диалектикой, которая валит метафизику с ног. Ну и что, что мы бесконечны. Всё относительно, бесконечность есть конечность. Закон единства противоположностей гласит, что конечность и бесконечность неким образом одно. Полнота относительна, полнота есть неполнота, неполнота есть полнота. Мы же ведь всё-таки стоим на современном уровне философского развития. Мы поэтому с порога отвергаем метафизическую логику. То ли человек во вселенной крошечно мал и на фоне гигантских горящих звезд его копошения безразличны, то ли человек равен вселенной и каждый его поступок отзывается на вселенском целом, — кто разберет, может быть, по закону перехода количества в качество то и другое верно, поступки безразличны и поступки важны, всё течет, смотря как смотреть, посмотришь так и вроде бы выходит так, посмотришь иначе и вроде бы всё выходит иначе.

Логическим умозаключениям мы не верим. Какие еще парадоксы бесконечности, что за изощрения. Глубокое или даже садистское равнодушие к выкладкам разума — наша общая черта сегодня, нам в высшей степени всё равно, чтó они там и кому доказывают. Мы полагаемся на чутье и еще очень хорошо, если иногда проверяем его расчетом. Однажды я решал с пятиклассницей физические задачки. Не то что она упустила усвоить материал, нет, но она как-то совершенно одинаково вставала в тупик и перед сложным, и перед простым действием. Уже решенное не укладывалось у нее в голове и не прибавляло ей уверенности, даже наоборот: чем больше операций было выполнено и записано, тем больше были ее сомнения. Вдруг я догадался: ты не веришь, что математические действия дают правильный результат? Она не верила. И в таблицу умножения не веришь? Нет. Но в то, что дважды два четыре? С удивлением она признала, задумавшись, что не верит, что дважды два четыре. Что-то было тут для нее неубедительным, у нее оставалось ощущение подвоха. Не только этой девочке: дважды два современному человеку не убедительны. Что там логика, говорящая, что человек равен вселенной: даже та простая логика, что от вытаптывания земли мы получим вытоптанную землю, никого не убеждает. А вдруг нет.

У нас у всех есть хорошая доля презрения к философии, к ее бессильным рассуждениям. Это презрение только для приличия смягчено неуверенным допущением, что вдруг всё-таки в этой философии что-нибудь да есть. Правда, подозрения, что в философии что-то еще скрывается, становится всё меньше. Надо поискать философа, который верит в философию. Философская публицистика в средствах так называемой массовой коммуникации всё время пытается сделать вид, будто у нее на руках еще есть нетронутая стопка козырных карт, когда на самом деле у нее, похоже, и вообще на руках уже никаких карт нет. Из «философских идей», опустошенных до последней пустоты, выколачивается последний прок, уже едва ощутимый, с тем единственным бесспорным результатом, что пренебрежения к философии становится больше.

Мы не надеемся на рассуждения, мы надеемся на интуицию и волю. От воли, похоже, осталась только воля к воле. Мы блюдем форму волевого поведения тем настойчивее, чем больше мы растеряны. Что мы растеряны, мы всего меньше готовы признать. Кто-то, может быть, растерян, но не я. А если я всё-таки растерян, то не должен показывать, хотя бы для того, чтобы не ставить себя в глупое положение.

 Мы растеряны не временно и отчасти, а в таком же смысле, в каком ходим на двух ногах

Уверенная воля нам нужна именно потому, что мы растеряны. Мы растеряны не временно и отчасти, а в таком же смысле, в каком ходим на двух ногах. Мы растеряны потому, что нам никак не удается собраться. Стоит нам задуматься, мы по меньшей мере раздваиваемся. От этого мы стараемся не задумываться, особенно когда «занимаемся философией». Мы не хотим признаться себе, что растеряны, — и тут же невольно признаёмся, говоря, что ищем себя. Если бы мы не были растеряны, какая была бы надобность искать себя. А между тем «найди себя» — не реабилитационная программа для отдельных индивидов, хромающих в стороне от общей колонны, а дело каждого и, похоже, первое дело.

Кто-нибудь скажет: что же меня искать? Вот он я, и могу, чтобы удостовериться, похлопать себя по бокам. Но человеку, оказывается, мало просто обнаружить свое тело в пространстве, скажем, в таких-то координатах земного или космического пространства (на Луне). Человек может с полной определенностью знать свое местоположение во времени и в пространстве, свою точку на самой детальной карте и в самом подробном календаре, и всё равно не найти себя. Найти себя в пространстве мало. Надо найти себя в мире. Человек живет в окружающей среде. Этого мало. Иметь место в окружающей среде, скажем, на восточноевропейской равнине в таком-то ее городе или селе, мало. Человек еще не обязательно нашел себя, даже если нашел себе тут дом и больше, прописку. Надо найти свое место в мире. Что бы это могло значить?

Найти свое место в мире заведомо трудно. Говорят, что в России найти себя особенно трудно. Многие не находят. Мало меняет дело то, что они потом всё же как-то устраиваются. Людям, конечно, ничего другого не остается, когда они не нашли себя, кроме как устроиться — устроить себя, например, сформироваться в культурную личность, построить ее из подручных средств. В число подручных средств войдут, конечно, и многие части самих себя, неузнанных, ненайденных. Но устройство себя человека не устраивает. Оно устраивает кого-то другого. Как могло быть иначе, ведь устроившийся, устроивший себя, с самого начала устраивал по-настоящему не себя, себя он не нашел, он устраивал кого-то другого.

Спросим иначе: спросим не как найти себя, как найти свое место в мире, а спросим, как найти мир? Может быть, найти себе место в мире потому и не удается, что мы ищем не только еще неизвестного себя, но и неведомо где.

Мы не в силах найти себя и растеряны потому, что нет того самого, в чем наше место. Дело не в нас, дело в мире.

Мы растеряны, мы не можем найти себя не потому, что с нами случилось что-то неладное, чего надо стыдиться как глупости, а потому, что не знаем, где искать, не знаем, где мир. Мы в мире. Мир неведомо где. Может быть, мира уже нет. Мы не в силах найти себя и растеряны потому, что нет того самого, в чем наше место. Дело не в нас, дело в мире.

Нам, возможно, скажут, что мы заблудились в трех соснах. Мир вот он: всё, что вокруг, близко, далеко ли, всё, что существует и всё, что не существует, — всё мир. Мир — это просто всё. Древние греки так его называли: τὸ πᾶν, τὰ πάντα — всё, вся, всяческая. Может быть, не надо усложнять? Может быть, как раз ничего проще мира нет, раз он по определению — всё: бери всё, ровным счетом ничего не исключая, и получишь мир. Схватить отдельные вещи с их расплывающимися, сливающимися границами — это действительно очень сложно, но мир? Вот он, смотри, живи. Не потому ли, что «всё» — это предельно просто, философы — не нам чета, настоящие, занятые делом философы — не включили тему «мир» в круг своего исследования. Они переходят непосредственно к важным задачам, к трактовке этой всеобъемлющей мировой данности, к мировоззрениям, которые могут быть истинными или ложными, между прочим. Вот где кипят идеологические схватки, вот где острые умы изощряют свою способность схватывать в единой картине необозримое множество явлений и словно бы взором полководца с возвышения, откуда всё видно, вооружившись к тому же инструментами прозорливого видения, обозревать пестрое многообразие явлений, оценивать их подлинную суть, отбрасывая малосущественные, привходящие, акцидентальные, мешающие широте обзора детали, чтобы затем направить схваченные в целом мировые явления по какому-то руслу — по правильному, в свете целого, а то они пошли бы по неправильному руслу.

мы никогда не видим мир в целом. Если есть что-то безусловно невидимое, так это мир

На это надо спокойно возразить, что всё, что мы видим, когда что-то видим, — это части мира, и мы никогда не видим мир в целом. Если есть что-то безусловно невидимое, так это мир.

Всё в целом мы сосчитываем, целое — угадываем

Мир нельзя увидеть, потому что он целое.

Мир нельзя увидеть даже не потому, что он велик и включает не только то, что есть, но и то, что еще только может быть; и мир нельзя увидеть не потому, что каждый видит мир по-разному; и не потому, что в мире, который я вижу, нет меня, а в мире, как его видит другой, я есть, так что они всегда не полные миры, значит не миры. Мир прежде всего нельзя увидеть как раз по той причине, по которой кажется, что его всего проще увидеть: потому что он целое. Пытаясь охватить всё, мы не случайно добавляем: всё в мире, всё в целом. Но всё становится целым не потому, что досчитано до конца, как художественное произведение приобретает цельность не тогда, когда включило, наконец, изображения и людей, и животных, и растений, и минералов. Не целое возникает в момент, когда налицо сумма его составляющих, а всегда наоборот, мы говорим о сумме, когда ощущаем целое. Всё в целом мы сосчитываем, целое — угадываем. Не целое измеряется суммой, а сумма примеряется к невидимому целому, пока не совпадет с ним. Мы говорим «целая тарелка» не тогда, когда заполнена до самых краев ее емкость. Все вещи в мире — условные цельности и существуют, пока относительно целы. Мир — безусловная цельность, целое как таковое. Как налитая с верхом тарелка — не «целая», так «целый мир» — не нагромождение всего на свете. Избыток зла, хаоса не нужен для целости мира, наоборот. Можно было бы сказать, что мир существует по способу художественного произведения, полнота которого ощущается, но не вычисляется. Но вернее сказать, что, наоборот, художественное произведение существует по способу целого мира, осуществляется постольку, поскольку достигает его цельности.

Мир существует не по способу множества элементов

Логика не доказала нам, что мы как часть бесконечности бесконечны или что от каждого из нас как части целого зависит, будет ли целое целым или не будет. Но логика, пожалуй, косвенно что-то всё же доказала. Она заставила думать, что мир — целый мир — существует не по способу суммы составляющих, не по способу расчерченного пространства. Та же правда перед нами мелькнула, когда мы говорили, что найти свое место в мире не значит определить, в каком месте восточноевропейской равнины мы географически находимся. Мир существует не по способу множества элементов. Поэтому когда нас хотят, что называется, привести в чувство, широким жестом показывая: да вот же он, мир, вокруг! мы слышим в этом приглашении что-то нескладное. Нам показывают на вещи, много вещей, а приглашают увидеть в них то, что в них видеть нельзя и можно только поверх них угадать, ощутить: полноту. Я ее не ощущаю, мир для меня, возможно, давно распался. За жестом «да вот же он, мир!» стоит нежелание заметить, что с целостью мира не всё в порядке.

Мы не знаем, что такое целое; мы его узнаём, когда оно есть

каким-то знанием — но не в результате пересчета предметов — мы знаем, что бывает такая вещь, как полнота

Мир нельзя видеть, нельзя, даже очень постаравшись, определить его и сказать: вот он, внутри пределов. Он сам предельное целое. Мы не знаем, что такое целое; мы его узнаём, когда оно есть. Оно всегда относительно, мы к этому привыкли, но мир — безусловное целое, привычки которого у нас нет. Между тем мы на каждом шагу уверенно и легко говорим: мир, весь мир, целый мир. Миру то и дело дают определения: мир широк, мир тесен, мир прекрасен, мир тюрьма. «Дух человеческий — в плену. Плен этот я называю „миром“, мировой данностью, необходимостью» — так начинается книга одного русского философа. Мир дарят. Это значит, что каким-то знанием — но не в результате пересчета предметов — мы знаем, что бывает такая вещь, как полнота. Мы о ней догадываемся. «Целый мир» бывает, когда нас захватывает чувство, одновременно с которым мы чувствуем, что оно не очерчено нашим телом, а относится ко всему. Таким чувством может быть беспричинная радость, которая стоит у здравого смысла под большим подозрением. Беспричинная радость относится ко всему миру, нам тогда кажется, что целый мир хорош, и мы несомненно знаем, что во всем мире нет ничего, что избежало бы этого чувства, т. е., стало быть, мы неким образом охватываем этим чувством целый мир. Раньше мы, скажем, видели в мире темную и светлую стороны, он делился на свое и чужое, но в захватывающей радости он один, весь хорош, целый, а если бы не был весь хорош, то и радость была бы не такой. Или наоборот: бывают состояния, когда весь мир — именно весь — кажется словно подточенным, во всем начинает мерещиться обман, неладность, всё словно поползлось, даже мы сами. Мы не любим таких состояний, пытаемся развеять их. Но они роднят нас с целым миром.

Это, скажут нам, только настроения, психология. Нам вместо хорошей философии, оперирующей содержательными концепциями, хотят подсунуть психологию, да еще хуже, какой-то импрессионизм, мерцание смысла, когда надо крепко взять понятие в руки и держать его, не выпуская. А настроения — мало ли у кого могут быть какие настроения. Правда, вспомнят, у Хайдеггера настроение значит что-то важное. А сам Хайдеггер теперь вроде бы уже признанно занял место в современной мысли. Из-за Хайдеггера понятие настроения начинает исподволь проскальзывать в академическую философию. Во всяком случае, маленькая статья «Настроение» включена в философский энциклопедический словарь. В пятитомной философской энциклопедии уже упоминалось мельком, что в философское сознание понемногу внедряются, — не во всякое пока, а в сознание философов-персоналистов, т. е. не вполне еще наших, — такие «непривычные для философии понятия», выражающие «острые моменты обыденного человеческого существования», как настроение, забота, страх.

Они — объясняют нам — «моменты человеческого существования». Т. е., по-видимому, человеческое существование, как бы неизменная субстанция, имеет свои состояния, как бы акциденции; к последним относится настроение. Объяснение рассчитано на общепонятность. Мы узнаём привычное: есть человек, есть его настроения, они приходят и уходят, но это не беда, от них остается опыт, личность обогащается, питается потом зарядом былых настроений, делается более зрелой, анализируя их смену.

