Дневник

Разделы

Лосев - Бибихину, в ту пору своему секретарю: «Жизнь, Володя, это печальная необходимость»

Тело не может ни любить, ни ненавидеть. Не может тело любить тело. Способность любить принадлежит душе. Когда душа любит тело, — это не любовь, но желание, страсть. Когда душа любит душу не в Боге, то это либо восторг, либо жалость. Когда же душа в Боге любит душу, не взирая на внешность (красоту, уродство), это и есть любовь. А в любви — жизнь

Свт. Николай Сербский

«Не вари козленка в молоке матери его» (Вт. 14:21).

Человека преимущественно характеризует уважение к жизни в любых ее формах. И существует некий принцип, положенный во главу угла жизни «краеугольный Камень», Он является связующим звеном времени с вечностью. Все грехи — это попытка обойти этот «Камень», «варить козленка в молоке матери» — есть желание убрать Его с дороги жизни любыми средствами, даже противоестественными...

Протоиерей Иоанн Гончаров

Когда люди сами говорят о себе, они либо бахвалятся, либо каются.

Братья Стругацкие. Улитка на склоне

20 марта/2 апреля память мученицы ФОТИНЫ (Светланы), самарянки, с которой беседовал Христос у колодца близ города Сихаря.

САМАРЯНКА

Прот. Андрей Лонгинов

Две тыщи лет со дней Христа...
Народ живет себе в угоду...
Душа ― как самарянка та
всё жаждет пить живую воду!..

И сколько б ни летело лет,
в Евангелии остается
для сердца негасимый свет
от той беседы у колодца...

Да будет в нас душа светла!
Чтоб отзывалось в сердце снова
живой любви святое слово
из уст Спасителя Христа!
2009

Святая Фотина вместе сыновьями активно проповедовала христианское учение, за эту проповедь в 66 году, во времена императора Нерона, была замучена: после многих истязаний брошена в колодец...

«Каждый из нас людей может встретить Христа на каждом шагу жизни, например, когда мы заняты обыденными делами, нам надо, чтобы сердце наше настроилось правильно, если мы готовы к тому, чтобы встретить Христа, принять благословение, услышать — и задать вопросы. Потому что Самарянка задавала Христу вопросы: и то, что она услышала в ответ, настолько превосходило ее вопросы, что она узнала в Нем пророка, а потом узнала в Нем и Христа, Спасителя мира. Но свет нельзя прятать под спудом: обнаружив, что Свет пришел в мир, Что слово Божественной правды звучит теперь среди людей, что Бог среди нас, Самарянка оставила все земные заботы и бросилась бегом разделить с другими радость, изумление о том, что она нашла. Сначала она рассказала им, почему она поверила, и когда может быть любопытство, а может быть, и убедительная сила ее слов, и та перемена, которую они в ней самой могли видеть, привели их ко Христу, они убедились и сами сказали ей: Теперь мы верим, — это сказали люди не потому, что ты нам рассказала, — теперь мы сами видели, сами слышали…

Вот чему Самарянка учит всех нас: чтобы во всякое мгновение нашей жизни, за самыми незатейливыми занятиями, мы были так открыты, чтобы принять Божественное слово, быть очищенными Его чистотой, быть просвещенными Божественным светом и принять Его в глубины нашего сердца, принять Бога всей нашей жизнью, так, чтобы люди видя, кем мы стали, могли поверить, что Свет пришел в мир. Будем же молиться Самарянке, чтобы она научила нас, привела бы за руку ко Христу, как она сама пришла к Нему, и служить Ему, как она послужила ему, став спасением для всех, кто был вокруг нее».

Митрополит АНТОНИЙ СУРОЖСКИЙ

Колодец Иакова (Яакова) сохранился в Израиле до наших дней, он находится в одном из самых прекрасных и живописных мест, привлекающих тысячи паломников. Рядом с ним расположен древний храм, который был трижды разрушен и восстановлен вновь. Сам колодец достигает 40 метров в глубину. Вода из него считается целительной. Мощи Фотинии Самарянки хранятся на острове Крите, в селении Фоделе, в женском монастыре ее имени.

МОЛИТВА святой мученице Фотине

О, святая мученица Фотино!
Безмерно любовию ко Христу окрыляема, мужество, терпение и силу великю с находящимися с тобою сестрами, сыновьями и просвещенными тобою явила еси. Евангелие Христово с дерзновением проповедала, и явися тебе и всем, с тобою бывшим, Христос, и всех на предстоящия муки укрепил и угешил. В Рим пришедши и безбоязненно Христа исповедавши, в темницу заключена быша, и многия муки претерпеша, в колодезь брошена, душу свою Господу предала еси. Услыши нас, святая Фотино, духовною красотою воссиявшая и людей непрестанно и неумолкаемо, в темнице и в городах, вере во Христа поучавшая. Внемли нам, взирая на нас грешных, и благодатию Христовою исцели болящих лихорадкою, да не окропит их дождь греховный, но в здравии душевном и телесном жизнь свою неослабно в добрых делах проведут и прославят Владыку всех, Отца щедрот, Бога Милостиваго, во все века. Аминь.

Биограф Вл. Соловьева С. М. Лукьянов приводит суждение Вл. Соловьева из его лекции, записанной у Е. М. Поливановой, слушательницы и почитательницы Вл. Соловьева:

«Все животные исключительно поглощают данные им чувствами состояния своей физической природы, эти состояния имеют для них значения безусловной действительности, — поэтому животные не смеются. Мир человеческого познания и воли простирается бесконечно далее всяких физических явлений и представлений. Человек имеет способность стать выше всякого явления физического или предмета, он относится к нему критически. Человек рассматривает факт, и, если этот факт не соответствует его идеальным представлениям, он смеется. В этой же характеристической особенности лежит корень поэзии и метафизики. Так как поэзия и метафизика свойственны только одному человеку, то человек может быть также определен, как животное поэтизирующее и метафизирующее. Поэзия вовсе не есть воспроизведение действительности — она есть насмешка над действительностью»*.

Выходит, что вместо аристотелевского определения человека как существа общественного Вл. Соловьев определял человека как существо смеющееся.

А. Ф. Лосев. «Владимир Соловьев и его время»

---

* Лукьянов С. М. О Вл. С. Соловьеве в его молодые годы. Материалы к биографии. Т. III (I). Пг., 1921. С. 45.

На тихеньких Бог нанесёт, а резвенький сам набежит.

Русская пословица

Что я понял — прекрасно; чего не понял, наверное, тоже: только, право, для такой книги нужно быть делосским ныряльщиком.

 Ответ Еврипиду о сочинении Гераклита.

  • Сократ превыше всех своею мудростью. — Ответ дельфийской пифии на вопрос Херефонта, есть ли кто на свете мудрее Сократа.
    (Диоген Лаэртский. Жизнь, учения и изречения знаменитых философов. Кн. II.5 Сократ)
  • Более всего, по-моему, он [Сократ] похож на тех силенов, какие бывают в мастерских ваятелей и которых художники изображают с какой-нибудь дудкой или флейтой в руках [комм. 3]. Если раскрыть такого силена, то внутри у него оказываются изваяния богов. Так вот, Сократ похож, по-моему, на сатира Марсия. Что ты сходен с силенами внешне, Сократ, этого ты, пожалуй, и сам не станешь оспаривать. А что ты похож на них и в остальном, об этом послушай. <...>
    ...и речи его больше всего похожи на раскрывающихся силенов. В самом деле, если послушать Сократа, то на первых порах речи его кажутся смешными: они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этакого наглеца сатира. На языке у него вечно какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что только они и содержательны, а потом, что речи эти божественны, что они таят в себе множество изваяний добродетели и касаются множества вопросов, вернее сказать, всех, которыми подобает заниматься тому, кто хочет достичь высшего благородства. — Похвальная речь Алкивиада на пиру у Агафона.
    ( Платон, «Пир»)
  • Сократ сперва ходил, потом сказал, что ноги тяжелеют, и лёг на спину: так велел тот человек. Когда Сократ лёг, он ощупал ему ступни и голени и немного погодя — ещё раз. Потом сильно стиснул ему ступню спросил, чувствует ли он. Сократ отвечал, что нет. После этого он снова ощупал ему голени и, понемногу ведя руку вверх, показывал нам, как тело стынет и коченеет. Наконец прикоснулся в последний раз и сказал, что когда холод подступит к сердцу, он отойдёт.
    Холод добрался уже до живота, и тут Сократ раскрылся — он лежал, закутавшись, — и сказал (это были его последние слова):
    — Критон, мы должны Асклепию петуха. Так отдайте же, не забудьте.
    — Непременно, — отозвался Критон. — Не хочешь ли ещё что-нибудь сказать?
    Но на этот вопрос ответа уже не было. Немного спустя он вздрогнул, и служитель открыл ему лицо: взгляд Сократа остановился. Увидев это, Критон закрыл ему рот и глаза.
    Таков, Эхекрат, был конец нашего друга, человека — мы вправе это сказать — самого лучшего из всех, кого нам довелось узнать на нашем веку, да и вообще самого разумного и самого справедливого. — Смерть Сократа по Платону.
    (Платон, диалог «Федон» в переводе С.П.Маркиша)
  • ...Сократ исследовал нравственные добродетели и первый пытался давать их общие определения (ведь из рассуждавших о природе только Демокрит немного касался этого и некоторым образом дал определения теплого и холодного; а пифагорейцы — раньше его — делали это для немногого, определения чего они сводили к числам, указывая, например, что такое удобный случай, или справедливость, или супружество. Между тем Сократ с полным основанием искал суть вещи, так как он стремился делать умозаключения, а начало для умозаключения — это суть вещи: ведь тогда еще не было диалектического искусства, чтобы можно было, даже не касаясь сути, рассматривать противоположности, а также познает ли одна и та же наука противоположности; и в самом деле, две вещи можно по справедливости приписывать Сократу — доказательства через наведение и общие определения: и то и другое касается начала знания). Но Сократ не считал отделенными от вещей ни общее, ни определения. Сторонники же идей [комм. 4] отделили их и такого рода сущее назвали идеями, так что, исходя почти из одного и того же довода, они пришли к выводу, что существуют идеи всего, что сказывается как общее, и получалось примерно так как если бы кто, желая произвести подсчет, при меньшем количестве вещей полагал, что это будет ему не по силам, а увеличив их количество, уверовал, что сосчитает.
    (Аристотель. «Метафизика», кн. XIII, гл. 4)

Искусство смывает пыль повседневности с души.

Пабло Пикассо

Первый Закон Хлама: хлам всегда вытесняет нехлам.

Филип Дик. Мечтают ли андроиды об электроовцах

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно.

*

Сколько материнских поцелуев падает на недетские головы — и сколько нематеринских — на детские!

*

Страстная материнская любовь — не по адресу.

*

Разговор:

Я, о романе, который хотела бы написать: “Понимаете, в сыне я люблю отца, в отце — сына… Если Бог пошлет мне веку, я непременно это напишу!”

Он, спокойно: “Если Бог пошлет вам веку, вы непременно это сделаете”.

Из дневника Марины Цветаевой

1917 год

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо, что — дыхание, как не ритм души?

Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

__________

Благородство сердца — орга́на. Неослабная настороженность. Всегда первое бьет тревогу. Я могла бы сказать: не любовь вызывает во мне сердцебиение, а сердцебиение — любовь.

__________

Сердце: скорее орга́н, чем о́рган.

__________

Сердце: лот, лаг, отвес, силомер, реомюр — все, только не хронометр любви.

__________

“Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!” — Простите, но если я, кроме Н., люблю еще Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого — можно. Но представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне — тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату.

Итак: любовь к двум лицам, из которых каждое в любую минуту может войти в комнату, — не любовь. Для того, чтобы одновременная моя любовь к двум лицам была любовью, необходимо, чтобы одно из этих лиц родилось на сто лет раньше меня, или вовсе не рождалось (портрет, поэма). — Не всегда выполнимое условие!

И все-таки Изольда, любящая еще кого-нибудь, кроме Тристана, немыслима, и крик Сары (Маргариты Готье) — “О, л’Амур! Л’Амур!”, относящийся еще к кому-нибудь, кроме ее молодого друга, — смешон.

__________

Я бы предложила другую формулу: женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в ту минуту, когда входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

__________

“Возлюбленный” — театрально, “любовник” — откровенно, “друг” — неопределенно. Нелюбовная страна!

__________

Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит — удивляюсь, не любит — удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен.

__________

Старики и старухи.

Бритый стройный старик всегда немножко старинен, всегда немножко маркиз. И его внимание мне более лестно, больше меня волнует, чем любовь любого двадцатилетнего. Выражаясь преувеличенно: здесь чувство, что меня любит целое столетие. Тут и тоска по его двадцати годам, и радость за свои, и возможность быть щедрой — и вся невозможность. Есть такая песенка Беранже:

…Взгляд твой зорок…
Но тебе двенадцать лет,
Мне уж сорок.

Шестнадцать лет и шестьдесят лет совсем не чудовищно, а главное — совсем не смешно. Во всяком случае, менее смешно, чем большинство так называемых “равных” браков. Возможность настоящего пафоса.