В уже упомянутой статье «Настроение» читаем прямо-таки дефиницию: «Настроение — целостная форма жизнеощущения человека». Как это понять? Опять всё вроде бы само собой разумеется. Существует жизнеощущение человека; знаем же ведь мы по себе, что живем и одновременно ощущаем, что живем. Наше жизнеощущение, далее, похоже на поток, — положим, на ту реку, о которой как будто бы говорил Гераклит, или на поток сознания, о котором говорят в XX веке. Словом, жизнеощущение это некий поток жизни. Всё течет и всё изменяется, или наоборот, всё течет и ничего не меняется; дело не в деталях, а в том, что наше жизнеощущение — недооформленный поток, приобретающий в настроении целостную форму.

Всякое познание, учат нас, тоже «начинается с нерасчлененного представления о целом

Откуда спустилась целостная форма? Как она смогла ввести в свои берега поток жизнеощущения? На этот вопрос мы уже не слышим ответа. По-видимому, для автора определения речь идет опять о слишком понятных вещах. Как-то смогла! Мы же видим, что всё на свете так: то расплывается и разбрасывается, так что не уловишь и не соберешь, то снова створоживается в целостную форму. Форма единства, целостная форма — это, говорят нам, закон жизни, закон всего действительного. Организмы, социальные процессы, кораллы — всё неким образом кристаллизуется в целостные формы. Так и поток жизнеощущения. Нечего спрашивать, откуда взялась целостная форма. Ею всё на свете устроено: в конце концов, даже хаос — только определенная степень ослабления целостной формы. Всякое познание, учат нас, тоже «начинается с нерасчлененного представления о целом», а если бы не было целого, мы ничего не смогли бы и познавать. Так что, нас пристыдят, не надо спрашивать, откуда взялась целостная форма. Без целостных форм не было бы ни сущего, ни познания. Между прочим, мир — тоже целостная форма, а именно верховная форма самой всеобъемлющей цельности.

цельность -это единство

Что всё же такое цельность? Вопрос способен вызвать теперь уже раздражение философа, занятого важными проблемами. Это цельность, само собой ясно! Нет, всё-таки? Это единство! Но что такое единство? Единство есть свойство единого, одного. Что такое единое? В самом деле, что такое одно? Число. Что такое число? Неизвестно. Определения числа не существует. Число определяют через количество, количество через счет, счет через единицу, единица — число. Можно как угодно формализовать эту процедуру, например, можно определять число как «понятие, служащее для количественной характеристики предметов», с отсылкой к термину «количество», причем количество определяется как «отображение общего и единого», единое, в свою очередь, — как «начало множества», «множество» как «класс», «класс» как «совокупность элементов», т. е. опять единство единиц, число. Можно еще абстрактнее: число есть «класс всех равночисленных классов», а «равночисленные классы» суть классы, между всеми элементами которых соблюдается одно-однозначное соответствие, т. е. элементу одного класса можно без двусмысленности сопоставить элемент другого класса. Но ведь «элемент класса» невозможно определить иначе, как единицу, единица есть число. Из тавтологии при определении числа мы при любой формализации не выбираемся, достигая только того, что запутываем себя, чтобы уйти от встречи лицом к лицу с этим неведомым — числом, единицей. Единство есть единое, единое есть число, число есть счет единиц, количество единств. Стоп. Дальше пути нет.

Но, может быть, пора честь знать? Не уподобляемся ли мы той школьнице, которая не верила, что дважды два четыре? А мы встаем в тупик перед единицей. Заблудились даже не в трех соснах. Надо же, наконец, соблюдать какие-то правила философского приличия, не придираться к мелочам, заняться делом. Все ведь знают, что такое единое. Единое есть единое. Пора бросить, скажут нам, словесные фокусы; так много насущных задач, их надо решать, а не высматривать сложности там, где уже всё понятно и просто. Обратитесь к жизни, довольно игры ума.

Вся жизнь теперь, между прочим, строится на научных основах. Вся наука математизирована. А вот мы вдруг обнаружили, что неизвестно, что такое число, начало математики. Впрочем, о неопределимости числа знали всегда, и это не мешало математике развиваться. Даже наоборот. Избавившись от ненужной метафизики, математика и другие науки впервые стали прогрессировать с нестесненной быстротой, достигнув результатов, которых никогда еще не знало человечество; и они, математика и науки, будут развиваться дальше, — при условии, что им не будут ставить палки в колеса, некстати напоминая о неопределимости числа.

Но, может быть, блестящая слепота науки, заботящейся о точности и правильности своих операций и не задумывающейся, по своему существу неспособной задуматься о том, что вне этих операций, о том, с чем она имеет дело до научной обработки, поскольку предметом науки может стать только то, что заранее уже подвергнуто научному «представлению», — эта блестящая слепота науки, которая позволит ей развиваться и тогда, когда на Земле не останется земли, когда придется решать задачи жизнеобеспечения застекленных автономных колоний в космосе, и когда не останется уже никакого бытия, тогда она придет к своим самым головокружительным изобретениям, тогда только избавится от всех помех, — может быть, эта слепота науки к тому, что не научно, происходит не по оплошности деятелей науки, а оттого, что наука однажды разрешила себе навсегда забыть, что она не знает, что такое число, не знает, словно во сне, чем она оперирует, знает только, что оперирует и продолжает и может продолжать оперировать? Что бытие науке безразлично — по существу безразлично, потому что она ничего в принципе не видит, кроме своих операций, и в этих операциях бытие остается аккуратно обойденным, хотя и необходимым, необходимым по необходимости обойденным, — может быть, это безразличие науки к бытию происходит оттого, что наука не знает, что такое число, единица, единое?

Единое есть бытие, бытие есть единое

Что за странное предположение. Наука скользит мимо бытия, потому что не хочет задуматься о том, что такое единица, число? И вдруг мы вспоминаем: по древнему определению, единое есть бытие. Странно. Да, было такое. Это в платоновском «Пармениде». И не только. Единое есть бытие, бытие есть единое — это, собственно, вся античность. И всё Средневековье. И Новое время, между прочим, долго тоже, пока не забылось это — единое есть бытие. Так что же, бытие упущено наукой и техникой с самого начала по той простой причине, что наука и техника упустили спросить, что такое число, что такое начало числа, единое? Не может быть! Зачем сразу такие крайности, такие парадоксальные выводы. Не задумываться же науке и технике над каждой единицей, усматривая в ней бытие.

Кроме того, древние, наверное, имели в виду просто какое-нибудь иносказание, хитроумную назидательность. Ну конечно же: они, возможно, просто хотели сказать вот это самое, что бытие невозможно без единства, без цельности, тяготеет к целостным формам. Размытая первоначальная туманность постепенно свертывается в клубки, сволакивается в волокна, в нити, в струны, приобретает числовую структуру. Вот вам и ответ, разъяснят нам: бытие всегда тяготеет к целостной форме, к числу, а древние, парадоксалисты, выразили этот очевидный факт в причудливой форме: единое есть бытие, бытие есть единое.

 единство не свойство и не тенденция бытия, бытие есть единое, единое есть бытие

бытие и единство взаимообратимы

бытие есть единство, нет единства, которое не было бы бытием, нет бытия, которое не было бы единством

Нет. Платон в «Пармениде» говорит не о том, что бытие тяготеет к единству и что всё постепенно неким образом сволакивается в волокна и сплетается в цельности, мало-помалу образуясь. Он и вся классическая философия упрямо повторяют свое: единство не свойство и не тенденция бытия, бытие есть единое, единое есть бытие, unum et esse convertuntur. Никакое количество диалектики не поможет разгадать эту загадку. Мы можем разве что снова закрыть на нее глаза. Или еще раз заново переписать историю философии. Но лучше, если мы будем просто помнить, пусть не понимая, что в ней написано: unum et esse convertuntur, бытие и единство взаимообратимы. Не то что бытие приобретает со временем, постепенно, по ходу развития черты единства или с самого начала обладает единством как своей чертой или признаком, а другое: бытие есть единство, нет единства, которое не было бы бытием, нет бытия, которое не было бы единством. Мы упираемся в тупик.

Ну вот, недоставало вставать в тупик перед старинным парадоксом. Возможно, он уже давно благополучно разъяснен. Существует же для чего-нибудь дисциплина истории философии. Или еще проще: хотя бы и не разъяснен, всё равно ведь известно, что Платон — это метафизика, а метафизика преодолена. Хайдеггер разрушил метафизику. Разве не так у него поставлена задача — деструкция метафизики? Какое после этого еще может быть, серьезно говоря, единое, взаимообратимое с бытием? Может быть, еще «умопостигаемое единое»? Что-то из мира идей? Мы давно успокоились, что никакого потустороннего мира идей нет, и когда мы сейчас говорим «идейный мир», то имеем в виду, наверное, не трансцендентные сферы. Надо, подумают про нас, иметь праздный ум, чтобы на досуге разбирать, что такое единое, что такое тождество и почему бытие даже не «тождественно» единому, а просто есть единое. У древних, наверное, был — они же рабовладельцы — этот досуг, схолé, их философская «школа». А у нас схолé нет, нам недосуг. В конце концов, у нас нет настроения входить в эти единые, иные, тождества.

Между прочим, «нет настроения» вовсе не значит, что у нас вообще нет никакого настроения, как раз наоборот. «Нет настроения» — т. е. нет настроения для этого вот, а именно потому, что мы настроены делать что-то другое. Настроение как раз есть, мы только не знаем точно, какое, хотя знаем определенно, что это не настроение разбираться, единое иное ли другому или неиное ему и бытию. Настроению нет дела до единого и его иного. Правда, настроению, честно говоря, нет дела и до «целостной формы». Настроение — это настроение.

Настроение — это когда за суетой и ненужными встречами, за раздергивающими заботами неведомо откуда, может быть, из детства просится не музыка, не сама музыка, а словно только один ее неслышный тон, он заглушен шумом, но будет яснее слышен, когда мы останемся наконец наедине с собой и пойдем по людной вечерней улице. Настроение захватит нас, и не только нас, а всё вокруг склонит в свою сторону, и мы словно завороженные будем бояться, что его что-то спугнет. Такое настроение может превратиться в стихи, которые не нарушат настроения, а наоборот, дадут ему быть собой и остаться навсегда и стать настроением других людей, может быть, очень многих, может быть, настроением времени; или настроение превратится в музыку — оно ведь и так с самого начала было неслышным тоном; или ни во что не превратится, а развеется, когда чей-то голос проницательно спросит со стороны: «Что это ты сегодня такой задумчивый?» — и мы к собственному стыду поспешим заверить, что вовсе нет, что всё это так, ничего.

«Я не в форме» — значит не в силах придать себе требуемую в обществе форму, настроение сильнее меня

Почему настроение так заметно? Почему, еще только издали видя человека, с которым у нас деловое общение, мы спешно и старательно стираем с лица следы задумчивости, расстройства, печали? Никогда на самом деле стереть до конца не удается, люди догадываются, расспрашивают, иногда тактично, и только под защитой чужого участия мы перестаем стыдиться. Настроение мгновенно задевает: «Что с тобой?» Его каким-то неведомым путем замечают раньше, чем особенности костюма, состояние здоровья. Придите в странной одежде, могут не заметить. Придите без одежды. В некоторых местах это разрешается и уже привычно. Но необычное настроение никогда не будет оставлено без внимания. Настроение чувствуют, даже если отвернешься. Есть общепринятые настроения. «Я не в настроении» говорится, когда настроение необщепринятое. «Я не в форме» — значит не в силах придать себе требуемую в обществе форму, настроение сильнее меня. С настроениями борются. Ни с чем никогда не борются так, как с настроениями. Вторгаясь в общество со своим особенным настроением, я могу быть уверен, что иду на конфликт: озадачу, расстрою, настрою и уж во всяком случае обращу на себя внимание. Почему так?

Значительность общения детей с взрослыми и друг с другом в немалой мере происходит оттого, что дети не прячут своего настроения и при общении с ребенком имеешь дело не с его взглядами на мир, а с самим миром, каким его делает для ребенка настроение. У взрослых мы почти никогда с открытым настроением дела не имеем, а обычно только со скрытым, подавленным настроением. Нам кажется, что, общаясь, мы обмениваемся мнениями и говорим о делах. Однако прежде всего мы в любых условиях общения общаемся между собой своими настроениями. Не случайно власть интересуют не мнения общества, — если интересуют, то не очень серьезно, — а настроения. Настроения могут овладевать миллионами. Они перекидываются мгновенно, и преградой им может встать только новое настроение. Настроения, охватившего массу, достаточно, чтобы изменилось сразу всё. «Значение настроений в истории нельзя достаточно оценить: всё великое в ней произведено ими. Религии и революции, искусство и литература, жизнь и философия одинаково получают свой особый характер в настроении тех, кто создает их» (В. В. Розанов, «О понимании»).

Что такое настроение? Почти с тем же успехом можно было бы спросить: что такое человек? 

Боже мой, что такое человек! Человек это человек.

Назовем существо человека присутствием

Попробуем сказать не что такое человек, — человек это очень много, — а что такое человек в своем простом существе. Назовем существо человека присутствием. Вещи существуют. Животные живут. Человек существует как вещь, живет как живое существо, присутствует как может присутствовать только человек и всё человеческое. Стол не присутствует в комнате, он просто стоит там. Кошка не присутствует, разве что мы шутливо возведем ее в человеческое достоинство; кошка спит, наблюдает, мурлычет. Человек присутствует, и не его вещественное телесное наличие, как наличие шкафа, и не его живая природа, как у черепахи или кота, а прежде всего и главным образом его присутствие касается нас — в буквальном смысле касается как задевает, касается как задействует, обращено к нам как безусловное требование участия.

Присутствие, существо человека, не приковано пространственно к его телу

Присутствие, существо человека, не приковано пространственно к его телу. Человек ушел из дома или из жизни, а всё еще полно его присутствием. Пушкин умер сто пятьдесят два года назад, но присутствует среди нас, и его присутствие ощутимее, чем присутствие многих живых людей. На полке стоит собрание сочинений Пушкина, но книги не совсем неживые предметы, в своих сочинениях поэт неким образом присутствует. Он присутствует в своих памятниках. Он присутствует, когда читают его стихи, когда пишут о нем книгу.

Присутствие никогда не где-то там, оно всегда близко ко мне, касается меня благодаря моему собственному присутствию и через него. Другой присутствует для меня как проникающий в мое собственное присутствие; он задевает меня тем безусловнее, что не телесно. Присутствие не поделено перегородками, другой присутствует для меня вдали иногда интенсивнее, чем рядом. Чтобы уйти от чужого присутствия, обычно мало заслониться стеной.

Присутствие непосредственно задевает меня потому, что когда я хочу не просто вглядеться в облик человека (у него приятный вид, у нее скованная походка) и не просто отождествляю его с должностью и мнениями (она секретарь такой-то кафедры, он либерал), а допускаю до себя то, чту есть этот вот человек в его сути, то я вижу, вернее, ощущаю, встречаю настроение — не условную форму, скажем, любезность, а то настроение, которое всего вернее владеет человеком, когда он «не в настроении».
 

Владимир Бибихин. Мир

1. Читая Платона, будьте терпеливы. Платоновский диалог — это текст, отличающийся от всех литературных произведений, которые вам довелось прочесть. То, что хочет сказать Платон — не лежит на поверхности, не дается вместе с первым прочтением, но требует многократного чтения.
2. Будьте внимательны. В диалоге нет ничего случайного или второстепенного. Каждый пример или кажущееся поначалу незначительным замечание работает на целое. Научитесь это видеть.
3. Учитесь анализировать. Попробуйте воссоздать структуру (краткий сценарий) диалога, а затем разбейте этот сценарий на отдельные сцены. Попробуйте разыграть эти сцены в своем воображении. О чем бы вы спросили Сократа? Какие бы вы дали ответы на его вопросы?
4. Следите за развитием интеллектуального сюжета, замечайте, как один интеллектуальный ход порождает другой (Сократ спрашивает что такое идея благочестия, Евтифрон отвечает, пытается определить эту идею, Сократ задает очередной вопрос, который разрушает тезис Евтифрона и т.п.). Попробуйте выявить основные тезисы Евтифрона и те вопросы Сократа, которые порождают новые проблемы.
5. Помните, что, несмотря на то, что форма диалога сопряжена с фигурами «утаивания» и «защиты логоса» (устной речи), Платон пишет для всех.
Завершу словами Томаса Слезака: «Чтение Платона — это, прежде всего, ни с чем не сравнимое интеллектуальное наслаждение… Читатель из простого свидетеля некоторым образом становится участником живой дискуссии». «Диалоги не претендуют на исчерпывающее изложение всей философии Платона… Они открывают пути к философии». Диалоги обнаруживают «несравненную обращающую к философии силу».
Итак, Платон обращается к каждому человеку. Он не навязывает, а приглашает. «Истинная философия не стремится услужить интересующемуся, но желает, чтобы ее добивались». Недаром Диотима называла философию любовной наукой («путем любви»)…

Андрей Баумейстер

СОФИЯ,  Премудрость (греч. Sofia, «мастерство», «знание», «мудрость», евр. hochemah), в иудаистических и христианских религиозных представлениях олицетворённая мудрость Божества. Термин «С.», возникший в Древней Греции, употреблялся там как отвлечённое, умозрительное понятие, хотя первоначально у Гомера (Нот. П. XV 411-412) он встречается в комбинации с именем богини Афины — применительно к делу строительства и упорядочения, художества и рукомесла. Сама Афина имеет много общего с последующей С.; и всё же если мифологема греческой Афины как богини мудрости (но без приложения к ней термина «С.») есть олицетворение мудрости, то мудрость в греческой мифологии не есть лицо. Иначе в ветхозаветной традиции, где понятие Премудрости — в силу самой специфики иудаистической мифологии — приобретает личностный облик: Самораскрытие Бога в мире должно было принимать характер «лица» (или «как бы лица») — как второго и подчинённого «Я» Бога. Позднебиблейская дидактическая литература (книга «Премудрость Соломона», «Книга притчей Соломоновых», «Премудрость Иисуса сына Сирахова») даёт образ «Премудрости Божией», описанной как личное, олицетворённое существо. Она выступает как девственное порождение верховного Отца, до тождества к Нему близкая: «Она есть дыхание силы Божией и чистое излияние славы Вседержителя» (Прем.Сол. 7:25 след.), вышедшее «из уст Всевышнего» (Иис.Сир. 24:3; срв. образ Афины — тоже девственницы, появляющейся из головы Зевса; по устойчивой схеме мифа, мудрость принадлежит деве). Как греческое слово «С.», так и соответствующее ему древнееврейское слово — женского рода, и в пассивном образе «чистого зеркала действия Божия» (как определяется С.) угадываются женские черты. Премудрость в своём отношении к Богу есть Его демиургическая, мироустрояющая воля. Она описывается (Притч. 8:27-31) как «художница», по законам божественного ремесла строящая мир (что снова сближает её с Афиной); в природу этой космогонической С.-«художницы» входит «веселие». В раввинистической и позднее гностической мысли (знавшей также понятие «падшей С.» — см. Ахамот) С. сближалась с евр. re'sijt и греч. arhh — оба термина означают «начало» — в смысле основания, первоначала, материнского лона изначальности. Специфику С. составляет женственная пассивность, сопряжённая с материнской многоплодностью, её «веселие», а также глубинная связь не только с космосом, но и с человечеством (Притч. 8:31 и др.), за которое она заступается. Если по отношению к Богу С. — пассивно зачинающее лоно, «зеркало славы Божией», то по отношению к миру это — строительница, созидающая мир, как плотник или зодчий складывает дом как образ обжитого и упорядоченного мира, огражденного стенами от безбрежных пространств хаоса; дом — один из главных символов библейской Премудрости (Притч. 9:1 и др.).

Христианство усваивает личностное понимание С. Ориген описывает её как хотя и «бестелесное бытие многообразных мыслей, объемлющее логосы мирового целого», но в то же время как «одушевлённое и как бы живое». В раннюю эпоху развития христианства представление о С. сближалось с ликом Христа-Логоса (1Кор. 1:24 прямо определяет Иисуса Христа как «Божию силу и Божию премудрость»), а затем и с третьей ипостасью Троицы— Духом Святым(понятие женского рода в семитических языках и близкое С. в аспектах игры, веселья, праздничности), подчёркиваются также аспекты С., связанные с идеей человеческой общности. В латинской христианской литературе термин «С.» вытесняется почти синонимическим обозначением мистически понятой «Церкви», и поэтому собственно «софиологии» католическая традиция почти не знает. Иначе в Византии, где большое значение получило развитие образа С. как символа теократического принципа, и на Руси, куда христианство пришло под знаком С. (митрополит Илларион описывает крещение Руси как приход «Премудрости Божией», т. е. С.; Софии были посвящены построенные в 11 в. три главные русские церкви — в Киеве, Новгороде и Полоцке). На русской почве к 15-16 вв. складывается богатая иконография С. С. имеет облик Ангела;, её лик и руки — огненного цвета, за спиной — два крыла. Она одета в царское облачение (далматик, бармы), на голове — золотой венец. Ей предстоят (как Христу в иконографии «Деисуса») молящиеся Дева Мария и Иоанн Креститель; над ее головой виден по пояс благословляющий Христос (т. о., не тождественный с С., но являющий Собой её «главу», примерно так, как Он же есть, по новозаветному учению, «Глава» Церкви). Личный облик С. как в византийско-русской, так и в католической традиции постепенно сближается с образом Девы Марии как просветлённой твари, в которой становится «софийным», облагораживается весь космос. В христианской агиографической традиции имя «С.» носит также мученица, казнённая в Риме во 2 в. вместе со своими дочерьми Верой, Надеждой и Любовью (имена символичны — «Мудрость» как мать трёх «теологических добродетелей»).

На Западе специально к символу С. обращается лишь немецкая мистика в лице Г.Сузо, а затем Я.Бёме, позднее — пиетизм (Г.Арнольд). Из рук немецкой мистики символ С. принимает Гёте, но в противоположность Бёме и с сильным уклоном в язычество подчеркнув ее материнские черты: Фауст, не удовлетворенный чистым интеллектуализмом и пребывающий в глубоком внутреннем одиночестве, находит избавление в приходе к С. («вечной женственности») — духовно-телесному началу, в котором сняты противоречия и помехи к человеческой коммуникации. С. символизирует при этом мировую меру бытия. Фауст, разрушив отжившую средневековую меру и выйдя к техническому активизму, оказывается в опасности утратить вообще всякую меру, и Гёте спешит привести его к свободной и разумной мере — С. Образ С. воспринимает и Новалис. Но продолжается развертывание и «антисофийных» возможностей новоевропейского индивидуализма (образы разрушительной «анти-С.» в музыкальных драмах Р. Вагнера — Брунгильда, Изольда, Кундри). Неутешительные возможности фаустической внемерности выражены в творчестве Достоевского, противопоставляющего им символ земли — С. Бытие как бы разбито для Достоевского на три уровня: эгоистически-бесструктурная «среда», сохранившая софийную структурность «почва» и сама С.— «земля».

Спекулятивной разработкой понятия С. в связи с теми же социальными импульсами, которые воздействовали на Гёте и Достоевского, занялся в конце 19 в. русский идеализм (с опорой на восточнохристианскую традицию). Для Вл. Соловьёва С. есть «...единство истинное, не противополагающее себя множественности, не исключающее ее, но... всё в себе заключающее» («Россия и Вселенская Церковь», М., 1911, с.303-04). Это выливается в универсалистскую утопию, где ни одно из противостоящих начал каждой антитезы (авторитет и свобода, традиция и прогресс и т. п.) не подлежит упразднению, но всему должно быть указано его «настоящее» место в свободном всеединстве (срв. аналогичные идеи в неотомизме). Инициатива Соловьева была подхвачена т. н. «русским ренессансом». Флоренский, внесший существенный вклад в научное изучение истории образа С. (историко-философский и иконографический экскурсы), видит в С. «идеальную личность мира», «психическое содержание» разума Божества, мудрость как целомудрие, которым поддерживается целость мира, «актуальную бесконечность» (см. «Столп и утверждение истины», 1914, с. 319-92). Систематическим развитием этого круга идей занимался С. Булгаков, подчеркивавший неприменимость к С. антитез «...абсолютного и относительного, вечного и временного, божественного и тварного» («Свет невечерний», М., 1917, с.216). Вокруг понятия С, движется мысль Н.О.Лосского, С.Л.Франка с его «панентеизмом» и др. Идеал С. как предметной телесности и делового почтения к законам вещи реставрируется в настоящее время в католической теологии в полемике с субъективизмом и волюнтаризмом (срв. у У. фон Бальтазара: «Человек приемлет меру вещей и сообщает им свою меру в точной правильности предметного разумения, которое отвечает объективным реальным и идеальным законам мира»).

Из книги:
С.С.Аверинцев "СОФИЯ – ЛОГОС.  СЛОВАРЬ." Издательство "Дух и Литера", Киев, 2000
Стр. 159-161

Православная Церковь возбраняет утверждать, что София несотворена; но православное чувство не соглашается и с тем, что София тварна. София – это именно творение, а не тварь, творение во всем его совершенстве. София первенствует в остальном творении, являя в нем присутствие Творца. София – женственный лик творения, обращенный к Творцу. Творение по отношению к Творцу женственно, о чем свидетельствуют "Песнь Песней", Притча о мудрых и неразумных девах из 25-й главы Евангелия от Матфея. И наконец, великий провидец и чудотворец Серафим Саровский называет Христа "вечным женихом наших душ". 

* * *

Софию нельзя определить философски, ибо София сама есть философия. А для того чтобы определить некое понятие, нужно выйти за его пределы. Нам не дано выйти за пределы Софии, мы не можем мыслить вне Софии. Все, что мы говорим о Софии прозой, искажает ее чистый образ. София не вписывается в догматику, догматика лишь предостерегает нас от еретических злоупотреблений домыслами. Духовная жизнь изобилует иными свидетельствами о Софии. Великий софиолог Лев Платонович Карсавин избрал, как мне представляется, верный путь в трактовке этой темы.

Он писал стихи о Софии и комментировал их. Этот путь позволяю себе избрать и я, прокомментировав три моих сонета; в них высказано то, что я никогда не высказал бы в прозе. Рене Генон ссылается на суфийскую мудрость. Суфии утверждают, что в раю говорили стихами и вся мирская поэзия есть попытка вспомнить этот райский язык. Адам в раю был истинным поэтом, нарекающим Божье творение; после грехопадения он утратил свой высокий статус, ибо грехопадение разъединяет, впадая в небытие, а поэзия – это воссоединяющий синтез. С тех пор все поэты мира тоскуют о райском саде:

Мне снится, сад, где вечная прохлада, 
Где солнца нет, но вместо темноты 
Как бы заря – незримая ограда, 
А вместо звезд – росистые цветы.

Я все еще не знаю листопада, 
Не ведаю полдневной духоты, 
Среди цветов затаены черты, 
Которые предчувствовать – отрада.

Я вышел в сад однажды наяву,
С ней вышел в сад, где с нею разминулся,
С тех пор я здесь блуждаю, не живу.

Когда бы я спросонок обернулся, 
Успел бы я схватиться за листву, 
И в том саду навеки бы проснулся.