А старуха, влюбленная в юношу, в лучшем случае — трогательна. Исключение: актрисы. Старая актриса — мумия розы.

__________

— …И была промеж них такая игра. Он ей поет — ее аккурат Марусей звали — “Маруся ты, Маруся, закрой свои глаза”, а она на постелю ляжет, простынею себя накроет — как есть покойница.

Он к ней: “Маруся! Ты не умри совсем! Маруся! Ты взаправду не умри!” — Кажный раз до слез доходил. — На одной фабрике работали, ей пятнадцать годочков было, ему шешнадцать…

(Рассказ няньки.)

__________

— А у меня муж, милые: бы — ыл!!! Только и человецкого, что обличие. Ничего не ел, всё пил. Подушку мою пропил, одеяло с девками прогулял. Всё ему, милые, скушно: и работать скушно, и со мной чай пить скушно. А собой хорош, как демон: волоса кучерявые, брови ровные, глаза синие… — Пятый год пропадает!

(Нянька — подругам.)

__________

Первый любовный взгляд — то кратчайшее расстояние между двумя точками, та божественная прямая, которой нет второй.

__________

Из письма:

“Если бы Вы сейчас вошли и сказали: “Я уезжаю надолго, навсегда”, — или: “Мне кажется, я Вас больше не люблю”, — я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет — Вас нет навсегда и Вы меня не любите”.

__________

В моих чувствах, как в детских, нет степеней.

__________

Первая победа женщины над мужчиной — рассказ мужчины о его любви к другой. А окончательная ее победа — рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно.

__________

Все нерассказанное — непрерывно. Так, непокаянное убийство, например, — длится. То же о любви.

__________

Вы не хотите, чтобы знали, что вы такого-то любите? Тогда говорите о нем: “я его обожаю!” Впрочем, некоторые знают, что это значит.

__________

Рассказ.

— Когда мне было восемнадцать лет, в меня был безумно влюблен один банкир, еврей. Я была замужем, он женат. Толстый такой, но удивительно трогательный. Мы почти никогда не оставались одни, но когда это случалось, он мне говорил только одно слово: “Живите! Живите!” — И никогда не целовал руки. Однажды он устроил вечер, нарочно для меня, назвал прекрасных танцоров — я тогда страшно любила танцевать! Сам он не мог танцевать, потому что был слишком толст. Обыкновенно он на таких вечерах играл в карты. В этот вечер он не играл.

(Рассказчице тридцать шесть лет, пленительна.)

__________

— “Только живите!” Я уронила руки,
Я уронила на руки жаркий лоб…
Так молодая Буря слушает Бога
Где-нибудь в поле, в какой-нибудь темный час.
И на высокий вал моего дыханья
Властная вдруг — словно с неба ложится длань.
И на уста мои чьи-то уста ложатся.
Так молодую Бурю слушает — Бог.
(Nachhall, отзвук.)
__________

Гостиная — поле, вчерашняя смолянка — Буря, толстый банкир — Бог. Что уцелело? Да вот то одно слово, которое банкир говорил институтке и Бог в первый день — всему: “Живите!”

“Будь” единственное слово любви, человеческой и божеской. Остальное: гостиная, поле, банкир, институтка — частности.

Что же уцелело? — Всё.

__________

Лучше потерять человека всем собой, чем удержать его какой-то своей сотой.

Полководец после победы, поэт после поэмы — куда? — к женщине. Страсть — последняя возможность человеку высказаться, как небо — единственная возможность быть — буре.

Человек — буря, страсть — небо, ее растворяющее.

__________

О, поэты, поэты! Единственные настоящие любовники женщин!

__________

Желание вглубь: вглубь ночи, вглубь любви. Любовь: провал во времени.

__________

“Во имя свое” любовь через жизнь, “во имя твое” — через смерть.

__________

“Старуха… Что я буду делать со старухой??!” — Восхитительная — в своей откровенности — формула мужского.

__________

“Зачем старухи одеваются? Это бессмысленно! Я бы заказал им всем одинаковый… “юниформ”, а так как они все богаты, я бы создал кассу, из которой бы одевал — и очень хорошо одевал бы! — всех молодых и красивых”.

— Не мешай мне писать о тебе стихи!

— Помешай мне писать стихи о себе!

В промежутке — вся любовная гамма поэта.

__________

Третье лицо — всегда отвод. В начале любви — от богатства, в конце любви — от нищеты.

__________

История некоторых встреч. Эквилибристика чувств.

Рассказ юнкера: …“объясняюсь ей в любви, конечно, напеваю…”

__________

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно.

__________

Сколько материнских поцелуев падает на недетские головы — и сколько нематеринских — на детские!

__________

Страстная материнская любовь — не по адресу.

Там, где я должна думать (из-за других) о поступке, сочинять его, он всегда нецелен — начат и не кончен — не объясним — не мой. Я точно запомнила А и не помню Б — и сразу, вместо Б — мои блаженные иероглифы!

__________

Разговор:

Я, о романе, который хотела бы написать: “Понимаете, в сыне я люблю отца, в отце — сына… Если Бог пошлет мне веку, я непременно это напишу!”

Он, спокойно: “Если Бог пошлет вам веку, вы непременно это сделаете”.

__________

О Песни Песней:

Песнь Песней действует на меня, как слон: и страшно и смешно.

__________

Песнь Песней написана в стране, где виноград — с булыжник.

__________

Песнь Песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной-единственной женщине. (Неоткрытую Америку — включая.)

__________

Лучшее в Песни Песней, это стих Ахматовой:

“А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песни Песней”.

__________

“Я бы никогда не мог любить танцовщицы, мне бы всегда казалось, что у меня в руках барахтается птица”.

__________

Вдова, выходящая замуж. Долго искала формулу для этой отвращающей меня узаконенности. И вдруг — в одной французской книге, очевидно, женской (автора “Amiti? amoureuse” [“Любовная дружба” (фр.).]) — моя формула:

“Le remariage est un adult?re posthume” [Второй брак — это посмертный адюльтер (фр.).].

— Вздохнула!

Раньше все, что я любила, называлось — я, теперь — вы. Но оно всё то же.

Жен много, любовниц мало. Настоящая жена от недостатка (любовного), настоящая любовница — от избытка. Люблю не жен и не любовниц — “amoureuses”.

Как музыкант — меньше музыки! И как любовник — меньше любви!

__________

(NВ! “Любовник” и здесь и впредь как средневековое обширное “amant”. Минуя просторечие, возвращаю ему первичный смысл. Любовник: тот, кто любит, тот, через кого явлена любовь, провод стихии Любви. Может быть, в одной постели, а может быть — за тысячу верст. — Любовь не как “связь”, а как стихия.)

__________

“Есть две ревности. Одна (наступательный жест) — от себя, другая (удар в грудь) — в себя. Чем это низко — вонзить в себя нож?”

(Бальмонт.)

__________

Я должна была бы пить Вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.

__________

Как медленно сходятся с Вами такие-то! Они делают миллиметры там, где я делала — мили!

__________

Зачем змей, когда Ева?

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда — от всего.

__________

 

Ночной разговор.

Павел Антокольский [Поэт, ученик Студии Вахтангова (примеч. М. Цветаевой).]: — У Господа был Иуда. А кто же у Дьявола — Иуда?

Я: — Это, конечно, будет женщина. Дьявол ее полюбит, и она захочет вернуть его к Богу, — и вернет.

Антокольский: — А она застрелится. Но я утверждаю, что это будет мужчина.

Я: — Мужчина? Как может мужчина предать Дьявола? У него же нет никакого доступа к Дьяволу, он Дьяволу не нужен, какое дело Дьяволу до мужчины? Дьявол сам мужчина. Дьявол — это вся мужественность. Дьявола можно соблазнить только любовью, то есть женщиной.

Антокольский: — И найдется мужчина, который припишет себе честь этого завоевания.

Я: — И знаете, как это будет? Женщина полюбит Дьявола, а ее полюбит мужчина. Он придет к ней и скажет: — “Ты его любишь, неужели тебе его не жаль? Ведь ему плохо, верни его к Богу”. — И она вернет…

Антокольский: — И разлюбит.

Я: — Нет, она не разлюбит. Он ее разлюбит, потому что теперь у него Бог, она ему больше не нужна. Не разлюбит, но бросится к тому.

Антокольский: — И, смотря в его глаза, увидит, что все те же глаза, и что она сама побеждена — Дьяволом.

Я: — Но был же час, когда Дьявол был побежден, — час, когда он вернулся к Богу.

Антокольский: — И предал его — мужчина.

Я: — Ах, я говорю о любовной драме!

Антокольский: — А я говорю об имени, которое останется на скрижалях.

__________

Я: — Женщина — одержимая. Женщина идет по пути вздоха (глубоко дышу). Вот так. И промахнулся Гейне с его “horizontales Handwerk” [Горизонтальным ремеслом (нем.).]! Как раз по вертикали!

Антокольский: — А мужчина хочет — так: (Выброшенная рука. Прыжок.)

Я: — Это не мужчина так, это тигр так. Кстати, если бы вместо “мужчины” было “тигр”, я бы, может быть, и любила мужчин. Какое безобразное слово — мужчина! Насколько по-немецки лучше: “Mann”, и по-французски: “Homme”. Man, homo… Нет, у всех лучше…

Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха… Женщина, это вздох. Мужчина, это жест. (Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат.) Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Антокольский: — А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина — действительно — не хочет?

Я: — Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью.

__________

Я, робко: — Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем — мыслью?

Антокольский, еще более робко: — Это — вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром.

__________

Я: — Два отношения к миру: любовное, материнское.

Антокольский: — И у нас два: любовное, сыновнее. А отцовского — нет. Что такое отцовство?

Я: — Отцовства, вообще, нет. Есть материнство: — Мария — Мать — большое М.

Антокольский: — А отцовство — большое О, то есть нуль, зеро.

Я, примиряюще: — А зато у нас нет дочернего.

Говорим о любви.

Антокольский: — Любить Мадонну — все равно, что застраховаться от кредиторов. (Кредитора — женщины.)

Говорим о Иоанне д’Арк, и Антокольский, внезапным взрывом:

— А королю совсем не нужно царства, он хочет то, что больше царства — Иоанну. А Вам… А ей до него нет никакого дела: — “Нет, ты должен быть королем! Иди на царство!” — как говорят: “Иди в гимназию!”

__________

Насыщенный раствор. Вода не может растворить больше. Таков закон. Вы — насыщенный мною раствор. Я — не бездонный чан.

__________

Нужно научиться (мне) подходить к любовному настоящему человека, как к его любовному прошлому, то есть — со всей отрешенностью и страстностью творчества.

Соперник всегда — или Бог (молишься!) — или дурак (даже не презираешь).

__________

Предательство уже указывает на любовь. Нельзя предать знакомого.

__________

1918 год

Суд над адмиралом Щастным. Приговор произнесен. Подсудимого уводят. И, уходя, вполоборота, в толпу: “Вы придете?”

Женское: — Да!

__________

Я не любовная героиня, я никогда не уйду в любовника, всегда — в любовь.

__________

“Вся жизнь делится на три периода: предчувствие любви, действие любви и воспоминание о любви”.

Я: — Причем середина длится от 5-ти лет до 75-ти, — да?

__________

Письмо:

“Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, вхожу, наконец, к Вам в дом, я всем существом в праве на Вас. Можно оспаривать право человека на хлеб (дед не работал, значит — внук не ешь!) — нельзя оспаривать право человека на воздух. Мой воздух с людьми — восторг. Отсюда мое оскорбление.

Вам жарко. Вы раздражены. Вы “измучены”, кто-то звонит, Вы лениво подходите: “Ах, это Вы?” И жалобы на жару, на усталость, любование собственной ленью, — да восхищайтесь же мной, я так хорош!

Вам нет дела до меня, до моей души, три дня — бездна (не для меня — без Вас, для меня — с собой), одних снов за три ночи — тысяча и один, а я их и днем вижу!

Вы говорите: “Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю”. Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики) — я уже не существую.

Дом — сплошной “нелад”, жара — каждое лето, а большевики только начинаются!

Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался”.

__________

Тут, дружочек, я заснула с карандашом в руке. Видела страшные сны, — летела с нью-йоркских этажей. Просыпаюсь: свет горит. Кошка на моей груди делает верблюда. (Аля, двух лет, говорила: горблюд!)

__________

Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любить — видеть человека таким, каким его осуществили родители.

Разлюбить — видеть вместо него: стол, стул.

__________

Семья… Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьется… Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я все-таки вправе сказать: “Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат… (сын, отец…)” А любовнику этого не скажешь — ни за что — язык отрежешь.

В крови гнездящееся право интонации.

__________

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко. Где тонко, там и рвется.

__________

Моя душа чудовищно-ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно, и настолько — не в ней!

— “Как она Вам нравится внешне?” — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю, — на такую оценку!

Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я: незримое.

Чтите оболочку, осчастливленную дыханием Бога.

И идите: любить — другие тела!

__________

(Если бы я эти записи напечатала, непременно сказали бы: par d?pit [С досады (фр.).]).

Письмо о Лозэне [Герое моей пьесы “Фортуна” (примеч. М. Цветаевой)]:

“Вы хотите, чтобы я дала Вам краткий отчет о своей последней любви. Говорю “любви”, потому что не знаю, не даю себе труда знать… (Может быть: все, что угодно, — только не любовь! Но — все, что угодно!)