В сонете совершается мистерия удвоения и воссоединения, в нем удваиваются сакральные числа; в сонете две четверки – это катрены, две триады – это терцеты, кроме того, в сумме 14 строк сонета есть дважды 7, т. е. удваивается число творения, число Софии, сонет – стихосимвол. Отсюда его астрологичность; сонет, гороскоп на двоих, многое возвещает помимо того, что в нем непосредственно сказано.

Всем культурам "снится" некий сад. Сон о саде основное измерение нашей жизни: мы пришли оттуда и мечтаем туда вернуться. "Вечная прохлада" – в саду еще не взошло солнце; тут нельзя не вспомнить Новалиса, который говорит, что в конце времен солнца не будет, а будет общий свет всех небесных светил. Это будет некая светлая ночь, напоминающая золотой иконописный фон.

Православное вероучение о Софии выражается не в догмате, а в иконописи. На Соловках я видел удивительную икону Софии – Премудрости Божьей: она багряна, как заря. Блистательный анализ этой иконы дал князь Евгений Трубецкой в труде "Два мира русской иконы". София "как бы заря" в райском саду, где все напоминает о ней: "Среди цветов затаены черты, которые предчувствовать – отрада". Предчувствуешь некую встречу, и она неминуема; но неминуема и разлука: как встретишься, так и разминешься. Здешняя, земная жизнь – странствие в чаянии новой встречи с ней, чтобы проснуться в саду, который снится, где навеки обретаешь Софию. София – не отвлеченный принцип, а существо; если бы она не была существом, она не была бы совершенна. Совершенство включает в себя личность, включает в себя лик. Женственный лик творения, обращенный к Творцу, явлен райским садом.

* * *

Наиболее совершенным образом Софии в западной традиции мне представляется Беатриче, причем не только в "Божественной Комедии", но и в "Новой Жизни". Данте полюбил ее на пути в Церковь. Он полюбил ее как член Церкви любит члена Церкви. Это ощущение Церкви как тела – глубочайшее и высочайшее ощущение "Божественной Комедии". Владимир Соловьев в философских терминах высказал то же самое. Кроме Софии небесной есть София земная. София земная скрывается в каждой женщине. Всякая женщина – это Беатриче, только Беатриче нашла своего Данте, а другие не нашли. В женщине присутствует София, она указывает мужчине путь к тому воссоединению, без которого невозможно райское блаженство.

Владимир Микушевич. Пол и символ. Православное почитание Софии

«Идеи перестали править миром», - сказал Вячеслав Иванов в 1921 г., а когда идеи перестают править миром, власть захватывают идеологии, каждая из которых - насилие над идеей и над самой реальностью, пока миром снова не начнут править идеи, и среди них София Премудрость Божия, единственная правительница, которой достоин образ Божий - человек.

* * *

Государство Платона не могло быть софиократией, так как правящие философы - лишь служители, а не избранники Софии Премудрости.

Владимир Микушевич. Из книги «Так говорил Чудотворцев»

Западня идеологии

В основе всех идеологий и утопий зло, выдаваемое за добро, которого нет, если оно познаётся лишь вместе со злом, которого нет, ибо зла не было и не может быть: нет зла, кроме мнимого.

* * *

Зла не было, пока человек не пожелал познать несуществующее, как будто добро можно познать  лишь  вместе со злом, которого нет, в чём и состояло грехопадение, когда по ту сторону добра и зла благо: Истина, Добро, Красота нераздельно и неслиянно.

Владимир Микушевич. Из книги "Так говорил Чудотворцев"

"Народ безмолвствует", - сказал поэт и добавил: "Молчи, бессмысленный народ".

2017

Истина едина, но многогранна, и лишь Божественное всеведенье может охватить все её грани, с точки зрения человеческого разума исключающие одна другую, но непостижимые одна без другой.

Владимир Микушевич. Из книги "Креациология, или наука творчества"

Нельзя не вспомнить Новалиса, который говорит, что в конце времен солнца не будет, а будет общий свет всех небесных светил. Это будет некая светлая ночь, напоминающая золотой иконописный фон.

Православное вероучение о Софии выражается не в догмате, а в иконописи. На Соловках я видел удивительную икону Софии – Премудрости Божьей: она багряна, как заря. Блистательный анализ этой иконы дал князь Евгений Трубецкой в труде "Два мира русской иконы". София "как бы заря" в райском саду, где все напоминает о ней: "Среди цветов затаены черты, которые предчувствовать – отрада". Предчувствуешь некую встречу, и она неминуема; но неминуема и разлука: как встретишься, так и разминешься. Здешняя, земная жизнь – странствие в чаянии новой встречи с ней, чтобы проснуться в саду, который снится, где навеки обретаешь Софию. София – не отвлеченный принцип, а существо; если бы она не была существом, она не была бы совершенна. Совершенство включает в себя личность, включает в себя лик. Женственный лик творения, обращенный к Творцу, явлен райским садом.

Владимир Микушевич
Пол и символ. Православное почитание Софии

Для раба Божьего нет рабства; в рабстве тот, кого дьявол держит без Бога, что и есть ад.

Владимир Микушевич. Из книги "Так говорил Чудотворцев"

Где закон, там благодать. Если язычники "сами себе закон" (Рим. 2, 14), именно их поэты сказали то, чего не сказали ветхозаветные пророки: "Мы Его и род" (Деян. 17, 28); то есть, Бог вочеловечивается.

(Из книги "Так говорил Чудотворцев")

Язычество обожествляет язык, угадывая в языке Слово.

Владимир Микушевич. Из книги "Креациология, или наука творчества"

И язычники молились Богу истинному, за Которого выдавали себя бесы; вот почему сказано: "Вси бози языкъ бъсове" (Пс. 95, 5), но Бог не оставляет молящихся Ему, так что и у язычников свой ветхий завет": "Ибо когда язычники, не имеющие закона, по природе законное делают, то, не имея закона, они сами себе закон" (Рим. 2, 14).

Владимир Микушевич. Из книги "Так говорил Чудотворцев"

Всего, что сказано о Боге, мало мне;
Сверхбожество меня живит в Своём огне.

Сверхбожество. Из Ангелуса Силезиуса
Пер. Владимир Микушевич

Марией должен стать я, чтобы Бог родился,
Дабы в Его гнезде блаженном я гнездился.

Духовная Мария. Из Ангелуса Силезиуса
Пер. Владимир Микушевич

Из коротких заметок святителя Феофана Затворника Вышенского, которые были впервые опубликованы в период 1869 по 1877 гг. в журнале «Домашняя беседа». Позднее данные заметки вошли в книгу «Созерцание и Размышление».

Пустынножительство в мире

Есть удаление от мира телом – это удаление в пустыню, но можно удалиться от мира и оставаясь в мире – это удаление от него образом жизни. Первое не для всех уместно и не всем под силу, а второе обязательно для всех и всеми должно быть выполняемо. Вот к этому-то и приглашал нас в своем каноне святой Андрей, когда советовал удалиться в пустыню благозаконием. Брось обычаи мира и всякое твое действие, всякий шаг совершай так, как повелевает благой закон евангельский, – и будешь жить среди мира, как в пустыне. Между тобою и миром это «благозаконие» станет, как стена, из-за которой не виден будет тебе мир, хоть и перед глазами будет он у тебя, да не для тебя. У мира будут свои чередования и изменения, а у тебя свой чин и порядки: он пойдет в театр, а ты в церковь; он будет танцевать, а ты класть поклоны; он пойдет на гулянье, а ты останешься дома, в своем уединении; он будет упражняться в празднословии и смехотворстве, а ты в молчании и богохвалении; он в утехах, а ты в трудах; он в чтении пустых романов, а ты в чтении слова Божия и отеческих писаний; он на балах, а ты в беседе с единомышленными тебе или с отцом духовным; он в корыстных расчетах, а ты в богомыслии. Начертай во всем себе правила и порядки жизни, противоположные обычаям мира, – и будешь в мире вне мира, как в пустыне: ни тебя не будет видно в мире, ни мира в тебе. Таким образом, и в мире ты будешь пустынножитель.

Созерцание и деяние

Всякое дело имеет видимую и невидимую сторону, деятельную и созерцательную. Истинно богоугодное дело, по учению святого Исаака Сирина, есть сочетание созерцания и деяния. Созерцание составляют мысли, возбуждающие и руководящие в деятельности; деяние же есть совершаемое вследствие того дело. Например, подаяние милостыни есть деяние, а видение в нищем Господа есть созерцание; терпение обид и напраслин – видимое деяние, а мысль, воодушевляющая к терпению, есть созерцание; стояние в храме или дома пред иконами, положение поклонов с крестным знамением, чтение и слушание молитв есть видимая сторона молитвы, а умное при сем предстояние Богу в сердце со страхом и трепетом есть сторона созерцательная. В каноне покаянном святого Андрея Критского это названо деянием и разумом, и значение их указано в примере Лии и Рахили. А иным кажется, будто созерцание есть дело только глубоких отшельников; между тем как оно есть дело, обязательное для каждого и при каждом поступке. Действие, без соответствующего созерцания, есть тело без души, или истукан бездыханный, имеющий подобие живой твари, но не имеющий жизни. Созерцание же и одно ценно; например, не имеющий что подать нуждающемуся, но искренно болезнующий о его нужде, равно как безрукий и безногий, не могущий стоять на молитве, но умом непрестанно припадающий к Богу, совершают вполне дело Божие, обязательное для них в их обстоятельствах. Отсюда сам собою решается вопрос: как без добрых дел спасались уходившие в леса и скрывавшиеся в пещерах. Все добродетели они имели в сердце, обладали, следовательно, существенною стороною доброделания – созерцанием.

Ум православный и ум немецкий (западный)

Какой ум православный и какой немецкий? 
Ум православный не умничает, а только изучает и усвояет готовую, данную ему Святою Церковию истину, приемля ее с полною покорностию и благочестием, боясь прибавить или убавить йоту какую-нибудь из начертанного уже образа исповедания веры.
Ум немецкий только умничает, у него нет нормы веры, и он все ищет ее; не изучать берется он веру, а изобретать и построевать, и даже построивши, не успокоивается раз навсегда, а еще ищет, еще ищет, не удовлетворяясь найденным. Как у драчуна руки чешутся, а у говоруна язык, так у немца чешется мозг и не дает ему покоя. Дух новизны и непрестанного поновления составляет существо немецкого ума. Православный же ум, изучив и усвоив истину, почивает в ней и услаждается созерцанием ее божественного лика.
Как узнать – в каких писаниях ум немецкий и в каких ум православный? Коль скоро где строится теория или воззрение и потом подгоняются под них места Писания (об отеческих уже не говорим), то тут немецкая замашка, готовность подчинять Божеское человеческому. Далее – где нет простоты мысли и слова, а какие-то мудреные сплетения речений и понятий, так что ума не приложишь, о чем идет дело, то знайте, что здесь немецкий склад ума, не предвещающий ничего доброго. Истина православная проста, ясна, понятна даже для детей. Кто понимает ее и приемлет сердцем, тот говорит всегда просто, без хитросплетений умственных и словесных. Немецкий склад ума и слова крючковатый, темный, запутанный. Со стороны поглядеть – немецкий ум как будто углубляется, а на самом деле ходит по верхам и околицей, не касаясь самого существа истины. Православный же ум признает истину в ее существе и без всяких околичностей.
Зачем же после этого льнут к немцам? Один затем, что ему слишком надоели католики, особенно иезуиты; другой потому, что немцы кажутся ему поласковей. Почему бы не оставаться с своим Православием? Наскучило, вишь: все одно и то же, застой; хочется самим проветриться и другим сквозного ветерка подпустить. Шутка ли в самом деле – тысячу лет стоит неподвижно это Православие в одной России, а у греков спокон веку оно все одно и то же! Притом, оно такое тяжелое на подъем в образе исследования, такое неудобоносимое в предлагаемом им порядке жизни. По-православному ни одной статьи не напишешь, не роясь в фолиантах, а по-немецки – были бы перо и чернила – садись и пиши. Чем смелее, тем лучше, а где не хватит толку, набери слов помудренее, да и скомкай их как- нибудь, чтоб казалось в итоге: «дескать, что и требовалось доказать».
Безопасно ли богословствовать по-немецки? Нет, того гляди, что попадешь под клятвы, положенные на своеумников соборами. Шестого собора 19-е правило гласит, что Божественное Откровение должно быть изъясняемо не иначе, как по изложению учителей Церкви, и довольствоваться ими более, чем составлением своих собственных толкований, из опасения уклониться от истины. Следовательно, если кто вносит в область Божественной истины свое личное мудрование, тот подвергается клятве, изреченной вообще на несоблюдающих соборные определения.
 

Ктезибий (284 до н.э. - 221 до н.э.), представитель древнегреческой математической школы, изобрёл первые механические часы, опираясь на принципы гидравлики. Самые первые часы с кукушкой были на самом деле часами с совой.
Архимед был потрясён открытием Ктезибия и развил дальше его идею (добавил птичку, которая каждый час бросала камушек на колокольчик - первые в истории человечества часы с боем; а глаза Горгоны каждый час меняли цвет). В переводах на арабский трудов Архимеда упоминается о его дополнениях к часам Ктезибия.
Хитроумные водяные часы Ктезибия (клепсидры) были самыми точными, пока в XVII веке голландский физик Христиан Гюйгенс не придумал использовать маятник для поддержания незатухающих колебаний.

* * *

Ктези́бий, или Ктеси́бий (греч. Κτησίβιος) — древнегреческий изобретатель, математик и механик, живший в Александрии в Эллинистическом Египте. Ктезибия считают «отцом пневматики». Он написал первые научные трактаты об упругой силе сжатого воздуха и её использовании в воздушных насосах и других механизмах (даже в пневматическом оружии), заложил основы пневматики, гидравлики и теории упругости воздуха. Ни одна из его письменных работ не сохранилась, в том числе его «Воспоминания». Об его исследованиях мы знаем по сообщениям Афинея.

Как только детали преодолены, начинается любовь. Она принимает все как нечто законное, она узаконивает неэстетичное в любимом человеке, ибо видит в нем истинное, ибо сама истинна. Как все свободное, она есть творчество. Она берет любимого человека как материал и творит из него нечто высшее.

Давид Самойлов. Дневник

Писатель должен писать непрерывно. Мыслитель — никогда не переставать мыслить. Продукты их деятельности — скорее, среда, атмосфера, которые создаются мыслью и словом, нежели произведения искусства. Когда дышишь, вовсе не обязательно дыхнуть каждой молекулой кислорода, протолкнуть её себе в лёгкие, протолкнуть её себе в кровь. Вот почему когда я сам берусь что-то перечитать из мной же написанного, порой удивляюсь новизне забытого текста. «Всё по-честному». Это среда не только для читающих мои тексты, но и для меня самого.

Максим Бутин 

Мой вопрос: Прежде всего, для меня самого - да?

Его ответ: В любом случае внешний читатель входит в эту среду после автора. Бывают авторы, которым невыносимо перечитать ими написанное, так им за сказанное стыдно, я к ним не принадлежу. Перечитываю по многу раз, правлю, правлю даже комментарии.

Формально я ответил на ваш вопрос корректно?

Но я понял ваш вопрос и содержательно: зачем всё это, кому нужно в первую, вторую и последующие очереди? Отвечу просто: Богу. Именно его потребность и реализуется чрез нас, заставляя размышлять о мире и создавать тем самым среду насыщенной концентрации смыслов. Такую, в которой любая крупинка события или предмета, будучи брошенной в эту среду, начинает кристаллизовать вокруг себя свой эйдос. Так что первая потребность - потребность Бога, как предельного обобщения мира, вторая - моя, авторская, третья - внешнего читателя, если таковой найдётся.Тут нет такого обета или послушания - работать для людей, животных, грибов или растений. Тут скорее исподволь, подталкивая и подкалывая меня, мир проговаривает мной или лёгкую чепуху, или что-то более весомое и значительное. 

Вот даже в этом комментарии у меня от мышиной неловкости, непроизвольно выделившей абзац и при последующем нажатии на любую клавишу заменившей выделенное первым напечатанным символом, пропал текст предыдущего абзаца. Лёгкое сожаление о том, что текст потерян сменилось переписыванием его заново, причём так, что окончательная личность текста существенно изменилась при сохранившейся общей идее. Такие потребности изменений уже написанного текста не случаются просто так. Не только рукописи не горят, но и тексты не пропадают, если им не назначено пропасть.

Статуя эллинского ваятеля должна ожить; статуя Микеланджело должна воскреснуть.

Владимир Микушевич. Из книги "Креациология"

1

St. Gilles-sur-Vie
9-го мая 1926 г.

Райнер Мария Рильке!1

Смею ли я так назвать Вас? Ведь вы – воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя – стихотворение. Райнер Мария – это звучит по-церковному – по-детски – по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, – оно – из прошлого или будущего – издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся – всегда лишь следствие).

Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.

Вы не самый мой любимый поэт («самый любимый» – степень). Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас.

Речь идет не о человеке-Рильке (человек – то, на что мы осуждены!), – а о духе-Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке – Рильке из послезавтра.

Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя – во всю даль и ширь.
Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас – означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт – тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.

Вы – неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.
Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же – их изначальные слова (ценности) . Если, например, Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте» , о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» – всего лишь стершийся восклицательный знак.)
По-русски я все это сказала бы Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки2.
Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не – вознесло, не – привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым старинное благородство. «Май» через «i» – в этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который (возможно) когда-нибудь еще будет прекрасен, – а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.

Несколько кратких (самых необходимых) биографических сведений: из русской революции (не революционной России, революция – это страна со своими собственными – и вечными – законами!) уехала я – через Берлин – в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения»3. И я полюбила Прагу – с первого дня – потому что Вы там учились.

В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?4

На случай, если Вы там были:

Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас – больше всего на свете. Совсем просто. И – потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, – от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд – на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли – это был бы взгляд, предназначенный для постороннего – ведь Вы не знали меня! – то есть: все равно холодный.)
И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас – как чисто-человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации: все что в нас – наше Я, европейцы считают «русским».
(То же самое происходит у нас с китайцами, японцами, неграми, – очень далекими или очень дикими.)
Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис5 и мы навестим Вас, где бы Вы не находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто еще впереди: идущих за нами ), никогда не виденных или никогда не бывших. Он не так молод – 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже – материнский сын. Мужчина по материнской линии – потому так богат (двойное наследство).
Он – первый поэт России. Об этом знаю я, и еще несколько человек, остальным придется ждать его смерти.
Я жду Ваших книг, как грозы, которая – хочу или нет – разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое) врезается в сердце и режет его по-своему – хочу или нет). Не хотеть! Ничего!
Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и – и – и – Потому что ты – сила. Самое редкое.
Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.
В кантоне Во, в Лозанне, я была десятилетней девочкой (1903)6 и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это – самое яркое воспоминание. Голубые губы – у негров они не красные – и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро – уже потом.
Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд – как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).
Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, – мне нужно позволение.
Ибо душа моя хорошо воспитана.
Но писать тебе я буду – хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари»7 и прочее). О многом.
Твои русские буквы. Умиление. Я, которая как индеец (или индус?) никогда не плачу, я чуть было не – – –
Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мной, мы вместе читали. Тебя не смущает, что он читал тоже? Других не будет, я слишком ревнива (к тебе – ревностна).
Вот мои книги8 – можешь не читать – положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово – до меня их не было. (На свете – не на столе!)
10 мая 1926
Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги9. Дети еще спали (7 утра), я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг – рука моя уже была на дверной ручке – постучал почтальон – прямо мне в руку.
Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, – принять Ваши книги.
Я их еще не открывала, иначе это письмо не уйдет сегодня – а оно должно лететь.
Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая – два-три года – она часто спрашивала меня перед сном: «А ты будешь читать Рейнеке?»10
В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух – Райнера Мария Рильке. Дети не чувствуют пауз.
Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и каждом столетии есть хоть одна родина – не так ли?) Я здесь ради имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.
Швейцария не впускает русских. Но горы должны расступиться (или расколоться!) – чтобы мы с Борисом приехали к тебе! Я верю в горы. (Измененная мною строка – но в сущности, прежняя – ибо горы рифмуются с ночами – ты ведь узнаешь ее?)11

Марина Цветаева

Ваше письмо к Борису уйдет сегодня же – заказным и – отданное на волю всех богов12. Россия для меня все еще – какой-то потусторонний мир.