Итак: во-первых — божественно-хорош, во-вторых — божественный голос. Обе сии божественности — на любителя. Но таких любителей много: все мужчины, не любящие женщин, и все женщины, не любящие мужчин.

Он восприимчив, как душевно, так и накожно, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга — один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и может быть и не сказали бы… если бы он уже не знал! Чтущий только собственную лень, он не желая заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. (“Угодно” здесь неуместно, — ему ничего не угодно.)

Добр? Нет. Ласков? Да.

Ибо доброта — чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так, вместо доброты — ласковость, любви — расположение, ненависти — уклонение, восторга — любование, участия — сочувствие. Взамен присутствия страсти — отсутствие бесстрастия (пристрастности присутствия — бесстрастие отсутствия).

Но во всем вторичном он очень силен: перл, первый смычок.

— А в любви?

Здесь я ничего не знаю. Мой острый слух подсказывает мне, что само слово “любовь” его — как-то — режет. Он вообще боится слов, как вообще — всего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой”.

__________

“Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это так, как удобно мне. А мне удобно, чтобы я ничего не знал”.

Воля в зле? Никакой. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о вас в течение месяцев. И потом, растерянно: “Ах, как жаль! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают…”

Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа, в таком-то часу — конечно, быт. И чума — быт.

Но есть, у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце, и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите вы, он становится таким.

Так: денди, демон, баловень, архангел с трубой — он все, что вам угодно, только в тысячу раз пуще, чем хотели вы. Игрушка, которая мстит за себя. Objet de luxe et d’art [Предмет роскоши и искусства (фр.).] — и горе вам, если это objet de luxe et d’art станет вашим хлебом насущным!

— Невинность, невинность, невинность! —

Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности…

Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная — только никогда не сойдет с ума! — любовь к няне. На этот раз навсегда исчерпалась вся его человечность.

Итог — ничтожество, как человек, и совершенство, как существо.

__________

Из всех соблазнов его для меня я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн бесстрастия — и соблазн Чужого.

Цветаева — Ахматовой

А. А. Ахматовой

Москва, 26-го русского апреля 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна!

Так много нужно сказать — и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни — “Подорожник”. Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки [Сборники А. Ахматовой “Четки” и “Белая стая”.], надпишите.

Не думайте, что я ищу автографов, — сколько надписанных книг я раздарила! — ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму — под подушку!

Еще просьба: если Алконост [Издательство, организованное в 1918 г. в Петрограде] возьмет моего “Красного Коня” (посвящается Вам) — и мне нельзя будет самой держать корректуру, — сделайте это за меня, верю в Вашу точность.

Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени. Готовлю еще книжечку: “Современникам” [Не была издана. Замысел был реализован лишь в рукописном виде.] — стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.

Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высoко от Вас! — Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! — Журналы — статью — смеюсь! — Небесный пожар!

Вы мой самый любимый поэт, я когда-то — давным-давно — лет шесть тому назад — видела Вас во сне, — Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром — “Словеса золотые”, — какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее — обратное!) — и — проснувшись — я знала, что Вы ее напишете.

Мне так жалко, что все это только слова — любовь — я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.

Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. “И шпор твоих легонький звон” [Из стихотворения А. Ахматовой “По твердому гребню сугроба...” (1917).], — это нежнее всего, что сказано о любви.

И это внезапное — дико встающее — зрительно дикое “ярославец” [Строки из стихотворения А. Ахматовой “Ты — отступник: за остров зеленый...” (1917)]. — Какая Русь!

Напишу Вам о книге еще.

Как я рада им всем трем — таким беззащитным и маленьким! Четки — Белая Стая — Подорожник. Какая легкая ноша — с собой! Почти что горстка пепла.

Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) — И непременно напишите мне, — больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.

Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта — поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, — где будете летом, и всё.

Ваши оба письмеца ко мне и к Але — всегда со мной.

МЦ.

31-го русского августа 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей [Слухи о самоубийстве А. Ахматовой после расстрела Н. Гумилева.]. Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет — хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу “Кафе Поэтов” [Кафе было организовано В. В. Каменским и В. Р. Гольдшмидтом осенью 1917 г. в помещении бывшей прачечной в Настасьинском переулке (угол Тверской улицы).].

Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать — не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — “просто не хочется тупить пера.

Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — чтo за уроды! чтo за убожества! чтo за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.

Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой... и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —

Это было у моря,

Где цветут анемоны...

И весь зал хором:

Где встречается редко

Городской экипаж...

[Перефразированные строки стихотворения И. Северянина “Это было у моря...”]

Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — сами такие же, — со вчерашнего состязания.

Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем [Шершеневич В. Г. — поэт-имажинист.].

На эстраде — Бобров, Аксенов, Арго [Арго (Гольденберг А. М.) — поэт-сатирик и переводчик], Грузинов [Грузинов И. В. — поэт-имажинист.]. — Поэты.

_______

И — просто шантанные номера...

________

Я, на блокноте, Аксенову: “Господин Аксенов, ради Бога, — достоверность об Ахматовой”. (Был слух, что он видел Маяковского.) “Боюсь, что не досижу до конца состязания”.

И учащенный кивок Аксенова. Значит — жива.

________

Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказaнных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: “Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!” ...Утешила меня Аля: “Марина! У нее же — сын!”

________

Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. “Господа! Я вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!”

Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, — да что Петербурга... Вчерашний вечер — чудо: “Стала облаком в славе лучей” [Строка из стихотворения А. Ахматовой “Молитва”.].

На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам, но не могу уступить этой чести другому! Впрочем, всё, что я имею сказать, — осанна!

Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:

Целую и низко кланяюсь.

МЦ.

 

Bellevue, 12-го ноября 1926 г.

Дорогая Анна Андреевна,

Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда — чтобы сказать Вам, что все, в беспредельности доброй воли — моей и многих — здесь, на месте, будет сделано.

Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не скажу сейчас в подробностях Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.

Еще одно: делать Вы всё будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят — не смогут: не навязали же мне!

Переборите “аграфию” (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда — одна или с семьей — решение или мечта.

Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.

Целую и люблю — вот уже 10 лет (Лето 1916 г., Александровская слобода, на войну уходил эшелон) [В Александрове летом 1916 г. написаны двенадцать стихотворений, обращенных к А. Ахматовой].

М.

Знаете ли Вы, что у меня сын 1 г<од> 9 мес<яцев> — Георгий? А маленькая Аля почти с меня? (13 л<ет>).

Ад<рес>: Bellevue (Seine et Oise)

Pres Paris, 31, Boulevard Verdun.

Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стенку, чтобы не потерять.

Ахматова — Цветаевой

 

Дорогая Марина Ивановна,

благодарю Вас за добрую память обо мне и за иконки. Ваше письмо застало меня в минуту величайшей усталости, так что мне трудно собраться с мыслями, чтобы подробно ответить Вам. Скажу только, что за эти долгие годы я потеряла всех родных, а Левушка после моего развода остался в семье своего отца.

Книга моих последних стихов выходит на днях, я пришлю ее Вам и Вашей чудесной Але. О земных же моих делах, не знаю, право, что и сказать. Вероятно, мне "плохо", но я совсем не вижу, отчего бы мне могло быть "хорошо".

То, что Вы пишете о себе, и страшно и весело.

Желаю Вам и дальше дружбы с Музой и бодрости духа, и, хотите, будем надеяться, что мы все-таки когда-нибудь встретимся.

Целую Вас.

Ваша Ахматова

 

Дорогая Марина Ивановна,

меня давно так не печалила аграфия, которой я страдаю уже много лет, как сегодня, когда мне хочется поговорить с Вами. Я не пишу никогда и никому, но Ваше доброе отношение мне бесконечно дорого. Спасибо Вам за него и за посвящение поэмы. До 1 июля я в Петербурге. Мечтаю прочитать Ваши новые стихи. Целую Вас и Алю.

Ваша Ахматова

Душа — это сквозняк пространства
Меж мёртвой и живой отчизн.
Не думай, что бывает жизнь напрасной,
Как будто есть удавшаяся жизнь.

Андрей Вознесенский. Другу, 1977

И вот опять в самый разгар летней жары он в Нью-Йорке. На сей раз он уже не «зашибал по мелочи на главном ходу» на холодное молоко и бракованные книжные новинки; не валялся на травке в Сити Холл парке, а отправился прямо в издательство Макмиллана, где впервые пожал руку крупному издателю. Джордж П. Бретт – либерал и честный человек, дока в редакторском деле, глубоко любил литературу и был к тому же верным другом. В годы бурь и тревог ему выпала на долю роль ангела-хранителя Джека Лондона, чьим восторженным почитателем он остался на всю жизнь. Сейчас Джек торопился на пароход, судить да рядить было некогда; договорились только, что по приезде из Южной Африки Джек наладит с издательством постоянные отношения и все его книги будут издаваться компанией Макмиллана. Услышав от Джека о «Переписке Кемптона и Уэйса», Бретт тут же принял книгу.

Предполагалось, что до отъезда в Южную Африку Джек возьмет несколько интервью у английских генералов с целью выяснить их взгляды на будущее Трансвааля. Но в Англии Джека ждала телеграмма, отменившая всю затею с поездкой. Дорога туда и обратно была оплачена.

Небольшой аванс он успел истратить. Вот положение! Он – в Лондоне, за семь тысяч миль от дома, без средств, без работы!

Ему ли не уметь быстро приспособиться к обстоятельствам! Из многочисленных трудов по социологии он знал, что, пожалуй, самая жуткая дыра, какую сыщешь на Западе, – это лондонский Ист-Энд, Восточная сторона, сущий ад на земле. Решение принято – он проникнет в глубь Ист-Энда и исследует условия жизни его обитателей. Он недолго думал о том, что это, в сущности, очень дерзкое и трудное предприятие – осмыслить, проанализировать одну из сложнейших экономических проблем государства, с тем чтобы потом пристыдить, повергнуть в замешательство это государство. Чужаку, побывшему на английской земле какие-нибудь сутки-другие, для такого дела требовалась смелость, если не безрассудство. К тому же в Англии уже вышел первый сборник его коротких рассказов. Пресса, обычно настроенная консервативно, о нем, как ни странно, отозвалась хорошо; издатели были к нему расположены.

Отчего бы, казалось, не устроить себе каникулы, проведя две-три недели в занимательном обществе английских литераторов? Вместо этого он отыскал на Петтикоут Лейн лавочку подержанного платья, приобрел изрядно поношенные брюки, плохонький пиджачок с единственной пуговицей; грубые башмаки, послужившие верой и правдой кому-то близко знакомому с погрузкой угля; узкий ремешок, донельзя засаленную кепочку – и окунулся в гущу Ист-Энда. В одном из самых густонаселенных кварталов трущобы он снял комнату и стал исподволь знакомиться с обстановкой. Издатели пришли в ужас. Это немыслимо! Его прикончат в собственной постели! У Джека, сына народа, эти страхи вызывали только смех.

Его сочли за американского матроса, списанного в порту с корабля.

Джек Морячок опять с легкостью вошел в свою роль, будто и не расставался с нею. Не посторонний, не исследователь, взирающий вниз с академических высот; он был одним из жителей Ист-Энда. Ходил человек в море, не повезло, попал в беду… Они приняли его в свою среду, доверяли ему, говорили с ним. Все, что Джек узнал об этом гиблом месте, он вложил в книгу, озаглавленную «Люди бездны», – свежую, правдивую, живую и по сегодня, одно из классических произведений мировой литературы, посвященных униженным и оскорбленным. «У меня был подход простой: что удлиняет жизнь, приносит здоровье – душевное и физическое, – хорошо. Все, что укорачивает, уродует жизнь, что калечит, причиняет страдания, – плохо». Подходя с этим «простым мерилом», он установил, что жить в Бездне – а ведь на дне ее находится одна десятая лондонского населения – значит медленно и непрерывно умирать от голода. Целые семьи, отец, мать, дети изо дня в день проводят долгие часы за работой. Жалованья едва хватает, чтобы заплатить за комнату, где вся семья готовит пищу, ест, спит и совершает все отправления интимной жизни. Болезни, отчаяние, смерть – неразлучные спутники обитателей Бездны. Джек видел бездомных мужчин и женщин, чьим единственным преступлением была нищета и плохое здоровье. Ими швырялись, помыкали, обращались не лучше, чем с какой-нибудь мерзкой тварью. Что среди них были прирожденные бездельники и никчемные забулдыги – это он обнаружил очень скоро; но, как и на американской Дороге, видел, что девяносто процентов истэндцев добросовестно трудились, пока старость, болезнь или застой в производстве не лишили их работы. Сейчас безработные или в лучшем случае надомники, работающие по потогонной системе в своих каморках, они вместе с семьями были брошены городом на произвол судьбы: догнивайте себе потихоньку, пока смерть – спасибо ей – не сметет вас с панели.

«Лондонская Бездна – это огромная бойня. Более тоскливого зрелища не сыскать. Жизнь окрашена в однообразный серый цвет, повсюду грязь, ни просвета, ни проблеска надежды. Ванна – вещь абсолютно незнакомая; всякая попытка соблюдать чистоту выглядит жалкой насмешкой. В смрадном воздухе бродят странные запахи; от Бездны исходит притупляющая атмосфера оцепенения, она плотно окутывает человека, умерщвляет его.

Год за годом из сельских районов Англии сюда вливается поток молодой, сильной жизни; к третьему поколению она гибнет. На дне волчьей ямы, именуемой «Лондон», пропадают ни за грош человеческие существа – четыреста пятьдесят тысяч – сию секунду – и во все времена».

В день коронации Эдуарда VII* Джек пошел на Трафальгарскую площадь поглядеть на великолепное, пышное и пустое средневековое шествие. За компанию с ним отправились возчик, плотник и потерявший работу старый моряк. Джек видел, как эти люди подбирали с осклизлого тротуара и ели апельсинные корки, яблочную кожуру, дочиста ощипанные виноградные кисти. Кусочки хлебного мякиша с горошину величиною, яблочные огрызки – почерневшие, грязные – они клали в рот, жевали, глотали. «Настойчиво твердят, что моя критика положения вещей в Англии чересчур пессимистична. В оправдание должен сказать – если и есть на свете оптимист, так это я. О человечестве я сужу не столько по политическим объединениям, сколько по отдельно взятым людям.

Я предвижу, что людей Англии ждет радостное, широкое будущее.

А вот для политической машины, не справляющейся сегодня со своими функциями, – для нее в основном мне не видится иного будущего, кроме мусорной ямы».

У одного лондонского сыщика Джек снял комнату – убежище, где можно принять ванну, переодеться, почитать и, не вызывая подозрений, работать над книгой. За три месяца он изучил сотни брошюр, книг и правительственных отчетов, посвященных лондонской бедноте; беседовал с бесчисленным множеством женщин и мужчин; фотографировал, исходил многие мили по улицам. Он жил в работных домах и приютах для бедных, выстаивал очереди за бесплатной едой, спал вместе с новыми друзьями на улицах и в парках и как итог всего написал целую книгу – воистину торжество энергии, организованности и страстной увлеченности темой.

В ноябре с рукописью в чемодане он прибыл в Нью-Йорк. Надеясь, что Макмиллан напечатает «Людей бездны», он в то же время прекрасно сознавал, что на социологии не заработаешь. Не он ли заявил Анне Струнской, что намерен извлечь из написанного все до последнего доллара? Не он ли писал Клаудсли Джонсу, что за хорошую цену готов продать журналам душу и тело? На деле этот человек опровергал то, что сам же проповедовал на словах. Он был прежде всего писателем, затем – социалистом, а уж где-то далеко в хвосте за ними тащился деловой парень с желанием заработать хорошие деньги.

Друг, встречавший его на пристани, пишет:

«На нем была свободная мятая куртка с оттопыренными карманами, откуда выглядывали письма и бумаги. Брюки пузырились на коленях, рубашка – далеко не первой свежести, а жилета вообще не было. Вокруг пояса – кожаный ремень, заменяющий подтяжки; на голову нахлобучена крохотная кепчонка». Что касается Джорджа П. Бретта, тот ничего этого не заметил – для него существовала только рукопись. Он увидел в «Людях бездны» глубокое, верное произведение и, отпустив несколько колких критических замечаний социологического характера, тотчас же принял рукопись для издания. «Я хочу отойти от Клондайка, – говорил ему Джек. – Тут я уже отслужил в подмастерьях. Пора попытать силы в области более значительной и широкой – теперь, я чувствую, мне это больше по плечу. У меня намечено книг шесть – все романы. За два года, с тех пор как был написан мои первый роман, я немало поработал, передумал и уверен, что сейчас могу написать нечто стоящее».

Не сомневался в этом и Бретт. На просьбу Джека о том, чтобы в течение двух лет Макмиллан выплачивал ему ежемесячно сто пятьдесят долларов, издатель ответил согласием. Компания, в свою очередь, получала право печатать все, что будет написано за этот период. На прощанье Бретт дал единственный совет – пожалуй, лучший из всех, какие Джеку когда-либо довелось получить:

«Отныне, надеюсь, Вы сможете совершенствоваться, и нынешние работы будут свидетельствовать о Ваших успехах так же неоспоримо, как когда-то Ваши ранние вещи. В последних книгах эти сдвиги не так заметны, здесь видны следы спешки. В мире литературы по-настоящему нет места ничему, кроме самого лучшего, на что человек способен».

«Я вовсе не стремлюсь писать как можно больше, – ответил Джек. – Мне бы только встать на ноги, а там – одна книга в год, зато уж хорошая. Да меня и теперь нельзя назвать плодовитым писателем. Я пишу очень медленно, а успел так много потому, что работаю постоянно, изо дня в день, без отдыха. От сегодняшней работы зависит, будем ли мы сыты завтра; приходится тратить энергию на всякого рода поденщину.

Когда положение вещей изменится и я смогу, не торопясь, тщательно отделывать и отбирать лучшее, тогда – я уверен – я буду писать понастоящему хорошо».

* * *

Откинувшись назад, невидящим взглядом провожая мелькающие за окном места, Джек с удовлетворением перебирал в памяти эти богатые событиями годы, когда он задался целью возродить жанр рассказа в американской литературе. Воспоминания невольно переплетались с хвалебными строчками, на которые не поскупились критики в оценке «Детей Мороза»: «Рассказчик, каких немного . область, доставшаяся ему по праву победителя… изумительное литературное достижение; он останется незыблемым… завоюет широкую известность на долгие времена». Джек был счастлив и горд и очень ясно представлял себе, что это вдего лишь первая ступенька, что борьба только началась. Он размышлял и строил планы. То, что уже сделано им для рассказа, он сделает и для романа Это обет. Со времен Мелвилла в американской литературе нет серьезных романов о море. Он их напишет. Американская литература еще не знает большого пролетарского романа Он создаст такие романы. Они понравятся критике и читателю – уж об этом-то он позаботится! Больше того, он ускорит наступление социалистической революции. Работы по горло; на осуществление всех этих замыслов уйдет лет двадцать, а то и больше.
Прежде чем будет подведен итог его земного существования, он во что бы то ни стало выполнит задуманную программу.

* * *

Это было время, насыщенное весельем и работой. Социалистический журнал Вильшира из номера в номер печатал «Людей бездны», выдвинувших его в передовую шеренгу американских социалистов. Для журнала «Товарищ» он написал статью «Как я стал социалистом», для «Международного социалистического обозрения» – серию критических статей. За «Людей бездны» Вильшир ему заплатил, правда, очень скромно, но для социалистических газет он всегда писал бесплатно! Для местных социалистов он подготовил также два новых доклада – «Борьба классов» и «Штрейкбрехер». Оба появились в социалистической печати. Со всех концов страны ему стали писать собратья по партии; письма неизменно начинались словами «Дорогой товарищ», а кончались: «Ваш, во имя Революции». На каждое письмо Джек отвечал сам, начиная словами «Дорогой товарищ» и кончая – «Ваш, во имя Революции».

Моряк в седле

---

*Эдуард VII (англ. Edward VII; 9 ноября 1841, Букингемский дворец, Лондон — 6 мая 1910, там же) — король Великобритании и Ирландии, император Индии c 22 января 1901, австрийский фельдмаршал (1 мая 1904), первый из Саксен-Кобург-Готской (ныне Виндзорской) династии.

Помимо литературной поденщины, Джек был занят повестью для юношества «Путешествие на «Ослепительном», серией приключенческих рассказов для «Спутника юношества» под общим названием «Рассказы рыбачьего патруля», серьезными рассказами об Аляске и вместе с Анной Струнской – «Перепиской Кемптона и Уэйса».

Последняя представляет собой сравнительный философский анализ реалистических и романтических взглядов. Авторы по-прежнему прибегали к переписке, как к своеобразному средству отстоять свою позицию в любви друг к другу. Джек, женившийся на Бэсси, как он любил выражаться, «на разумной основе», писал: «Рассматриваемый биологически, брак есть учреждение, необходимое для сохранения рода. Романтическая любовь – выдумка, внесенная человеком по недомыслию в естественный порядок вещей. Эротическая литература, предания о великой любви и великих любовниках, гирлянды любовных песен и баллад, вороха устных любовных историй и приключений – без всего этого человек, безусловно, не мог бы любить в присущей ему манере». Анна Струнская, поэт по натуре, настаивает: «Розовый свет зари на небесах, прикосновение руки, цвет и форма плодов, слезы неведомой печали более значительны, чем все, что построено и изобретено со времени первого социального договора. Разве можно объяснить цветение жизни, ее прелесть и улыбку, все, что наполняет душу солнечным светом, все, что говорит нам: надеяться – мудро?»

К марту у них уже было написано пятьдесят тысяч слов, и Джек был уверен, что книга пойдет. Чтобы скорей завершить работу, Джек на время пригласил Анну к себе. Через два года она рассказала об этом эпизоде настойчивым газетным репортерам: «Я получила от мистера Лондона письмо с приглашением приехать в Пьедмонт для отделки рукописи. К приглашению присоединились его жена и мать. В первые дни визита миссис Лондон выказывала мне радушие и проявляла большой интерес к нашей работе. Но прошло пять дней, и я убедилась, что она стала относиться ко мне неприязненно.

Она не сделала ничего особенного, чтобы заставить меня почувствовать себя лишней; но по некоторым едва заметным признакам я заключила, что мне лучше уехать. Так я и поступила вопреки уговорам мистера и миссис Лондон. С миссис Лондон мы распрощались как хорошие, сердечные знакомые. Отношения между мною и мистером Лондоном были дружескими, не более. Кроме всего прочего, мистер Лондон едва ли принадлежит к числу людей, способных в собственном доме ухаживать за другой женщиной. Со мною он неизменно вел себя в высшей степени осмотрительно. Судя по всему, что я видела, можно было заключить, что он в то время был без ума от жены».

Мисс Струнская, женщина непогрешимо честная, говорит истинную правду, – это подтверждает и Джек: «Не женские, а интеллектуальные достоинства пленили меня в ней. Интеллект и одаренность – это в ней чувствовалось прежде всего. Рыться в человеческой душе для меня наслаждение, и тут Анна была неисчерпаемым источником. «Многоликая», прозвал я ее. Что же я выбрал как ласкательное словечко, свидетельство близости? Чисто интеллектуальный термин, раскрывающий свойства ее ума».

Права на издание «Дочери снегов» оставались в руках Мак-Клюра.

Самому Мак-Клюру книга нравилась не настолько, чтобы ее печатать, однако он приложил все усилия, чтобы сбыть рукопись в другое издательство, где бы ее выпустили отдельной книжкой. Наконец ему удалось пристроить «Дочь снегов» в издательство Липпинкотта. Издательство заплатило за нее авансом семьсот пятьдесят долларов в счет авторских отчислений; из этой суммы Мак-Клюр удержал все, что ему еще причиталось от Джека. Осталось сто шестьдесят пять долларов. Джеку хотелось взять рукопись назад, но он был бессилен. А потом аванс, хоть и маленький, – это возможность заплатить самым назойливым кредиторам. Когда стали приходить гранки для корректуры, он был просто убит: казалось, что хуже быть не может. А там приходила следующая порция.

В конце концов он решил, что попытки исправить безнадежно загубленную вещь ни к чему не приведут.

21 июля он получил телеграмму от ассоциации «Американская пресса» с предложением отправиться в Южную Африку и писать корреспонденции об англо-бурской войне. У него оставалось три тысячи долга.

Бэсси была опять в положении, а это означало, что прибавятся новые расходы. А главное – его зовет Приключение! Не прошло и часа, как он послал ответную телеграмму, что согласен. В тот же вечер он собрался, а наутро у Оклендского мола, где восемь лет тому назад, догоняя Рабочую армию Келли, забрался в пустой товарный вагон, поцеловал на прощанье жену и дочь и поехал в Чикаго. В поезде у него произошла случайная встреча, ускорившая развитие событий в повести его жизни.

«Позвольте рассказать Вам маленький эпизод, из которого Вам станет ясно, с какой легкостью я даю волю чувственному началу. Помните, я уезжал в Южную Африку. В одном вагоне со мной ехала женщина с ребенком и няней. Мы сблизились во мгновение ока, в самом начале пути, и уж до Чикаго не расставались. Это была чисто физическая страсть – и только. Помимо того, что это была просто милая женщина, в ней не было для меня никакого очарования. Страсть не коснулась ума, нельзя даже сказать, что она так уж безраздельно завладела чувством.

Прошли три дня и три ночи, и ничего не осталось».

Ничего, кроме воспоминаний о чем-то приятном. Он всегда ценил в женщинах их способность доставлять радость. «В моей вселенной плоть – вещь незначительная. Главное – душа. Плоть я люблю, как любили греки. И все же эта форма любви по сути своей сродни художественному творчеству – если не совсем, то отчасти».

Он пишет; «В те дни я легко преступал границы дозволенного».

Но за два года брака это был, по-видимому, первый случай, когда он дал себе волю. Что касается психологических последствий этого «маленького эпизода, из которого Вам станет ясно, с какой легкостью я даю волю чувственному началу», – они в полной мере проявились только по возвращении Джека из Англии.