2

St. Gilles-sur-Vie
12-го мая 1926 г.
Тот свет (не церковно, скорее географически) ты знаешь лучше, чем этот, ты знаешь его топографически, со всеми горами, островами и замками.
Топография души – вот, что ты такое. И твоей книгой (ах, это была не книга – это стало книгой!) о бедности, паломничестве и смерти ты сделал для Бога больше, чем все философы и проповедники вместе.
Священник – преграда между мной и Богом (богами)1. Ты же – друг, углубляющий и усугубляющий радость (радость ли?) великого часа между двумя (вечными двумя!), тот, без кого уже не чувствуешь другого и кого единственного в конце концов только и любишь.
Бог. Ты один сказал Богу нечто новое. Ты высказал отношения Иоанна и Иисуса (невысказанные обоими). Но – разница – ты любимец отца, не сына, ты – Бога-отца (у которого никого не было!) Иоанн. Ты (избранничество – выбор!) выбрал отца, потому что он был более одинок и – немыслим для любви!
Не Давид, нет. Давид – вся застенчивость своей силы. Ты же – вся отвага и дерзость твоей силы.
Мир был еще слишком юн. Все должно было произойти – чтобы пришел ты.
Ты посмел так любить (высказать!) нечеловеческого (всебожественного) Бога-отца, как Иоанн никогда не смел любить все-человеческого сына! Иоанн любил Иисуса (вечно прячась от своей любви на его груди), прикосновением, взглядом, поступками. Слово – героика любви, всегда желающей быть немой (чисто деятельной).
Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободно, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь. Лететь – да! А раз нет, – лучше запинаться и спотыкаться.
Знаешь, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? На первый мимолетный взгляд (молниеносный, звучит лучше, будь я немцем, я передала бы: молния ведь быстрее взгляда! А молниеносный взгляд быстрее просто молнии. Две быстроты в одной. Не правда ли?) Итак, на первый взгляд (раз я – не немец), мне все понятно – затем – ночь: пустота – затем: Боже, как ясно! – и как только я что-то схвачу (не аллегорически, а почти рукой) – все стирается вновь: лишь печатные строчки. Молния за молнией (молния – ночь – молния) – вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь – себя.
«Рильке легко понять» – с гордостью говорят посвященные: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против, лучше, чем социализм, но…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно налицо. Любой крестьянин – свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно, непостижимо.
Вторую ночь вчитываюсь в твоего «Орфея». (Твой «Орфей» – страна, потому: в). И, кстати, только что получила из Парижа русскую, чисто литературную газету (нашу единственную за границей) со следующими строками:
«Из этого («Поэт о критике» – заметки, проза) мы узнаем, что госпожа Ц. до сих пор безутешна из-за смерти Орфея и тому подобные нелепости…»2.
Один критик сказал о Блоке: «Четыре года, отделяющие нас от его смерти, примирили нас с нею, почти приучили нас к ней»3.
Я парировала: «Если достаточно четырех лет, чтобы примириться со смертью такого поэта как Блок, то как обстоит дело с Пушкиным (†1836) . И как с Орфеем (†)? Смерть любого поэта, пусть самая естественная, противоестественна, т, е. убийство, поэтому нескончаема, непрерывна, вечно – ежемгновенно – длящаяся. Пушкин, Блок и – чтобы назвать всех разом – ОРФЕЙ – никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В каждом любящем заново, и в каждом любящем – вечно». Поэтому – никакого примирения, пока мы сами не станем «мертвыми»4. (Приблизительно, по-русски было лучше.)
Это, конечно, не имеет отношения к «литературе» (belles lettres ), поэтому меня высмеяли. Будь это стихи (поэт (глупец!), который осмеливается писать прозой!), будь это стихи, они бы промолчали, а может, и – вздохнули. Не древняя ли притча об Орфее и зверях, к которым принадлежали и – овцы?
Ты понимаешь, я неуязвима, ибо я не госпожа Ц., и т. д. и т. п., как они всё же считают. Но мне грустно: вечно-правдивая и вновь повторяющаяся история о поэте и толпе, – как бы хотелось, все-таки избавиться от этого!
Твой «Орфей». Первая строчка:
И дерево себя перерастало…5
Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, – потому такое высокое. Из тех, о которых Бог – к счастью – не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их – семь)6. (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя – по-древнерусски – седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 – русское число! О, еще много: Семь бед – один ответ, много.)7
Песня – это бытие8 (кто не поет, еще не есть, еще будет!).
Но тяжелы и моря и горы…9
(словно ты утешаешь ребенка, хочешь придать ему бодрости… и – почти улыбаясь его неразумию:
…Но эти веянья… но эти дали…
Эта строчка – чистая интонация (интенция), и, значит, чистая ангельская речь. (Интонация: интенция, ставшая звуком. Воплощенная интенция.)
…Нам незачем искать
других имен. Когда раздастся пенье,
раз навсегда мы будем знать – Орфей10.
(именно это – Орфея поющего и умирающего в каждом поэте – я имела в виду на предыдущей странице).
Откуда он? Из нашего ли мира?11
И уже чувствуешь подступающее (близкое) Нет. О, Райнер, я не хочу выбирать (выбирать значит рыться и быть привередливой) , я не могу выбирать, я беру первые случайные строки, которые еще хранит мой слух. Ты пишешь мне в уши, тебя читаешь ухом.
Эта гордость из земли12
(конь, выросший из земли). Райнер! Следом посылаю книгу «Ремесло», там найдешь ты св<ятого> Георгия13, который почти конь, и коня, который почти всадник, я не разделяю их и не называю. Твой всадник! Ибо всадник не тот, кто сидит на лошади, всадник – оба вместе, новый образ, нечто не бывшее раньше, не всадник и конь: всадник-конь и конь-всадник: ВСАДНИК.
Твоя карандашная запись (так ли это называется? нет, лучше помета!) – легкое ласковое слово: к собаке14. Милый, это переносит меня в мое детство, в мои одиннадцать лет, то есть в Шварцвальд, в саму его глубь. И воспитательница (ее звали фройляйн Бринк15, и она была омерзительна) говорит: «Этой дьявольской девчонке Марине можно все простить, когда она произносит: «собака!» (Собака – от восторга и нежности и нетерпения – завывая – с тремя а-а-а. То были не породистые собаки, – уличные! )
Райнер, величайшее счастье, блаженство прижаться своим лбом к собачьему, глаза в глаза, а собака, удивленная, оторопевшая и польщенная (не каждый же день случается!), начинает ворчать. И тогда зажимаешь ей обеими руками пасть – ведь может и укусить, от одного умиления! – и целуешь. Много раз подряд.
Есть ли у тебя там, где ты сейчас, собака? А где ты сейчас? Вальмон – так звали героя жестокой, холодной и умной книги: Лакло16 «Liaisons dangeureuses» , которая у нас в России – не могу понять почему, нравственнейшая книга! – была запрещена наравне с мемуарами Казановы (которого страстно люблю!). Я написала в Прагу, мне должны прислать мои две драматические поэмы (все же не драмы, по-моему): «Приключение» (Генриетта, помнишь? самое прекрасное из его приключений, которое вовсе не приключение, – единственное, которое не приключение) и «Феникс» – конец Казановы17. Герцог, 75 лет, одинокий, бедный, старомодный, осмеянный. Его последняя любовь. 75 лет – 13 лет. Это ты должен прочесть, это легко понять (я имею в виду язык). И – не удивляйся – это написано моей германской, не французской душой.
Касаемся друг друга. Чем? Крылами…18
Райнер, Райнер, ты сказал мне это, не зная меня, как слепой (зрячий!) – наугад. (Лучшие стрелки – слепые!)
Завтра – Вознесение Христово. Вознесение. Как хорошо! Небо при этом выглядит совсем как мой океан – с волнами. И Христос – возносится.
Только что пришло твое письмо. Моему пора отправляться.
Марина
3
St. Gilles-sur-Vie
Вознесение Христово, 13-го мая 1926
…перед ним
не кичиться тебе проникновенностью чувства…1
Поэтому: чисто-человечески и очень скромно: Рильке-человек. Написав, запнулась. Люблю поэта, не человека. (Теперь ты, прочитав, запнулся.) Это звучит эстетски, т. е. бездушно, неодухотворенно (эстеты – те, у кого нет души, а только пять (часто меньше) острых чувств). Смею ли я выбирать? Когда я люблю, я не могу и не хочу выбирать (пошлое и ограниченное право!). Ты – уже абсолют. Пока же я не полюблю (не узнаю) тебя, я не смею выбирать, ибо не имею к тебе никакого отношения (не знаю твоего товара!).
Нет, Райнер, я не коллекционер, и человека Рильке, который еще больше поэта (как ни поверни – итог один: больше!), – ибо он несет поэта (рыцарь и конь: ВСАДНИК!), я люблю неотделимо от поэта.
Написав: Рильке-человек, я имела в виду того, кто живет, издает свои книги, кого любят, кто уже многим принадлежит и, наверное, устал от любви многих. – Я имела в виду лишь множество человеческих связей! Написав: Рильке-человек, я имела в виду то, где для меня нет места. Поэтому вся фраза о человеке и поэте – чистый отказ, отречение, чтоб ты не подумал, будто я хочу вторгнуться в твою жизнь, в твое время, в твой день (день трудов и общений), который раз навсегда расписан и распределен. Отказ – чтобы затем не стало больно: первое имя, первое число, с которыми сталкиваешься и которые отталкивают тебя. (Берегись – отказа! )2
Милый, я очень послушна. Если ты мне скажешь: не пиши, это меня волнует, я нужен себе для самого себя, – я все пойму и стерплю.
Пишу тебе в дюнах, в тонкой траве дюн. Мой сын (год и три месяца, Георгий – в честь нашей белой армии. А Борис считает себя социалистом! Неужели ты тоже?) – итак мой сын сел на меня верхом (почти на голову!) и отнимает у меня карандаш (пишу прямо в тетради). Он так красив, что все старые женщины (какие наряды! жаль, что тебя здесь нет!) восклицают в один голос: «Mais c’est un petit Roi de Rome!» 3. Бонапартистская Вандея – не странно ли? О короле они уже забыли, но слово «император» еще можно услышать. Наши хозяева (рыбак и его жена, сказочная пара, вместе им – 150 лет!) еще хорошо помнят последнюю империю.
Дети во множественном числе? Милый, не могла сдержать улыбки. Дети – понятие растяжимое (двое или семь?). Двое, милый, двенадцатилетняя девочка и годовалый сын4. Два маленьких великана из детской Валгаллы5. Дети великолепные, редкостные. Высокая ли Ариадна? О, даже выше меня (я не маленькая) и вдвое толще (я ничего не вешу). Вот моя фотография – из паспорта – я светлей и моложе. Потом пришлю лучшую и сделанную совсем недавно, в Париже. Фотографировал меня Шумов, который снимал и работы твоего великого друга6. – Он мне много рассказывал о нем. – Я не решилась спросить, нет ли у него твоей фотографии. – Заказать ее для себя не посмела бы. (Ты уже понял, что я прошу тебя – напрямик и совсем без всякой робости – о твоей фотографии.)
…Лазурь и робость детских лет…7
Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована – обрывочно.) Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда – «Цари»? Ведь это чудо: ты – Россия – я.
– Сколько вопросов!
Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко – все.
Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет.) Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья?
Бульвар де Гранси, 3 (кажется, недалеко от Уши) – там ты найдешь меня8. У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее.
Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки. Мой муж – всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре)9, очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский взгляд) – сейчас он еще в Париже, скоро приедет. В юнкерском училище его в шутку называли «астральный юнкер». Он красив: страдальческой красотой. Дочь похожа на него, но счастливая, а сын скорей на меня, оба – светлые, светлоглазые, моя раскраска.
Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.
Милый, я уже все знаю – от меня к тебе – но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.
Марина.
Рильке Райнер Мария (1875 – 1926) – австрийский поэт. В ответе на анкету, посланную в Москву по просьбе Б. Пастернака в апреле 1926 г., Цветаева называет Рильке в ряду своих любимых писателей-современников. Поэтому можно было понять ее восторг, когда в мае того же 26-го года она совершенно неожиданно получила письмо Рильке, предлагавшего знакомство, и две книжки его стихов – «Дуинезские элегии» и «Сонеты к Орфею» с теплыми дарственными надписями. Из письма она узнала, что автором сюрприза был Борис Пастернак. Это он «подарил» ей Рильке, чтобы смягчить ее эмигрантское существование.
Переписка между Цветаевой и Рильке продлилась чуть более полугода – 29 декабря 1926 г. Рильке, пораженного смертельной болезнью, не стало. На смерть «германского Орфея», как Цветаева называла Рильке, она откликнулась большим стихотворением(поэмой)-реквиемом «Новогоднее», очерком «Твоя смерть», перевела часть переписки Рильке с молодым поэтом Францем Каппусом.
Цветаева была против обнародования ее переписки с Рильке при своей жизни. (См. ее эссе «Несколько писем Райнер Мария Рильке» в т. 5). По истечении в 1977 г. ее пятидесятилетнего запрета на публикацию К. М. Азадовским, Еленой и Евгением Пастернаками была подготовлена книга – «Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева. Письма 1926 года», снабженная обширными комментариями, в том числе о взаимоотношениях между тремя поэтами.
Впервые небольшая часть переписки – ВЛ. 1978. № 4. Затем значительная часть книги была опубликована в журнале «Дружба народов» (1987, № 6 – 9). Полностью в России указанная книга вышла в 1990 г. в издательстве «Книга». Письма печатаются в переводе К. М. Азадовского по этому изданию с частичным использованием комментариев составителей книги.
1
1 Цветаева отвечает на первое письмо Рильке от 3 мая, посланное из Швейцарии.
2 Все письма Цветаевой Рильке были написаны по-немецки.
3 Второе издание книги «Мне на праздник» (первое издание – 1899), переработанной в 1908 – 1909 гг.
4 Цветаева приехала в Париж из Чехословакии 1 ноября 1925 г., когда Рильке там уже не было – он уехал в августе.
5 Б. Л. Пастернак.
6 Марина и Анастасия Цветаевы учились в частном пансионе сестер Лаказ в Лозанне с весны 1903 по лето 1904 гг. (Подробнее см.: А. Цветаева. С. 130 – 153.)
7 Стихотворный цикл из «Книги образов» (1902), связанный с путешествиями Рильке по России.
8 Свои книги «Стихи к Блоку» (1922) и «Психея» (1923) с дарственными надписями Цветаева послала позднее. См.: Небесная арка. С. 247 – 248.
9 См. вступительную статью к комментариям. Рильке писал в своем первом письме: «Две книги (последнее, что я опубликовал), которые отправятся вслед за этим письмом, предназначены для Вас, Ваша собственность». На «Дуинезских элегиях» (1923) Рильке сделал надпись: «Марине Ивановне Цветаевой. Касаемся друг друга. Чем? Крылами.//Издалека ведем свое родство.//Поэт один. И тот, кто нес его,//встречается с несущим временами. Райнер Мария Рильке. (Валь Мон, Глион, Кантон Во, Швейцария, в мае 1926)». На «Сонетах к Орфею» (1923) – «Поэтессе Марине Ивановне Цветаевой. Райнер Мария Рильке (3 мая 1926)». (Письма 1926 года. С. 83 – 85).
10 Ср. с названием сатирической поэмы Гёте «Рейнеке-Лис» (1793).
11 Стихотворение Рильке «О тьма, что родиной мне стала» (книга «Часослов»), заканчивающееся словами «Я верю в ночи».
12 Рильке вложил в конверт также записку Б. Пастернаку.
2
1 На эту тему см. также у Цветаевой в ее письме 41 к А. А. Тесковой (т. 6).
2 Цветаева имеет в виду отзыв Г. Адамовича на ее «Цветник» (см. т. 5). Критик писал: «Она дает наставления в хлебопечении, рассуждает о свойствах сельтерской воды, сообщает новость, что Бенедиктов был не прозаик, а поэт, заявляет, что до сих пор не может примириться со смертью Орфея, – не перечтешь всех ее чудачеств». (Звено. 1926. № 170. 2 мая.)
3 Г. Адамович, в частности, писал о А. Блоке: «Четыре года, прошедшие со дня смерти Блока, – 7 августа 1921 года, – успели уже приучить нас к этой потере, почти примирить с ней. Но они не отодвинули Блока в историю…» (Звено. 1925. № 132. 10 августа).
4 Цветаева неточно цитирует отрывок из своего «Цветника» (см. т. 5).
5 Начало первого сонета I части. Эта же строка (у Рильке: «Da steig ein Baum. О reine Ubersteigung!..») в переводе Т. Сильман: «О дерево растет! О нарастанье!..» (Рильке Р. М. Лирика. М.; Л.: Худож. лит., 1965. С. 166) и Г. И. Ратгауза: «О, дерево! Восстань до поднебесья!..» (Рильке Р. М. Новые стихотворения. М.: Наука, 1977. С. 300). Ср. также отрывок из стихотворения Рильке «К музыке» (1918): «Ты – отчужденность, ты – выросшее за наши пределы// пространство сердца. Заветное наше,// нас переросшее, из нас исторгшееся,// святое прощанье…» (Рильке Р. М. Лирика. С. 224. Пер. Т. Сильман – «Gedichte». M.: Прогресс, 1981. С. 481).
6 В письме от 10 мая к Цветаевой Рильке назвал семь «своим благословенным числом». (Письма 1926 года. С. 90.)
7 Ср.: Семь пятниц на неделе. Не велик городок, да семь воевод. У семи нянек дитя без глазу. Семи пядей во лбу. Семеро ворот, а все в огород. За семь верст киселя хлебать. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Семь верст до небес и все лесом. И т. д. Ср. также стихотворения М. Цветаевой: «Семеро, семеро…», «Семь мечей пронзали сердце…», «Семь холмов – как семь колоколов!…» и др.
8 Слова из III сонета I части. Ср. перевод А. Карельского: «Петь – значит быть». (Рильке Р. М. Новые стихотворения. С. 301).
9 Эта и последующая цитата из IV сонета I части.
10 Из V сонета I части. Ср. перевод Г. И. Ратгауза: «…И не надо знать// иных имен. Восславим постоянство.// Певца зовут Орфеем…» (Там же. С. 302).
11 Начальные слова из VI сонета I части.
12 Слова из XI сонета I части.
13 См. цикл «Георгий» в т. 2.
14 В экземпляре «Сонетов к Орфею», посланном Цветаевой, около XVI сонета (I часть) рукою Рильке помечено: an einen Hund (к собаке). (Письма 1926 года. С. 241.)
15 Об учебе Цветаевой в 1904 – 1905 гг. в пансионе Бринк во Фрейбурге см.: А. Цветаева. С. 175 – 196.
16 Лакло Пьер Шодерло де (1741 – 1803) – французский писатель.
17 Пьесы, написанные в 1919 г. в Москве (см. т. 3).
18 См. комментарий 9 к письму 1.
3
1 Слова из девятой Дуинезской элегии. Ср. перевод В. Микушевича: «…Ты не можешь//Грандиозными чувствами хвастать пред ним…» (Рильке Р. М. Ворпеведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. М.: Искусство, 1971. С. 351.)
2 Ср. стихотворение М. Цветаевой «Прокрасться…» (1923) в т. 2.
3 …маленький Римский король – сын Наполеона, герцог Рейхштадтский. См. также стихотворения М. Цветаевой «В Шенбрунне», «Герцог Рейхштадтский» в т. 1.
4 Дочери Цветаевой Ариадне шел в то время 14-й год.
5 Валгалла (Вальхалла) – небесное жилище для избранных, главным образом, павших в битве воинов (сканд. миф.).
6 Шумов Петр Иванович (1872 – 1936) – известный парижский фотограф, снимал также скульптуры Огюста Родена (1840 – 1917), у которого Рильке в 1905 – 1906 гг. был секретарем и которому поэт посвятил вторую часть «Новых стихотворений». («Моему великому другу Огюсту Родену».)
Один из фотопортретов Цветаевой работы Шумова (их было не менее четырех) был опубликован в журнале «Версты» (1926, № 1) вместе с шумовскими фотографиями Б. Пастернака, А. Ремизова, Л. Шестова.
7 Из стихотворения Рильке «Автопортрет 1906 года» («Новые стихотворения»). Ср. перевод В. Летучего: «В глазах испуг и синь, как у детей» (Рильке Р. М. Новые стихотворения. С. 472).
8 Адрес пансиона Лаказ. См. комментарий 6 к письму 1. Уши – предместье Лозанны. См. также стихотворение М. Цветаевой «В Ouchy» (т. 1).
9 Цветаевой должно было исполниться 34 года, а мужу – 33.