* * *

Занят он был больше, чем когда-либо: помимо новых вещей, его ждали гранки «Переписки Кемптона и Уэйса»; нужно исправить и дополнить последнюю рукопись – «Людей бездны». Его захлестнуло с головой: книги, рассказы, подготовка изданий… Он так блаженствовал среди этого сумбура, что вернулся к прежнему расписанию: девятнадцать часов – на работу, пять – на сон. Единственной передышкой были вечера «открытых дверей» по средам, когда собирались старые друзья (а с ними и новые), когда он играл в покер и посвящал приятелей в тайны хитроумных английских головоломок, которые он перед отъездом наскоро сунул в свой единственный чемоданчик.

Бэсси разрешилась от бремени, подарив супругу еще одну дочь. Руку Джек себе на этот раз не порезал; отрезанной оказалась нить надежды на то, что у него будет сын, которому можно передать не только имя, но и литературные традиции. Он так сокрушался и горевал, что довел себя до болезни; Бэсси тоже слегла, видя, как он разочарован.

Проходил день за днем, а Джек все не мог утешиться, пока новая идея не вывела его из оцепенения. Он задумал рассказ о собаке на три-четыре тысячи слов, сродни первой истории на ту же тему, написанной год назад.

Через четыре дня намеченные четыре тысячи были написаны, и Джек с изумлением обнаружил, что это только начало; рассказ разрастался, в нем зазвучали такие ноты, о которых он и не помышлял. Он решил назвать его «Зов предков»; пусть себе растет, куда вздумается: сейчас его вещь – госпожа, а он – слуга, остается лишь писать и писать. Ни одна из прежних книг не захватывала его с такой силой. Славное это было время, эти тридцать дней, до отказа заполненные работой! Толстым карандашом писал он на грубой черновой бумаге; скупо правил, меняя два-три слова, и перепечатывал лист за листом на машинке. Он забросил друзей, семью, долги, новорожденную, гранки, ежедневно пачечками приходившие от Макмиллана. Для него существовал только его Бак, помесь сенбернара с шотландской овчаркой; пес, который жил себе да жил на ранчо в долине Санта-Клара, как дворянин в своем поместье, пока его не сцапали и не отправили пароходом в первобытные снеговые пустыни Клондайка.

Но наступила «среда открытых дверей», когда друзья с лихвой наверстали упущенное. В тот вечер было не до карт, не до буйного веселья и шуток. Гости разместились на диванчиках у окна, на разбросанных на полу подушках, хозяин устроился в удобном кресле у камина и стал читать.

В серовато-синих глазах появилось строгое выражение, руки излюбленным жестом ерошили волосы. Он читал историю Бака, благородной собаки, остававшейся верной любви к человеку, пока зов леса и смутные воспоминания о предках – диких волках – не вернули ее к первобытной жизни.

Джек читал, и все глубже становилась тишина. В час ночи он кончил.

У гостей, этих любителей поговорить, сейчас нашлось немного слов, но по сияющим глазам Джек без труда прочел их мысли. Наконец-то! Значит, не напрасно он три года пишет об Аляске; настал момент, когда он сумел воплотить свой замысел в художественной форме, столь безупречной и совершенной, что слушатели в эти краткие часы разделили с автором его вдохновение.

Поутру он запечатал рукопись в конверт, вложив второй, пустой, на случай, если пришлют обратно, наклеил марку и отправил повесть в редакцию самого популярного журнала в мире – «Сатердей ивнинг пост», где и платили больше, чем в любом другом журнале. В редакции Джек никого не знал; вещи его там никогда не встречали теплого приема, так что особых надежд устроить роман в этот журнал у него не было. Однако «хитроумный механизм для перекладывания рукописей из одного конверта в другой», на который он нападал с такой яростью четыре года назад, когда был новичком, на сей раз не сработал. «Сатердей ивнинг пост» не воспользовался чистым конвертом, которым его снабдил отправитель.

Вместо этого журнал прислал ему другой конверт, плоский и продолговатый, а в нем – чек на 750 долларов и письмо, где выражалось горячее согласие принять вещь.

750 за месяц работы! Он всегда говорил, что серьезная литература окупается. Он всегда говорил, что будет писать по-своему и заставит издателей признать его дарование. 750 долларов… На все хватит: на врача для младшей дочки, для Бэсси и для матери Джонни Миллера и на врачей Флоры; ведь уже накопились счета; надо платить страховым компаниям, универсальным магазинам, бакалейщикам, мясникам, аптекарям, портному, машинистке, писчебумажным магазинам. Надо помочь нуждающимся друзьям! Да еще ему нужны новые застекленные книжные шкафы! Еще нужно выписать с востока сорок книг по списку. Хватит и на это! Такого торжества он не испытывал с тех самых пор. как приняли к печати «Северную Одиссею». Это ли не победа? Каких-то шестьдесят дней прошло с тех пор, как в поезде на пути из Нью-Йорка он принял свое героическое решение, и вот началось возрождение американского романа. Нахлынули друзья, из тех, кто присутствовал при чтении «Зова предков»: каждому хотелось поздравить его, пожать руку, хлопнуть по плечу… Ну, как тут не послать еще за одним галлоном кислого итальянского вина, как вновь не отдаться навеселе розовым мечтам о будущем!

Дела стали поправляться; теперь он принимал друзей на более широкую ногу; нанял вторую служанку в помощь Бэсси: она еще не окрепла, и ей приходилось нелегко. В доме бывали теперь хорошенькие женщины; после успешного штурма творческих высот Джек больше не отказывал себе в удовольствиях этого рода. Его женитьбе, пожалуй, недоставало страсти. Будь это не так, все равно из тридцати шести месяцев совместной жизни восемнадцать Бэсси ждала ребенка и по крайней мере шесть поправлялась после родов. Это было трудновато для человека кипучего темперамента, привыкшего к женской близости еще с тех памятных дней, которые он провел с Мэми на палубе «Рэззл-Дэззл». Не изгладились из памяти и трое суток, посвященных спутнице с чикагского поезда. Для него больше не существовало обязательств, призывающих к воздержанию, хотя и трех лет не прошло с тех пор, как он писал:

«Сердце у меня большое; буду держать себя в узде, вместо того чтобы болтаться без руля и ветрил, и стану только более чистым и цельным человеком».

«Мои моральные правила Вам известны, – писал он позже. – Известны и обстоятельства того периода. Вы знаете, я не испытывал угрызений совести от того, что вступал на путь наслаждений».

Он редко упускал возможность вступить на этот путь – это не подлежит сомнению. Но физическая близость вне брака не была для него связана с любовью. Это был чувственный акт, доставляющий удовольствие обеим сторонам, и, следовательно, – Джек ведь был гедонистом – поступок тем более добродетельный, чем больше безобидного удовольствия он способен принести.

«Да, я разбойничал, я рыскал, выслеживая добычу, но добыча никогда не доставалась мне ценой обмана. Ни разу в жизни я не сказал «люблю» ради успеха, хотя часто этого было бы вполне достаточно. В отношениях с женщинами я был безукоризненно честен, никогда не требовал больше, чем был готов дать сам. Я либо покупал, либо брал то, что мне отдавали по доброй воле, и взамен по совести платил тем же; я никогда не лгал, чтоб оказаться в выигрыше или получить то, чего не смог бы добиться иначе». Он пытается найти себе оправдание: «Мужчина может следовать своим вожделениям не любя, он просто так уж создан. Мать-природа с непреодолимой силой взывает к нему о потомстве, и мужчина повинуется ее настояниям не потому, что он грешник по собственной прихоти, а потому, что над ним властвует ее закон».

В примерный список книг для Макмиллана Джек не внес «Зов предков», так как и думать не думал, что ему суждено написать эту вещь. Теперь он отослал рукопись Бретту. 5 марта пришел ответ. Бретту не понравился заголовок. «Что касается самого произведения, оно мне нравится – и очень. Правда, я побаиваюсь, что эта вещь слишком хороша и правдива, чтоб по-настоящему завоевать любовь сентиментальной публики, с восторгом глотающей Сетона-Томпсона». Далее Бретт предлагает не заключать договора, предусматривающего авторские отчисления – это задержало бы публикацию, – а купить книгу, с тем чтобы немедленно ее напечатать. «Мне бы хотелось попробовать провести с этой книжкой один эксперимент: выпустить ее в заманчивом оформлении и потратить большую сумму денег на то, чтоб дать книге ход. Это способствовало бы распродаже Ваших книг, не только уже изданных, но и тех, которые появятся в будущем. Я, однако, вовсе не хочу Вас переубеждать. Окончательное решение целиком зависит от Вас, и если Вы не склонны принять предложение о выплате Вам денег сейчас же, мы издадим книгу в срок, предусмотренный условиями нашего договора».

750 долларов, полученные от «Сатердей ивнинг пост», были уже истрачены. Ста пятидесяти, ежемесячно присылаемых компанией Макмиллана, на семью из шести человек, не считая няни Дженни и двух служанок, не хватало. Ни одна книга не принесла ему и тысячи долларов авторских отчислений с продажи, а уж о двух не приходилось и говорить. Составит ли эта книга исключение? Едва ли. Если и так, денег придется ждать по крайней мере два года, а к тому времени их поглотит ежемесячный аванс.

Предложение Бретта означает две тысячи чистыми, прямо тут же, а ведь что у тебя в руках, то и тратишь… в особенности если есть на примете посудинка под названием «Спрей» («Mорская пена») – любо-дорого посмотреть! Джек принял предложение Бретта и продал ему все права на «Зов предков».

«Спрей» представлял собою парусный шлюп с просторной каютой на две персоны, где можно было и готовить. Джек купил его потому, что стосковался по морской жизни, но не только поэтому. Он подумывал о морском романе и, прежде чем приня гься за него, хотел снова ощутить под ногами корабельную палубу. Вот уже девять лет, как он сошел с «Софи Сазерленд» – вся оснастка успела покрыться ржавчиной. «Это будет почти буквальный рассказ о событиях семимесячного плавания, которое я как-то проделал матросом. Чем чаще я думаю о том, что произошло во время этого рейса, тем удивительнее мне все это кажется». «На вашу морскую повесть, – отвечал Бретт, – я возлагаю очень большие надежды. Морских рассказов выходит мало, да и те никуда не годятся, так что хорошую повесть о море, безусловно, ждет сейчас необычайный успех».

Окрыленный напутствием Бретта, Джек запасся провиантом и одеялами, вывел «Спрей» в залив и провел неделю на воде, поднимаясь по проливам и болотистым рукавам, как в те дни, когда был отчаянным пиратомустричником, а потом патрулыциком рыбачьей инспекции. Прошла неделя, и, еще чувствуя в ноздрях соленый морской ветер, а в мозолистых руках – шкот, он вернулся домой, за письменный стол, и взялся за первую главу «Морского волка». Когда его слишком часто отрывали от работы или вокруг собиралось слишком много друзей, он брал с собой еду и один отчаливал от берега на «Спрее». Сидя на крышке люка, он каждое утро писал свои полторы тысячи слов. Стояла ранняя весна, солнышко согревало тело, а мысли о «Морском волке» – душу. Потом он совершал парусные прогулки, стрелял на реке Сакраменто уток или удил на ужин рыбу. По субботам и воскресеньям он иногда брал с собой Бэсси с девочками, Элизу с сыном и целую ораву друзей.

Это было время, насыщенное весельем и работой. Социалистический журнал Вильшира из номера в номер печатал «Людей бездны», выдвинувших его в передовую шеренгу американских социалистов. Для журнала «Товарищ» он написал статью «Как я стал социалистом», для «Международного социалистического обозрения» – серию критических статей. За «Людей бездны» Вильшир ему заплатил, правда, очень скромно, но для социалистических газет он всегда писал бесплатно! Для местных социалистов он подготовил также два новых доклада – «Борьба классов» и «Штрейкбрехер». Оба появились в социалистической печати. Со всех концов страны ему стали писать собратья по партии; письма неизменно начинались словами «Дорогой товарищ», а кончались: «Ваш, во имя Революции». На каждое письмо Джек отвечал сам, начиная словами «Дорогой товарищ» и кончая – «Ваш, во имя Революции».

По мере того как его имя приобретало все более широкую известность, дом Джека в Пьедмонте все больше становился для обитателей района бухты Сан-Франциско средоточием духовной жизни. Не меньше ста человек в неделю входили в парадную дверь, чтобы воспользоваться гостеприимством хозяина. В доме были две служанки, а при детях – няня Дженни, но работы все равно было много – хоть отбавляй! Работа и снова работа, гости и снова гости – это не всегда приходилось по нраву Бэсси.

Однажды в «среду открытых дверей» она нарочно приготовила меньше угощения, чем требовалось, чтоб накормить эту кучу народа. Не слишком много радости доставляли ей и женщины, окружавшие Джека – ее Джека, с его милой, теплой улыбкой и раскатистым смехом; они так и вешались ему на шею. Она стала ревновать. Джека теперь нарасхват приглашали на всевозможные официальные церемонии; ему хотелось, чтоб жена для подобных случаев покупала себе красивые платья; Бэсси отказывалась.

Элиза заманивала Бэсси в магазины, чтобы показать ей, как она хороша в длинном бархатном платье, в бархатной шляпке с пером. Напрасно: Бэсси упорно ходила в блузе, матросской юбке и матросской шляпе и в этом скромном виде явилась даже на званый обед в фешенебельном клубе богемы в Сан-Франциско, устроенный в честь Джека. Джек это остро переживал; он восхищался фигурой жены и хотел, чтоб ее видели в самом выигрышном оформлении. Нежелание Бэсси одеваться модно, с одной стороны, объяснялось тем, что она чувствовала себя далеко не блестяще, а с другой – еще и тем, что Фреду Джекобсу, ее погибшему жениху, повидимому, нравились на ней именно блузы и матросские юбки.

Джек и Бэсси ладили, несмотря на эти незначительные трения. Его огорчало лишь то, что она мало читает и не может вместе с ним обсуждать новые книги. Когда он заговорил на эту тему, Бэсси возразила, что рада бы всей душой, но в шесть утра ее будит ребенок, и с этой минуты до десяти вечера одно за другим идут нескончаемые дела. Джек сочувственно потрепал жену по руке. Да, он знает. Вот когда детишки подрастут, у нее будет больше времени на книги. Тридцать пять лет спустя люди вспоминали, что на вид Бэсси была ему не пара: Джек выглядел озорным мальчишкой, а она – степенной матроной. Тем не менее все сходились на том, что супруги жили в мире и согласии. Это весьма решительно подтверждает и Элиза Лондон-Шепард, которая в тот период часто у них гостила. Судя по его собственным записям, Джек признавал за женой лишь один недостаток – ограниченность фантазии, воображения. «Кругозор ее был ограничен узкими рамками». Вместе с тем, вполне отдавая жене должное, он признавался, что всегда знал об этом и что эмоциональная уравновешенность, прозаичность Бэсси были необходимы ему до крайности и прежде всего привлекали его к ней. Клаудсли Джонсу, заявившему, когда Джек женился:

«Я приберегу свои поздравления к десятой годовщине вашей свадьбы», – он писал в марте 1903 года: «Кстати, по-моему, Вам уж пора принести нам Ваши давным-давно просроченные поздравления. Вот уже скоро три года как я женат, обзавелся парой ребятишек и считаю, что семейная жизнь – великолепная штука. Так что не мешкайте! Или приезжайте, взгляните на нас и на ребят и поздравляйте потом».

«Морской волк» двигался вперед полным ходом, принося автору гораздо больше радости, чем даже «Зов предков». В свободные часы Джек писал отличные рассказы об Аляске, такие, как «Тысяча дюжин», «Золотоискатели Севера» и десяток других. Кроме «Спрея», он приобрел еще лошадь с коляской, чтобы катать по окрестностям свое семейство и приятелей.

Становилось тепло, и ему доставляло удовольствие устроить пикник где-нибудь на холмах, затеять игры, поплавать в озере, поджарить мясо на костре… В конце апреля он упал с коляски, и ему срезало кусок большого пальца на руке. «У меня такое ощущение, будто на кончике пальца бьется сердце», – жаловался он; однако несчастный случай не оторвал его от «Морского волка» – он по-прежнему успевал писать тысячу слов в день.

Прообразом главного героя послужил капитан Алекс Макклин, о необычайных подвигах которого он наслышался, когда служил на «Софи Сазерленд». Уединение и покой Джек продолжал находить на «Спрее»; однажды внезапный шторм в клочья изорвал паруса; пришлось порядком потрудиться, чтобы вернуться в устье.

В июне была анонимно опубликована «Переписка Кемптона и Уэйса».

Печать встретила ее доброжелательно. «Необычно… вдумчиво… откровенно… широкая аудитория обеспечена… проникнуто пытливым духом современности… служит хорошей пищей для ума… новое направление в жанре романа… умно, остро, философия оригинальна». Путем «последовательных умозаключений» одного из авторов отгадал сан-францисский журнал «Аргонавт». Новость распространилась с такой быстротой, что, выпуская второе издание, Макмиллан запросил у Джека разрешения огласить имена авторов. Раскупали «Переписку» не особенно бойко: для среднего читателя в ней не хватало фабульности, действия, быстрого темпа; однако Джек и Анна (она теперь жила в Нью-Йорке) обменялись письмами, в которых поздравляли друг друга с удачным завершением важной работы.

К концу июня, решив вывезти детей на лето за город, Бэсси сняла домик в Лунной Долине округа Сонома, где у местечка Глен-Эллен разместилась стайка летних дач, построенных миссис Нинеттой Эймс. Джек остался в Пьедмонте – он серьезно работал над «Морским волком», не хотелось бросать и прогулки на «Спрее». Однажды вечером, под самый конец месяца, Джек проезжал через холмы в своей коляске с Джорджем Стерлингом и другими друзьями. По пути коляска свернула с дороги и угодила в овраг, Джеку при этом сильно повредило ногу. Ухаживать за ним частенько приходила Чармиан Киттредж. В начале июля, едва встав на ноги, Джек уехал к своим в Глен-Эллен. Туда же к тете приехала и мисс Киттредж.

У «Трансконтинентального ежемесячника» были трудности: Роско Эймс с Эдвардом Пэ-йном остались без работы. На берегу речушки миссис Эймс с Эдвардом Пэйном построили большой, довольно беспорядочный дом. Назвали его «Уэйк Робин». Напротив Пэйн, проповедник, поставил бревенчатые столы и скамейки, чтобы проводить философские дискуссии, посвященные возрождению истинной веры. Чтобы заработать на этом предприятии, миссис Эймс настроила дачки, поставила палатки и стала сдавать их семейным людям.

Приехав в Глен-Эллен, Джек увидел, что его семейство удобно устроилось в домике с парусиновой крышей, расположенном в рощице виннокрасной мансаниты и земляничных деревьев. Дачники жили коммуной, готовили в общей кухне на берегу, ели за длинными столами. Джек ассигновал несколько долларов, чтобы устроить запруду там, где чистый прохладный ручей протекал мимо песчаного пляжа, и все общество сходилось сюда загорать и купаться. Проводил здесь послеобеденные часы и Джек; играл с мелюзгой, учил ее плавать. По утрам он уединялся где-нибудь в холодке на берегу и, сидя на стволе спиленного дуба, ежедневно строчил свою тысячу слов. А однажды июльским вечером все обитатели Глен-Эллена, даже малые дети, уютно закутанные в одеяла, собрались послушать первую половину «Морского волка». Рукопись Джек положил на тот самый ствол, на котором обычно писал, с обеих сторон поставил по свечке и начал читать. На земле у его ног расселись соседи. Заря уже принялась расцвечивать небо над горою Сонома, когда он перевернул последнюю страницу. Очевидцы, которым в конце июля 1903 года довелось слышать, как Джек Лондон читает «Морского волка» на берегу ручья в Глен-Эллен, вспоминают этот вечер и поныне как одно из самых значительных и прекрасных событий в своей жизни.

И вот тогда, в какие-то немногие часы, произошел взрыв, положивший конец существованию семьи Лондонов. Лучше всего, пожалуй, рассказать об этом словами самой Бэсси.

«Как-то в конце июля мы с Джеком после завтрака остались поговорить у ручья. Ему хотелось на время уехать из Окленда; уж слишком часто его отрывали от работы Он сказал, что подумывает о покупке ранчо в южнокалифорнийской пустыне, и спросил, не буду ли я про гив того, чтобы там поселиться. Я ответила, что вовсе нет, только нужно позаботиться об удобствах, необходимых для детей. (Бэсси была в первую очередь матерью, а уж потом женой.) Джек обещал, что это будет сделано, и мы наметили переезд на осень.

Часа в два я отвела детей домой спать. Мисс Киттредж давно уже поджидала поблизости; они с Джеком пошли на большой гамак у дома миссис Эймс и стали разговаривать. Я не придала этому никакого значения, уложила детей и взялась за уборку. Четыре часа подряд мисс Киттредж с Джеком сидели в гамаке и говорили.

В шесть Джек вошел к нам в домик и сказал:

– Бэсси, я тебя оставляю.

Не понимая, о чем он говорит, я спросила:

– Ты что, возвращаешься в Пьедмонт?

– Нет, – ответил Джек. – Я ухожу от тебя… развожусь.

Оглушенная, я опустилась на край кровати и долго смотрела на него, пока, наконец, еле смогла выговорить:

– Господи, папочка, да что ты?.. Ты же только что говорил насчет Южной Калифорнии…

Джек упрямо твердил, что бросает меня, а я все восклицала:

– Но я ничего не понимаю… Что с тобой случилось?

Однако больше от него нельзя было добиться ни слова».

Никто, и уж тем более Бэсси, не догадывался, что в жизни Джека «случилось» не что иное, как Чармиан Киттредж. Ко многим женщинам могла Бэсси ревновать мужа, но к этой ей и в голову не приходило. Мисс Киттредж была лет на пять, а то и на шесть старше Джека, не блистала красотой и в Пьедмонте, где ее хорошо знали, служила объектом язвительных суждений и толков. Зачастую там, где бывал Джек, была и она, но к этому Бэсси привыкла еще у себя в Пьедмонте. На первый взгляд Джек в Глен-Эллене виделся с нею не чаще, чем с другими. Больше того, не раз в присутствии жены он отзывался о ней очень нелестно. Бэсси знала, что мисс Киттредж ему не особенно нравится.

Вот что писала мисс Киттредж Джеку в июне, за месяц до разрыва:

«Ах, ты чудный – чудеснее всех! Я видела, как от моего прикосновения у тебя молодеет лицо. Что стряслось с этим миром? Где мое место?

Наверное, нигде, если нигде – это сердце мужчины».

И тогда же пишет ей Джек:

«Вокруг тебя сомкнулись мои руки. Целую тебя в губы, открытые, честные губы, которые знаю и люблю. Вздумай ты вести себя застенчиво, робко, попробуй вопреки самой себе изобразить жеманную недотрогу, разыграть хоть на мгновение притворную стыдливость, ей-богу, я бы, кажется, проникся к тебе отвращением. «Дорогой мой, дорогая любовь моя! Я лежу без сна и все снова и снова повторяю эти слова».

7 июля Чармиан Киттредж пишет Джеку:

«Меня начинает пугать одно: боюсь, что мы с тобой никогда не сможем выразить, что мы друг для друга. Все это так огромно; а способов выражения у человека так несоизмеримо мало». Спустя несколько дней она посылает ему из Сан-Франциско письмо, которое отпечатала на машинке в своей конторе:

«Ты поэт, и ты так красив. Поверь, милый, милый мой, что еще никогда в жизни я ничему не была так рада, так глубоко, по-настоящему рада. Подумать только: тот, кто для меня величайший из людей, не обманулся во мне!»

Мирно спали дети в дачке с парусиновой крышей в Глен-Эллене, а их отец, обуреваемый противоречивыми чувствами, переживал сейчас, пожалуй, самую – мучительную ночь в жизни. Джек был прежде всего человеком мягким, добрым. Сам легко ранимый, прекрасно зная, что такое обида, он всегда боялся причинить боль другим. Для него было первым удовольствием помочь человеку, разделить с ним все, чем он сам богат.

Неужели это он захвачен таким бурным, таким стремительным чувством, что, подчиняясь ему, бросает жену и дочерей, как в молодости уходил от Джона Лондона и Флоры? Человек нежной души, социалист, убежденный, что надо отдавать людям лучшее, не думая о награде, стремящийся из сострадания к человечеству добиться для людей лучшей доли! Гак это его совесть, его социальные и моральные взгляды сметены прочь, уступили место ницшеанскому идеалу – странному, но неразлучному спутнику его социалистических взглядов. Не он ли, этот ницшеанский сверхчеловек, твердит Джеку: «Ты можешь вырвать у жизни все, что пожелаешь; не стоит беспокоить себя чувствами безликой толпы, моралью рабов – ведь Бэсси, увы, из их числа!»

Утром Джек возвратился в Пьедмонт, забрал свои пожитки из дома, о котором с такой гордостью писал друзьям, и снял комнату у Фрэнка Эзертона. Прошло несколько дней, и первые страницы газет запестрели сообщениями о разрыве. Говорить с репортерами Джек отказывался, и те за неимением лучшего всю вину взвалили на «Переписку Кемптона иУэйса».

Джек-де написал там, что «чувство любви основывается не на разуме», а Бэсси была так поражена подобным утверждением, что это послужило достаточным поводом для разрыва.

* * *

С самого начала отношения Джека и Чармиан Киттредж отличаются высоким стилем; с течением времени выспренность взаимных признаний все возрастала. 1 сентября Чармиан пишет ему: «Ты мой, мой собственный, я обожаю тебя слепо, безумно, безрассудно, страстно; ни одна женщина не была еще способна на такую любовь». И на другой день продолжает:

«Ах, любимый мой, ты такой мужчина. Я люблю тебя, каждую твою клеточку, как не любила еще никогда и никого уже больше не буду любить».

Через два дня: «О, дорогая Любовь моя, ты мой Мужчина; истинный, тот самый настрящий Супруг моего сердца, и я так люблю тебя!» Следующее письмо: «Думай обо мне нежно, и любовно, и безумно; думай, как об очень дорогом друге, своей невесте, Жене. Твое лицо, голос, рот, твои нежные и властные руки – весь ты, целиком, мой Сладостный – я буду жить мыслями о тебе, пока мы не встретимся опять. О Джек, Джек, ты такой душка!»