* * *

4
St. Gilles-sur-Vie
3-го июня 1926 г.
Многое, почти все, остается в тетради. Тебе – лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку:
«Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена. Мне ему нечего дать, все взято. Я ему не нужна и ты не нужен. Сила, всегда влекущая, – отвлекает. Нечто в нем (как это зовется, ты знаешь) не желает отвлекаться. Не имеет права.
Эта встреча для меня – удар в сердце (сердце не только бьется, но и получает удары, когда устремляется ввысь!), тем более, что он совершенно прав, что я (ты) в свои лучшие часы сами такие же»1.
Фраза из твоего письма: «…если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда…»2
Прочла и сразу: эта фраза – просьба о покое. Покой наступил. (Теперь ты немного успокоился?)
Знаешь ли ты, что все это значит: покой, беспокойство, просьба, исполнение и т. д. Слушай же – мне кажется, что я знаю точно.
До жизни человек – всё и всегда, живя жизнь, он – кое-что и теперь. (Есть, имеет – безразлично!)
Моя любовь к тебе раздробилась на дни и письма, часы и строки. Отсюда – беспокойство. (Потому ты и просил о покое!) Письмо сегодня, письмо завтра. Ты живешь, я хочу тебя видеть. Перевод из Всегда в Теперь. Отсюда – терзание, счет дней, обесцененность каждого часа, час – лишь ступень – к письму. Быть в другом или иметь другого (или хотеть иметь, вообще – хотеть, едино!) Я это заметила и смолкла.
Теперь это прошло. С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж – возле тебя. Быть может, просто – к тебе. Без письма уже стало – без тебя. Дальше – пуще. Без письма – без тебя, с письмом – без тебя, с тобой – без тебя. В тебя! Не быть. – Умереть!
Такова я. Такова любовь – во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту.
В великой низости любви –
у меня есть такая строчка3. (La grande bassesse de 1’amour или – еще лучше – la bassesse supreme de 1’amour .)
Итак, Райнер, это прошло. Я не хочу к тебе. Не хочу хотеть.
Может быть – когда-нибудь – с Борисом (издалека, без единой строки от меня, он все «почуял»! Слух поэта!) – но когда – как… Не будем спешить!
И – чтобы ты не счел меня низкой – не из-за терзания я молчала – из-за уродливости этого терзания!
Теперь – прошло. Теперь я пишу тебе.
Марина.
5
St. Gilles-sur-Vie,
14-го июня 1926 г.
Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я – плохая. Борис – хороший. И потому что плохая, я молчала – лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего»1.
Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.
Я – многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет – то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой – т. д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только – вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я – лжива (то есть замкнута, и лжива – когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой – такая и есть. Не могу делиться.
А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба – все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу – всем, кроме себя самой.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, – я солган»2. Солгана, Райнер, не лжива!
Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!).
А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь – то, что между, – не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) – это ложь. Когда я об этом молчу, это правда.
Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело. Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т. д.
Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.
Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет – однажды – внезапно – возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.
«Радуйся же, скоро всему конец!» – говорит моя душа моим губам. И обнять дередерево или человека для меня одно и то же. Быть.
Это одна сторона. Теперь – другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно – для него. Потому я и послала письма.
Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то – и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, – прощанье. Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех – лошади уже ждут – оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь – освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук – целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
У тебя прозрачные глаза, лазурно-прозрачные – как у Ариадны, а морщинка (вертикальная!) меж бровей – у тебя от меня. Она была у меня уже в детстве – я всегда хмурила брови, раздумывая или злясь.
(Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе.)
Твоя Элегия3, Райнер, всю жизнь я раздаривала себя в стихах – всем. В том числе и поэтам. Но я всегда давала слишком много, я заглушала возможный ответ, отпугивала его. Весь отзвук был уже предвосхищен мной. Вот почему поэты никогда не писали мне стихов – никаких (плохие и есть никакие, еще хуже, чем никакие!) – и я всегда посмеивалась: они предоставляют это тому, кто будет через сто лет.
И вот, твои стихи, Райнер, стихи Рильке, поэта, стихи – поэзии. И моя, Райнер, – немота. Все наоборот. Все правильно.
О, я люблю тебя, иначе я не могу этого назвать – первое попавшееся и все же самое первое и самое лучшее слово.
Райнер, вчера вечером я вышла из дома, чтобы снять белье, ибо надвигался дождь. И приняла в свои объятья весь ветер, – нет! весь Север. И это был ты. (Завтра это будет Юг!) Я не взяла его домой, он остался на пороге. Он не вошел в дом, но едва я заснула, он умчал меня с собой на море.
Подаем только знаки друг другу4 –
И о любящих, о их включенности и исключенности («Из сердцевины Вечного…»).
И долгий неслышимый путь под луной.
И все ж это называется только так: я люблю тебя.
Марина.
Любимый! Я хочу подарить тебе слово, может быть, ты его не знаешь.
«Боль – истинное слово, боль – доброе слово, боль – милосердное слово».
(Св<ятого> Кунигунда, XIII век)5.
Фотографии у меня еще нет, как только получу, пришлю, пришлю тебе. Напиши мне о Мюзо – ушли ли каменщики? И пришло ли солнце? У нас – ни одного солнечного часа. Я хотела бы послать тебе все солнце, прибить его к небу, которое над тобой.
Да, Райнер! Если бы написала о тебе что-нибудь, это называлось бы: Поверх горы.
Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, буду я. Обрати внивнимание на ее взгляд.
6
St. Gilles-sur-Vie
6-го июля 1926 г.
Дорогой Райнер,
у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, – я же всегда считала, что это неверно. (Гёте никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)
Поэзия – уже перевод, с родного языка на чужой – будь то французский или немецкий – неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.
Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть – всем. Иными словами: ты – поэт, ибо не француз. Национальность – это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец – там! И – хороший русский!
Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, – оттого и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий – более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем – вновь и вновь, бесконечно. Французский – уже создан. Немецкий – возникает, французский – существует. Язык неблагодарный для поэтов – потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.
Немецкий – бесконечное обещание (тоже – дар!), но французский – дар окончательный. Платен1 пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть – себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.
Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка – усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.
Grand-Maitre des absences 2
это ты прекрасно сделал. Grossmeister звучало бы не так! И – partance (entre ton trop d?arrivee et ton trop de partance 3 – это идет издалека – потому и заходит так далеко!) из стихов Марии Стюарт:
Combien j?ai douce souvenance
De ce beau pays de France… 4
Знаешь ли ты эти ее строки:
Car mon pis et mon mieux
Sont les plus deserts lieux? 5
(Райнер, что великолепно прозвучало бы по-французски, так это «Песнь о корнете»!6)
Стихотворение Verger 7 я переписала для Бориса.
Souons plus vite
Que le rapide depart 8 –
это рифмуется с моим:
Тот поезд, на который все –
Опаздывают…
(О поэте)9.
А «pourquoi tant appuyer» 10 – со словами мадемуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n’appuyez pas!» 11
Знаешь, что нового в этой книге? Твоя улыбка. («Les Anges sont-ils devenus discrets»12 – «Mais 1’excellente place – est un peu trop en face»…) 13
Ax, Райнер, первую страницу этого письма я могла бы совсем опустить. Сегодня ты:
…Et pourtant quel fier moment
lorsqu’un instant le vent se declare
pour tel paus: consent a la France 14
Будь я французом и пиши я о твоей книге, я поставила бы эпиграфом: «consent a la France» . А теперь – от тебя ко мне:
Parfois elle parait attendrie
Qu’on 1’ecoute si bien, –
alors elle montre sa vie
et ne dit plus rien 15
(Ты, природа!)
Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l’inedit . Поэтому скорее – большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!).
Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, – почти невозможно!
Марина
На обороте твоего конверта:
Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse .
Мюзо – автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая}о тебе/тебя.16
7
St. Gilles-sur-Vie
2-го августа 1926 г.
Райнер, твое письмо1 я получила в день своих именин – 17/30 июля, у меня ведь тоже есть святая, хотя я ощущаю себя первенцем своего имени, как тебя – первенцем твоего. Святой, которого звали Райнер, звался, верно, иначе. Ты – Райнер.
Итак, в день моих именин я получила лучший подарок – твое письмо. Как всегда, совсем неожиданно. Я никогда к тебе не привыкну (как к себе самой!), и к этому изумлению тоже, и к собственным мыслям о тебе. Ты – то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться. (Видеть сон или во сне быть увиденной?) Незнакомкою в чужом сне. Я никогда не жду, я всегда узнаю тебя.
Если мы кому-нибудь приснимся вместе – значит, мы встретимся.
Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер («Райнер» – лейтмотив письма) – не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою – засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто – спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку – на твое правое – и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И – его целовать.
Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук. И еще – это звучит как исповедь (что такое исповедь? хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!) – итак, пусть это не звучит как исповедь: телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И – слишком доверчиво! Доверчивы – чужие (дикари), не ведающие никаких законов и обычаев. Но местные доверять не могут. К любви все это не относится, любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу, этого я подделать не могу. И – великое сострадание, неведомо откуда, безмерная доброта и – ложь.
Я чувствую себя все старше. Слишком серьезна – детская игра, я – недостаточно серьезна.
Рот я всегда ощущала как мир: небесный свод, пещера, ущелье, бездна. Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь – чтоб ее полюбить – возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее, ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души (так я зовусь, оттого – изумление: именины!).
Любовь ненавидит поэта. Она не желает, чтоб ее возвеличивали (дескать, сама величава!), она считает себя абсолютом, единственным абсолютом. Нам она не доверяет. В глубине своей она знает, что не величава (потому-то так властна! *), она знает, что величие – это душа, а где начинается душа, кончается плоть. Чистейшая ревность, Райнер. Та же, что у души к плоти. И я всегда ревновала к плоти: как воспета! История Паоло и Франчески – маленький эпизод. Бедный Данте! – Кто еще помнит о Данте и Беатриче? Я ревную к человеческой комедии2. Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае – будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной души? Да если б кто и захотел – невозможно: идти на вечную муку из любви к душе – уже значит быть ангелом. Нас обманно лишили целого ада! (…trop pure – provoque un vent de dedain )3.
Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть – рабство плоти ). «Я люблю тебя и хочу спать с тобою» – так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне . Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы les plus deserts lieux . Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна.)
Je ne plaide pas ma cause, je plaide la cause du plus absolu des baisers .
Ты все время в разъездах, ты не живешь нигде и встречаешься с русскими, которые – не я. Слушай и запомни: в твоей стране, Райнер, я одна представляю Россию.
Кто ж ты все-таки, Райнер? Не немец, хотя – целая Германия! Не чех, хотя родился в Чехии (NB! в стране, которой еще не было, – это подходит!), не австриец, потому что Австрия была, а ты – будешь! Ну не чудесно ли? У тебя – нет родины! Le grand poete tscheco-slovaque – так писали парижские журналы. Значит, Райнер, в конце концов, ты – словак? Смеюсь!
Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда это волки, а волки – Россия. Не поезд – вся Россия воет по тебе, Райнер. Райнер, не сердись на меня или сердись сколько хочешь – этой ночью я буду спать с тобой. В темноте – разрыв; оттого что звезды, я убеждаюсь: окно. (Об окне я думаю, когда думаю о тебе и себе, – не о постели.) Глаза мои широко раскрыты, ибо снаружи еще черней, чем внутри. Постель – корабль, мы отправляемся в путешествие.
…mais un jour on le vit plus.
Le petit navire sans voiles,
Lasse dcs oceans maudits,
Voguant au pays des etoiles –
Avait gagne le paradis
(детская песенка из Лозанны)4.
Можешь не отвечать мне – целуй еще.
М.
О праве и правоте5. «Природа тоже неестественна» (Гёте), видимо, это ты и имел в виду!6 (Природа: право.)
Les deserts lieux я получила в подарок от Бориса и дарю их тебе7.
4
1 См. письмо 11 к Б. Пастернаку (т. 6).
2 Из письма Рильке от 17 мая 1926 г. Фраза Рильке заканчивалась: «…когда тебе захочется «лететь». (Письма 1926 года. С. 101.)
3 Заключительная строка стихотворения М. Цветаевой «Та ж молодость и те же дыры…» (1920). См. т. 1.
5
1 Цветаева говорит здесь о письме к ней Б. Пастернака от 23 мая 1926 г. (см. Письма 1926 года. С. 110, 112, а также т. 6).
2 Строка из стихотворения Рильке «Я слишком одинок на свете» (книга «Часослов»). Цветаева часто цитировала ее в своем переводе.
3 Вместе с этим письмом Рильке прислал обращенное к Цветаевой стихотворение «Элегия». (См. письмо 98 к А. А. Тесковой в т. 6.)
4 Здесь и далее цитируется «Элегия».
5 Кунигунда – дочь люксембургского графа Зигфрида, супруга императора Генриха II. Опороченная в глазах супруга, она доказала свою невиновность судом Божьим. Была причислена к лику святых. Умерла в монастыре в 1040 г. Цветаева ошиблась в датировке событий (XI, а не XIII в.).
6
1 Платен Август фон (1796 – 1835) – немецкий поэт, стремившийся придать своим произведениям «классическую» форму, отчего многие из них становились «холодными» и, как казалось Цветаевой, не вполне соответствовали духу немецкого языка. Цветаева с юных лет хорошо знала и ценила творчество Платена. (Письма 1926 года. С. 249.)
2 Из стихотворения «Nul ne sait, combien ce qu’il refuse…», включенного в изданный во Франции сборник Рильке «Сады» («Vergers»). Этот сборник Рильке послал Цветаевой 31 июля 1926 г. На форзаце книги – стихотворная надпись Марине Цветаевой по-французски. Текст надписи см. в письме 8 к Н. Вундерли-Фолькарт. См. также письмо 17 к Б. Пастернаку в т. 6.
3 Из стихотворения Рильке «Eau qui se presse, qui court…».
4 Первые две строчки из приписываемого королеве Марии Стюарт (1542 – 1587) романса «Прощай, милая Франция». (Письма 1926 года. С. 250.) Им навеяно стихотворение М. Цветаевой «Douce France» (1939). См. т. 2.
5 Из стихотворения М. Стюарт, написанного ею на смерть мужа, французского короля Франциска II. (Там же. С. 245.) В своем письме к Цветаевой от 28 июля 1926 г. Рильке, повторив эти строки, сделал приписку: «Твой подарок, я переписал это в свою записную книжку». (Там же. С. 191.)
6 Произведение Рильке на немецком языке «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке» (1906).
7 Цикл из семи стихотворений Рильке в составе сборника «Сады». Правильно: «Vergers».
8 Из стихотворения Рильке «Puisque tout passe, faisons» (сб. «Сады»).
9 Из стихотворения М. Цветаевой «Поэт – издалека заводит речь…» цикла «Поэты» (1923). См. т. 2.
10 Измененная цитата из стихотворения Рильке «Vers quel soleil gravitent» («Сады»).
11 Леспинас – см. комментарий 4 к письму 36 к А. А. Тесковой в т. 6. Цитируемые Цветаевой слова принадлежат, однако, не Жюли де Леспинас, а французскому поэту и драматургу Пьеру Шарлю Руа (1683 – 1764). (Письма 1926 года. С. 250.)
12 Первая строка стихотворения Рильке без названия («Сады»).
13 Из стихотворного цикла Рильке «Printemps» («Сады»).
14 Из стихотворения Рильке «Le drapeau» («Сады»).
15 Из стихотворения Рильке «Au ciel, plein d’attention ..» («Сады»).
16 На конверте Рильке не указал своего имени.
7
1 Письмо от 28 июля 1926 г.
2 Аллюзия на противопоставление «Божественной комедии» Данте «Человеческой комедии» Бальзака.
3 Измененная цитата из стихотворения Рильке «Combien le pape au fond de son faste» («Сады»).
4 Из французской детской песенки «Кораблик».
5 Рильке в своем письме, в частности, писал: «Ты всегда права, Марина (не редкий ли случай для женщины?) – права в самом обычном, самом безмятежном смысле. Это правообладание бесцельно и, должно быть, безначально. Но ты права своей чистой непритязательностью и полнотой целого, откуда ты черпаешь, и в этом – твое беспрерывное право на бесконечность». (Письма 1926 года С. 189-190.)
6 В статье Гёте «Природа» (1782): «И самое неестественное – тоже природа».
7 См. письмо 6 и комментарий 5 к нему… в подарок от Бориса – 23 мая 1926 г. Пастернак прислал Цветаевой свою статью «Несколько положений» (альманах «Современник». М. 1922. № 1), где были процитированы эти строки.