Не желая уступить ни в торжественности изъявлений чувств, ни в выборе стиля, Джек отвечает: «Ты не можешь представить себе, как много ты для меня значишь. Высказать это, как ты сама говоришь, невозможно.

Непередаваемо волнуют первые мгновения, когда я встречаю, вижу, касаюсь тебя. Ко мне приходят твои письма, и ты со мною, со мною во плоти, и я гляжу в твои золотистые глаза. Да, душа моя, любовь к женщине для меня началась тобою и кончится тобой».

Боясь скандала, который неизбежно вспыхнул бы, если бы стала известна причина разрыва, влюбленные встречались тайно, раз или два в неделю. В те дни, когда бывать вместе было нельзя, посылали друг другу бесконечные письма. В тех, которые мисс Киттредж ежедневно писала в своей сан-францисской конторе, – от одной до пяти тысяч слов; многих сотен страниц, отправленных Джеку за два ближайших го да, хватило бы на полдюжины средних по величине романов. Написаны они затейливо и кокетливо, чувствительно и цветисто; но под многословием угадывается рука женщины хитрой и умной. Их любовь изображается в этих письмах величайшей любовью всех времен. Она всегда знала, говорит Джеку мисс Киттредж, что ей уготовано судьбой нечто необычайное. «О Джек, дорогой, дорогой мой, Любовь моя, ты мой кумир, ты не знаешь, как я тебя люблю». И так до тех пор, пока он не начинает верить, что его любят, как не любили никого с сотворения мира. Убежденный, он отвечает: «Твоя любовь ко мне так огромна, что меня охватывает сомнение – смогу ли и я когда-нибудь полюбить тебя с такой же силой?» Письмо за письмом – она задает тон, он подхватывает почти машинально. Ведь из них двоих он литератор, как же он может писать менее пышно, страстно, откровенно, чем она?

«Нет, нет, Возлюбленная, – пишет он, – моим глазам любовь наша не представляется чем-то немощным и незначительным. Я готов жить или умереть ради тебя – это само по себе доказывает, что наша любовь для меня важнее жизни и смерти. Ты знаешь, что из всех женщин ты для меня единственная; что ненасытная тоска по тебе страшнее самого лютого голода; что желание грызет меня свирепо, как никогда не терзала жажда славы или богатства. Все, все доказывает – и доказывает неопровержимо, как велика она, наша любовь».

Ежедневно слова мисс Киттредж тысячами проходят перед его глазами, и загипнотизированный Джек начинает писать в тоне какой-нибудь третьесортной Марии Корелли. Под влиянием литературной манеры Чармиан отвечает теми же вычурно-нарядными излияниями в духе девятнадцатого века – в том самом стиле, которому еще в раннюю пору своего творчества объявил войну; в том трескучем любовном стиле, от которого ему так и не суждено было избавиться, который испортил столько его книг.

Джек, выступивший в «Переписке Кемптона и У эйса» противником любви сентиментальной, поэтической; защитником теории, утверждавшей, что любовь – биологическая потребность, и только, внезапно превращается во «влюбленного безумца, готового умереть в поцелуе». Что сказала бы Анна Струнская, заглянув ему через плечо и увидев, как круто изменил он свои позиции! Едва ли она отказала бы себе в удовольствии с ироническим смешком показать Джеку сравнения ради его собственные строчки:

«Если бы не было эротической литературы, человек, безусловно, не мог бы любить в присущей ему манере».

В письме, написанном из Стоктона 10 ноября 1903 года, обилие излияний достигает апогея; «Знай же, сладостная любовь моя, что я и не представлял себе, как огромна твоя любовь, пока ты не предалась мне по доброй воле и до конца; пока ты, твоя любовь, все твое существо не вымолвили «да». Своим милым телом ты как печатью скрепила все, в чем призналась мне душой, и вот тогда я понял все, до конца. Я познал – я знаю, что ты до конца и целиком моя. Если при всей своей любви ты все-таки не уступила бы мне, передо мной не открылось бы с такой полнотой твое женское величие; не были бы так беспредельны моя любовь, мое преклонение пред тобою. Просмотри мои письма, и, я уверен, ты убедишься, в том, что истинное безумие овладело мною не ранее, чем ты с царственной щедростью одарила меня. Именно после того, как ты отдала мне самое главное, появились в моих письмах слова, что я твой «раб», что я готов умереть за тебя, и весь прочий восхитительный набор любовных преувеличений. Но это не преувеличение, дорогая, не напыщенный вздор сентиментального тупицы.

Когда я говорю, что я твой раб, я утверждаю это как человек здравомыслящий, и это лишний раз подтверждает, что я воистину и до конца сошел с ума».

В 1890 году, девятнадцати лет от роду, Чармиан Киттредж, по собственным словам, была «розовощекой девочкой, по мнению многих, хорошенькой и – за исключением тех случаев, когда ее одолевает ревность, – в превосходном расположении духа». В 1903 году, в возрасте тридцати двух лет, ее уже хорошенькой не считали; тонкие губы, узкие глаза, поникшие веки; но держалась она вызывающе смело. Во многом она походила на Фрону Уэлс, созданную Джеком как образец женщины двадцатого века. Вынужденная после смерти родителей зарабатывать себе на жизнь – а в те дни считалось, что благовоспитанной девушке работать не совсем прилично, – она добилась того, что стала первоклассным секретарем, получая «мизерное жалованье, тридцать долларов в месяц». Она много читала, взгляды ее были чужды шаблона; когда в 1900 году Джек встретился с нею в первый раз, она уже начала собирать библиотеку, состоявшую из запретных для Оклендской публичной читальни романов – самых смелых и самых современных. Она по-настоящему любила музыку, мило пела; у нее нашлось достаточно дисциплины и силы воли, чтобы, работая шесть дней в неделю, упражняться еще и в игре на рояле и стать великолепной пианисткой.

У нее был обольстительный голос, звучный, богатый оттенками, ласкающий слух; она любила посмеяться – даже если ее собеседники не находили повода для смеха – и могла проговорить от четырех до семи часов кряду, Располагая неистощимым запасом слов и выражений на каждый случай жизни, она умела поддержать умную беседу, своевременно вставить замечание. На редкость отважная, она скакала верхом по холмам – и это в ту пору, когда вообще-то немногие женщины решались садиться на лошадь, а уж если решались, так лишь для того, чтобы покататься в английском дамском седле по специальным дорожкам, где-нибудь в Парке Золотых Ворот. Честолюбивая, стремясь выдвинуться в сфере интеллектуальной, добиться успехав обществе, онанеустанно совершенствовалась: скопила денег на поездку по Европе, недурно расписывала фарфоровые блюда – словом, работала не покладая рук и с каждым годом в той или иной области преуспевала.

Однако во всем, что касается любви, она была законченным продуктом девятнадцатого века. И трескучие фразы, и витиеватое, игривое кокетство, и прихотливые, затейливые чепчики – все выдает в ней полную противоположность Фроны Уэлс. В дневнике мисс Китгредж отражены многие стороны ее сложной натуры, в том числе и приторно-сентиментальное отношение к любви. Каждый мужчина, будь это даже случайный знакомый, в ее воображении немедленно превращается в потенциального влюбленного. Каждый взирает на нее либо восхищенно, либо страстно, каждый не в силах оторвать глаз. Что касается лиц ее собственного пола, она их выносит с трудом; каждая женщина при виде ее непременно загорается ревностью; каждая, в свою очередь, внушает ревность и ей. В кругу мужчин она настойчиво, сознательно ставила себя в центр внимания, вдохновенно и со знанием дела изображая женщину, в которой есть нечто роковое.

Отзывы знакомых и друзей показывают, что там, где речь шла о мужчинах, правил частной собственности для нее не существовало. Зная, насколько она поглощена мыслью о том, как бы заполучить себе мужа, молодые жены и невесты относились к ней с опаской и недоверием.

Непрерывной вереницей появляются в ее жизни мужчины – и вскоре исчезают. Трудно понять, каким образом такой привлекательной молодой женщине никак не удается выйти замуж. Недоумевает и сама мисс Киттредж. Нервничает тетушка и с появлением каждого нового мужчины немедленно осведомляется, входит ли в его намерение брак: годы-то идут, другие девушки выходят замуж, а вот у племянницы все промах за промахом. В чем же дело?

По возвращении из Европы мисс Киттредж стала частой гостьей м пьедмонтском домике Лондонов, и Джек, охваченный одним из своих мятежных настроений, начал новую страницу. «Признаюсь тебе в том, что ты уже и так знаешь с первого дня нашего знакомства. Когда я впервые заговорил с тобой, я хотел сделать тебя своей любовницей. Ты была так откровенна, так честна и, главное, так бесстрашна! гудь ты иной – хотя бы в одном движении, поступке, фразе, я, наверное, постарался бы подчинить тебя своей воле… Помню, мы ехали рядом на заднем сиденье, и я предложил: «Может быть, свернем к сеновалу?», а ты посмотрела мне в глаза, с улыбкой, но без насмешки, без тени жеманства. Ни возмущения, ни страха, ни удивления! Добродушное, милое, открытое лицо. Ты взглянула мне в глаза и сказала просто: «Не сегодня».

Через два месяца после ухода от Бэсси Джек пишет: «Я раздумываю порой: отчего я люблю тебя? За красоту твоего тела, ума? Сознаюсь, не за нее я тебя люблю, но за внутренний огонь, который пронизывает тебя насквозь, украшает все, что бы ты ни надела, который делает тебя задорной, легкой на подъем, чуткой и гордой, гордой собой, своим телом; заставляет и тело твое – само по себе, независимо от тебя – тоже гордиться собой».

Не приходится сомневаться в том, что близкие отношения с мисс Киттредж завязались у него в июне, когда он остался в Пьедмонте, одинодинешенек во всем доме. А идея переехать вместе с Бэсси в Южную Калифорнию, бросить горячо любимый залив Сан-Франциско была попыткой найти выход из положения, в котором он оказался. Очевидно, мисс Киттредж пришлось потратить четыре часа подряд на уговоры, прежде чем он, наконец, сдался.

«Окажись Джоан или Бэсси мальчиком, – заметил один из самых близких друзей Джека, – его бы никакими силами не удалось оторвать от семьи».

Чармиан Киттредж искренне считала, что Бэсси не пара Джеку: женой, какая ему нужна, может стать лишь она. Женой, которая не свяжет себя домом, будничными заботами, а будет вместе с ним странствовать, рисковать, дерзать. Она-то (при поддержке тетиНетты, с самого начала укрывавшей влюбленных), по-видимому, и оказалась скрытой силой, разбившей семью Лондонов. Впрочем, Джек и вообще был легко уязвим. Вспомним, с каким самозабвением отдавал он свою любовь: духовную – Анне Струнской, физическую – незнакомке с чикагского поезда. Не исключена возможность, что если бы такая своеобразная особа, как мисс Киттредж, не нагрянула в его жизнь, он бы остался с Бэсси. Дом служил бы ему штабквартирой, а разъезжать и искать приключений он стал бы один. Но вполне вероятно, что если бы им не сумела завладеть мисс Киттредж, он достался бы другой, пятой, десятой… Да, он сам часто повторял в своих рассказах: в этом мире одна собака грызет другую, а тех, кто отстал, пожирают волки.

Бэсси не в силах удержать мужа? Ну что же! Мисс Киттредж это не касается, она вправе драться за свое счастье в жизни, вправе захватить себе все, что ей надо. Да, Джек причинит страдание троим самым любимым людям; причем двое из них благодаря ему появились на свет. Зато те, кого любит она, из-за нее не пострадают.

Чтобы усыпить подозрения, мисс Киттредж часто навещала Бэсси, которая по секрету делилась с нею семейными горестями. 12 сентября 1903 года она пишет Джеку: «Вчера вечером была у Бэсси. Она приняла меня чудесно – так чудесно, что мне стало не по себе. Приглашала приехать погостить, когда только мне вздумается, была до того любезна и радушна, что мне почудилось, будто весь этот разрыв, все невзгоды – только сон.

Случается, что при мысли о происходящем мне приходится бороться с чувством, что я просто гадкая; правда, тут мне на выручку является рассудок, но все же – ах!!!» И пять дней спустя продолжает: «Я почти отказалась от мысли, что Бэсси всерьез подозревает меня, хотя с ее стороны меня бы ничто не удивило! Она себе на уме, а я людей лживых не понимаю».

Так ловко играла она свою роль, что 2 октября Джек смог сообщить ей, что «поскольку дело идет о нас с тобой, все обстоит благополучно. Вчера вечером Бэсси мне говорила, что без тебя не знала бы, как и быть.

Одним словом, тебя превозносили до небес».

Бэсси была потрясена до глубины души, но слишком горда, чтобы бороться, устраивать сцены. В полнейшем неведении относительно побуждений, которыми руководствовался ее муж, она вела себя безропотно и только дивилась, отчего человек, который упорно добивался ее руки, настоял, чтобы она родила ему детей, не только пользовался ее помощью в своей работе, но в первые годы совместной жизни и ее деньгами, три года прожил с нею в мире и согласии, – почему он вдруг без всякого предупреждения ушел от нее?