* * *

8
St. Gilles-sur-Vie
14-го августа 1926 г.
Дорогой друг,
получил ли ты мое последнее письмо? Спрашиваю, потому что бросила его в отходящий поезд. Почтовый ящик выглядел весьма зловеще: пыль в три пальца и огромный тюремный замок. Я это заметила уже бросив письмо, рука слишком поторопилась – письмо, наверное, там и останется – до Второго пришествия.
Примерно дней десять назад. Содержание? Письмо и есть – содержание, стало быть, его не имеет, и все же, не вдаваясь в подробности: нечто о том, чтобы спать вместе, тебе и мне (et le lit – table evanouie 1). Постель, чтобы} угадывать вещи,/ видеть чудеса стол – чтобы } их делать / их воплощать. Постель: спина; стол: локоть. Человек сам есть постель и стол и, значит, иметь их не должен.
(То письмо звучало совсем иначе, и поезд, который его… несет и хоронит – свистел и выл иначе, чем пассажирский. Если я его услышу, я сразу пойму, там ли еще мое письмо.)
Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет2. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей3. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я – за границей! Есмь и не делюсь.
Пусть жена ему пишет, а он – ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса (одна Франция!) – почерком породненные, словно сестры… Ему братом – да, ей сестрой – нет.
Такова я, Райнер, любое сношение с человеком – остров, и всегда затонувший-целиком, без остатка .
В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди – не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо.
Райнер, напиши мне открытку, всего два слова: письмо, что было в поезде, получил или – не получил. Тогда я напишу тебе большое письмо.
Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь – надолго. Захочешь – недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости – ты тоже нуждаешься.)
Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость – я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?).
Уже очень поздно и я устала, поэтому обнимаю тебя.
Марина
Прошлое еще впереди…4
9
St. Gilles-sur-Vie
22-го августа 1926 г.
Райнер, отвечай только «да» на все, что я хочу – поверь, ничего страшного не будет. Когда я говорю тебе, Райнер, что я – твоя Россия, я говорю тебе лишь (еще раз), что люблю тебя. Любовь живет исключениями, обособлениями, отстранениями. Она живет в словах и умирает в поступках. Стремиться быть твоей Россией в действительности – для этого я слишком умна! Оборот речи. Оборот любви .
Райнер, я называюсь иначе: я – все, что ты есть, все твое бытие (быть означает: тобой живут. Etre vecu. Chose vecue . Страдательный залог).
Веришь ли, что я верю в Савойю? Верю, как и ты, словно в царство небесное. Когда-нибудь… (Как? Когда?) Что я видела в жизни? Вся моя молодость (с 1917-го года) – черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен-Жиль? Везде – одно. Плита, метла, деньги (их отсутствие). Вечная нехватка времени. Ни одна женщина из твоих подруг и знакомых не живет так, не могла бы так жить. Не мести, не чистить – вот мое царство небесное. Слишком скромно? Да. Ибо слишком скверно мое царство земное. Райнер, я написала по-немецки: чистить – чистилище (прекрасное слово), чистить здесь, чистилище там, чистить, пока не сметут в чистилище и т. д. Так я пишу, Райнер, – от слова к вещи, слово создавая за словом. Так, думаю, пишешь и ты.
Итак, любимый, не бойся и всегда только «да» на каждое мое} дай / мой – так утешают нищих, невинно и без последствий. Чаще всего моя протянутая рука падает в пустоту, а подаянье – в песок. Чего я от тебя хочу? Того же, чего от всей поэзии и от каждой стихотворной строчки: истины} любого / данного мгновения. Выше этого истины нет. Никогда не деревенея – всегда обращаясь в золу. Хочу лишь слова – оно для меня – уже вещь. Поступков? Последствий?
Я знаю тебя, Райнер, как себя самое. Чем дальше от меня – тем глубже в меня. Я живу не в себе самой – вне самой себя. Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня.
Савойя. (Размышленье): Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!) И… легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное… вымоленное. Ты должен упасть с неба.
Райнер, вполне серьезно: если ты в самом деле, глазами, хочешь меня видеть, ты должен действовать, т. е. – «Через две недели я буду там-то и там-то. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Как и число. И город. Взгляни на карту. Не лучше ли, если это будет большой город? Подумай. Маленькие города иногда обманчивы. Да, еще одно: денег у меня нет совсем, гроши, что я зарабатываю, тут же улетучиваются (из-за моей «новизны» меня печатают только в «новейших» журналах, а их – в эмиграции – всего два). Хватит ли у тебя денег для нас обоих? Райнер, я пишу и невольно улыбаюсь: вот так гость!
Итак, любимый, если когда-нибудь ты вправду захочешь, напиши мне (заранее, ведь мне нужно найти кого-то, кто побудет с детьми) – и тогда я приеду. В Сен-Жиле я пробуду до 1 – 15 октября, затем – Париж, где всё сначала: ни денег, ни квартиры, ничего. В Прагу я не вернусь, чехи сердятся на меня за то, что я так много и горячо писала о Германии1 и так упорно молчала о Чехии. А ведь три с половиной года я жила на чешскую «субсидию» (900 крон ежемесячно). Итак, между 1 и 15 октября – Париж. Ранее ноября нам не увидеться. Кстати – можно ведь и где-нибудь на Юге? (Франции, разумеется.) Где, как и когда ты хочешь (начиная с ноября). Теперь это в твоих руках. Можешь, если хочешь… разъять их. Я все равно буду любить тебя – ни больше, ни меньше.
Я радуюсь тебе так, словно ты – целая и всецело новая страна.
О Борисе. Нет, права была я. Его ответ – ответ освобожденного Атласа2. (Ведь он держал на себе небо с небожителями! И, избавившись от своей ноши, он, думаю, еще и вздохнул!) Теперь он свободен от меня. Он слишком добр, слишком жалостлив, слишком терпелив. Удар должна была нанести я. (Рвать, т. е. убивать никто не хочет!) Он знал уже о двух заграницах. Я только высказала, назвала, расколдовала. Теперь все хорошо, государства разделены: я – в потаеннейшей глубине, за пределами всех границ – вне досягания.
Nest – по-русски – гнездо (в единственном числе – рифм не имеет)3. Множественное число: гнезда (с мягким е, ё, почти о – в произношении), рифма: звезды.
Как долго ты пробудешь в Рагаце и как себя чувствуешь? Что ты написал в последнее время?
Да, огромная просьба. Подари мне греческую (по-немецки) мифологию – без философии: простую и подробную: мифы. В детстве, кажется, у меня была книга Штолля. Скоро выйдет мой Тезей (1-я часть: Тезей и Ариадна, драматическая поэма). Сейчас начинаю Федру (все задумано как трилогия: Ариадна – Федра – Елена), и мне нужна мифология. Лейтмотив – гнев Афродиты. – Как жаль, что ты не можешь меня читать! Я перед тобою – глухонемая (собственно, не глухая – немая!)
Подари мне рифмы Штолля, только с надписью, чтоб я никогда не расставалась с ними4. Подаришь?
Обнимаю Тебя.
М.
Сен-Галь5 – Сен-Жиль…
10
Bellevue (S. el O.)
pres Paris
31, Boulevard Verd
7-го ноября 1926 г.
Дорогой Райнер!
Здесь я живу.
Ты меня еще любишь?
Марина
11
Год кончается твоей смертью? Конец? Начало! Ты самому себе – самый новый год. (Любимый, я знаю. Ты меня читаешь раньше, чем я пишу) – Райнер, вот я плачу. Ты льешься у меня из глаз!
Милый, раз ты умер, – значит, нет никакой смерти (или никакой жизни!). Что еще? Маленький городок в Савойе – когда? где? Райнер, а как же гнездо для сна? Ты ведь теперь знаешь по-русски и знаешь, что Nest – гнездо и многое другое.
Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе – захочу туда, – а я не смею хотеть, – ты ведь знаешь, что связано с этим «хотеть».
Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом1.
Думал ли ты когда-нибудь обо мне? – Да! да! да! –
Завтра Новый год. Райнер – 1927. 7 – Твое любимое число. Значит, ты родился в 1876 году?2 (газета)? – 51 год?
Какая я несчастная.
Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)
Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне – нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты вправе желать и делать.
В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верили – как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил – (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказала – не комнату, не дом – целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.
Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня – тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?
Нет, ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко.
Ты – мой милый взрослый мальчик.
Райнер, пиши мне! (Довольно-таки глупая просьба?)
С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!
Марина
Бельвю. 31-го декабря 1926. 10 час<ов> вечера.
Райнер. Ты еще на земле, не прошло еще суток3.
8
1 Из стихотворения Рильке «Combien a-t-on fait aux fleurs» («Сады»)
2 В письмах от 30 и 31 июля 1926 г Пастернак просил Цветаеву, ввиду сложных психологических переживаний, касавшихся его жены и сына, приостановить их переписку.
3 Евгения Владимировна Пастернак (урожденная Лурье, 1899 – 1965) с сыном Евгением (р. 1923) находилась в Германии в июле-августе 1926 г. Ее поездка в Париж, о которой Пастернак писал Цветаевой, не состоялась.
4 Прошлое еще впереди… (Vergangenheit steht noch bevor ..) – цитата из стихотворения Рильке «Ich bin derselbe noch, der Kniete…» («Часослов»). В переводе А. Биска: «Прошедшее еще придет…»
9
1 В декабре 1925 г. в берлинской газете «Дни» были опубликованы выдержки из дневника Цветаевой 1919 г. «О Германии».
2 См. предыдущее письмо. Атлас (Атлант) – в наказание за борьбу против Юпитера должен был поддерживать небо на своих плечах (м и ф.).
3 В последнем письме Рильке сетовал на то, что не смог вспомнить, как по-русски будет слово «гнездо».
4 Рильке не успел прислать Цветаевой книгу Штолля «Мифы классической древности». Это сделала секретарь Рильке, Е. А. Черносвитова, уже после его смерти. См. также письмо 11 к П. П. Сувчинскому (т. 6).
5 Местечко Рагац, откуда было послано письмо Рильке, находилось в швейцарском кантоне Сен-Галь.
11
Это «посмертное письмо» к Рильке, написанное, как и все предыдущие, по-немецки, Цветаева вложила в конверт письма Б. Пастернаку от 1 января 1927 г. Оригинал его не сохранился. (Письма 1926 года. С. 203 – 204.)
1 По христианским верованиям, за правым плечом человека находится его ангел-хранитель.
2 Рильке родился 4 декабря 1875 г. в Праге.
3 К 31 декабря, моменту, когда проходил вечер, со дня смерти Рильке прошло уже более двух суток. Похоронен Рильке 2 января 1927 г.

Погубить великую национальную культуру во имя имущественного интереса культурно-мертвого класса — есть затея, пошлая до чудовищности.

Иван Ильин. Аксиомы религиозного опыта

«Только что позвонили в дверь - собирают подписи за отмену повышения коммунальных тарифов. Решительно отказался. Сказал, что Майдан стоял за Европу, в т.ч. и за европейские тарифы».

Дмитрий Скворцов
3 ноября 2015