В беде она обрела друга: Флору Лондон. Три года Флора и Бэсси изводили Джека ссорами, но любовь к Джонни Миллеру открыла Флоре значение материнства. Теперь она восстала против сына за то, что он бросил семью. Уязвленный предательством, как он называл поведение матери, Джек совершенно потерял голову. У него появилась мания преследования; он сетовал, что все против него, что весь мир сговорился оторвать его от «женщины его любви». 22 сентября с борта «Спрея» он пишет мисс Киттредж: «По всем законам человеческим мне нельзя было пройти мимо тебя во мрак и тьму. Ты была моя, моя, никто на свете не имел права разлучить нас. И все-таки меня разлучили, гнусно разлучили с женщиной, которую я люблю больше жизни».

Он настолько утратил ясность мыслей, что не мог заставить себя взяться за работу, несмотря на великолепные отзывы критики о «Зове предков», единодушно названном «классическим вкладом в американскую литературу». Единственный способ уйти от мути, поднявшейся вокруг него, – это удрать куда глаза глядят. Иначе, решил он, ему вообще не закончить «Морского волка». Когда «Спрей» вернулся после капитального ремонта, он выслал деньги на проезд Клаудсли Джонсу – тот жил в Южной Калифорнии, почти ничего не зная о неприятностях друга. Вдвоем они взяли курс на устье реки Сакраменто; по утрам работали над книгами, после обеда плавали, охотились на уток, удили рыбу. После жизни среди женщин, со всеми их сложностями (возникшими, впрочем, по его же вине), он нашел мужское общество целительным. «Чем больше я бываю с Клаудсли, тем он мне приятнее. Он честен и предан, молод и свеж, понимает дисциплину на борту, хорошо готовит, не говоря уж о том, что он славный, добрый товарищ».

Чисто по-мужски он выбросил из головы все тревоги и каждое утро писал «Морского волка» по тысяче слов в день. Единственной заботой, которая, несмотря ни на что, давала о себе знать, были финансовые затруднения: к 14 сентября он снова остался без средств. «Бэсси твердит тебе, что я остался чуть ли не без гроша, – пишет он мисс Киттредж. – Я и сам чувствую, что недалек от этого. Меня отделяют от нищеты какие-то сто долларов, а тут нежданно-негаданно приходит счет от врача на сто пятнадцать». «Морской волк» отложен в сторону: автор берется за рассказ для «Спутника юношества», решив заниматься поденщиной целый месяц, чтобы немного поправить дела.

Раз в несколько дней он заходил за почтой в какой-нибудь маленький городишко – Стоктон, Антиок, Вальехо. Однажды пришло письмо от Бэсси: Джоан заболела тифом. Джек примчался к дочери. В ужасе, что ребенок может умереть, он почти не отходил от постели. Когда врач сообщил, что девочка тает как свеча, Джек принял эту весть как возмездие за грехи и поклялся, что если только его дитя выживет, он откажется от своей великой любви и возвратится к семье. В газетах появились сообщения о том, что у постели больной девочки супруги помирились.

Но вот Джоан стала поправляться, и Джек повел себя, как моряк с затонувшего корабля, который бросается на колени и молится на своем утлом плоту: «Господи милостивый, спаси меня, и я стану праведником по гроб жизни… Ладно уж, не беспокойся напрасно, кажется, я вижу парус».

Когда Джоан снова поднялась на ноги, он вернулся на «Спрей».

Моряк в седле

На заливе и в его окрестностях Джек уже давно считался примечательной, колоритной фигурой. Теперь репутация человека необычайного закрепилась за ним в общеамериканском масштабе. Вот что пишет репортер, присланный журналом «Читатель» взять у Джека интервью:

«Редко с кем сходишься так легко, как с Джеком Лондоном. Он отзывчив и искренен, чужд каких бы то ни было условностей, излучает гостеприимство. Держится он свободно, в нем много мальчишеского; он благороден, предельно прост, оригинален и удивительно располагает к себе. Гость сразу же чувствует, что его принимают на правах друга».

Сам Джек, по слухам, говорил: «Если у меня и есть какой-то собственный стиль, он добыт в поте лица. Хватай дубинку и мчись вдогонку за своим стилем: наверняка получишь если не стиль, так уж что-нибудь очень вроде».

Ирвинг Стоун. Моряк в седле

В доме снова не было ни гроша. Джеку все это донельзя опротивело.

Унизительные денежные затруднения привели его к убеждению, что нищета так же недопустима, как и колоссальное богатство. Никуда не годится, чтобы человек был вынужден терпеть то, с чем Джек Лондон познакомился еще в детстве. Он пришел к заключению, чего там, где дело идет о деньгах, он будет последовательно и откровенно циничен.

Деньгами брезгуют только дураки. «Деньги – вот что мне надо, вернее – то, что на них можно купить. Сколько бы денег, у меня ни было, мне всегда будет мало. Перебиваться на гроши? Я намерен заниматься этим милым делом как можно реже. Человек жив все-таки хлебом.

Чем больше денег, тем полнее жизнь. Добывать деньги – э го не моя страсть. Но тратить – о господи, сдаюсь! Тут я вечно буду жертвой.

Если деньги приходят со славой, давай сюда славу. Если без славы – гони деньгу».

И с этими словами он побрел закладывать книги, журналы и новый костюм, которым так гордился. Первой остановкой на обратном пути, как всегда, была почта: нужны были марки, чтобы снова благословить рукописи в путь-дорогу. Когда журнал «Издатель» предложил ему пять долларов за очерк на тысячу семьсот слов, Джек обиделся, но деньги все же взял. С удвоенным рвением он вернулся к работе. Раньше он писал по тысяче слов в день, шесть дней в неделю, взяв себе за правило наверстывать сегодня то, что вчера не было доведено до конца.

Теперь он увеличил ежедневное задание до полугора тысяч слов, потом до двух, но на этом он поставил точку.

«Я настаиваю: нельзя работать доброкачественно при норме в три-четыре тысячи слов в день. Хорошую вещь не вытянешь из чернильницы; ее складывают осторожно, придирчиво, по кирпичику – как хороший дом».

*

Несмотря на благоприятные отклики прессы, «Сын волка» расходился хуже,чем можно было ожидать. Да и журналы, за исключением Мак-Клюра, платили только единовременный гонорар, без авторских отчислений, и хорошо еще, если давали двадцать долларов за рукопись. Его еще не знал широкий читатель; нужно было писать и писать, готовясь к тому моменту, когда можно будет достигнуть цели одним решающим броском!

А пока суд да дело, приходилось довольствоваться тем, что перепадало то там, то тут. Вот, например, «Черная кошка» объявила конкурс на лучший рассказ. Первоклассный сюжет, рассчитанный на хорошую премию, что-то не клеился. Тогда Джек написал забавный рассказ «Semper Idem».

Одна вечерняя газетка навела его на эту мысль. Получил премию в 50 долларов. Потом журнал «Космополитан мэгэзин» устроил конкурс на тему «Что теряет тот, кто действует в одиночку». И Джек, поставив на один шанс из миллиона, написал революционную статью под названием «Что теряет общество при господстве конкуренции». Ему присудили первую премию – двести долларов, что дало ему основание заметить:

«Я единственный в Америке, кто умудрился заработать на социализме».

*

Уже на пути к финишу он понял, что «Дочь снегов» не получилась.

Добротного материала, собранного в ней, хватило бы на два хороших романа да еще осталось бы на третий, похуже. В «Дочери снегов» у него наметились две слабости, очень серьезные. Они затаились еще здесь, в самом начале, и четко обозначились, когда он уже выпустил в свет сорок томов своих произведений: во-первых, представление о превосходстве англосаксонской расы и, во-вторых, неспособность облечь в плоть и кровь, реально изобразить женщину, не принадлежащую к рабочему сословию.

Фрона Уэлс, по замыслу Джека, – типичная женщина двадцатого века, полная противоположность женщине девятнадцатого: сильная без жестокости; умная, но не сухая, отважная и в то же время не утратившая женского обаяния – словом, женщина, способная работать, думать, жить, бороться и шагать по трудным дорогам наравне с лучшими из мужчин.

Ей несвойственны черты, которые автор терпеть не мог в женщинах, сентиментальность, отсутствие логики, кокетство, слабость, страхи, невежество, лицемерие, цепкая мягкость прильнувшего к жертве растенияпаразита. Пытаясь создать образ достойной подруги героя двадцатого века, он двигался по зыбкой, неизведанной почве, и все же еще немного – и Фрона удалась бы живой, правдивой. Если бы он продолжал в том же духе, он, может быть, и создал бы впоследствии фигуру Новой Женщины.

Хуже всего выглядит Фрона там, где она начинает говорить языком лондоновских социологических очерков, излагая шовинистические бредни, которые Джек почерпнул у Киплинга и проглотил не разжевывая, – о превосходстве белой расы, о ее праве навсегда безраздельно повелевать краснокожими, черными и желтыми. Нетрудно понять, почему Джек так легко и охотно принял все это на веру – он ведь и без того носился со своими викингами. «Готовы остроносые боевые галеры, в море ринулись норманны, мускулистые, широкогрудые, рожденные стихией; воины, разящие мечом… господствующая раса детей Севера… великая раса!

Полсвета – ее владения, и все моря! Шестьдесят поколений – и она владычица мира!»

По вине этой англосаксонской близорукости в искаженном виде стал представляться ему и социализм – именно та область, в которой он прежде всего стремился хранить честность и верность истине. Отделывая страницы, посвященные господствующим расам, выходцам с Севера, он писал Клаудсли Джонсу: «Социализм – не идеальная система, задуманная для счастья всего человечества; она уготована лишь для благоденствия определенных родственных между собою рас. Ее назначение – увеличить мощь этих избранных рас, с тем чтобы, вытеснив более слабые и малочисленные расы до полного вымирания, они завладели бы всей землей».

Так Ницше, приправленный Киплингом, извратил учение Карла Маркса.

В свое время, ради превратностей писательского ремесла, Джек, не задумываясь, отказался от места на почте и материальных благ. Теперь ста пятидесяти долларов в месяц не хватало, хотя года не прошло с тех пор, как подобная сумма казалась ему неслыханным богатством. Раньше чем прибывал чек, к нему уже выстраивалась длинная очередь. Вот перечень финансовых «операций», предпринятых им от рождества до Нового года: одолжил денег Джиму Уайтекеру; оплатил счета попавшего в беду товарища, который сломал обе ноги; выложил сорок один доллар в уплату Флориного неотложного долга – уже, кстати, просроченного; дал денег няне Дженни, чтобы заплатить проценты по закладной, иначе она осталась бы без крова; погасил ее неуплаченные налоги и – единственная неприятная «операция» – отказался ссудить деньгами Клаудсли Джонса, чтобы тот мог оставить свою захудалую почту. Отказал, между прочим, потому, что самому пришлось просить взаймы денег на хозяйство.

А через неделю Бэсси ждала ребенка!

Бэсси рассказывает, что вплоть до того самого утра, когда родился ребенок, она не прекращала занятий с учениками. Сначала все шло к тому, что младенец появится 12 января – в день двадцатипятилетия Джека, но роды начались только пятнадцатого утром. Почувствовав, что момент настал, Бэсси послала за доктором, который впопыхах забыл захватить дезинфицирующее средство. Джека послали купить пузырек хлороформу, но по дороге домой он несся с такой скоростью, что свалился с велосипеда, разбил пузырек и порезал руку. Бэсси благополучно разрешилась девятифунтовой девочкой, но по вине неумелого доктора потом долго болела. А Джек не мог скрыть от жены разочарования, что родился не сын.

Мак-Клюр, отказавшись печатать у себя в журнале «Дочь снегов», тем не менее продолжал ежемесячно высылать Джеку сто двадцать пять долларов. «Сам я человек женатый и знаю, что на картошку нужны деньги, а посему прилагаю…» Закончив роман, Джек взялся за серию коротких рассказов. Прошло несколько недель, и чувство разочарования отчасти улеглось: он привязался к девочке. К тому же маленькая Джоан была так похожа на него… К Лондонам переселилась няня Дженни, чтобы ухаживать за Джоан, как двадцать пять лет назад ухаживала за ее отцом на Бернал Хайте.

По признанию Джека, одной из причин, склонивших его к женитьбе, была уверенность, что Бэсси принесет ему здоровое потомство. Он не ошибся. Он женился, поддавшись порыву, стремясь заполнить пустоту в жизни их обоих, надеясь вновь окунуться в быстрое течение жизни.

Бэсси оправдала все ожидания: она была преданной, верной, нежной, умной женой, готовой работать рядом с ним, делить тяжести и невзгоды.

Он был рад, что стал отцом; он был ей очень благодарен. Но порою, усталый, он внутренне восставал как раз против тех ее качеств, которые ценил, из-за которых и выбрал ее своей женой. Живой, как ртуть, с огнем в крови, он любил горение и торжество, любил жить отчаянно, бешено: если радоваться – так неистово, горевать – так безудержно. Этих оргий Бэсси с ним не разделяла; она была невозмутима, безмятежна, бесстрастна, уравновешенна. Работая, добиваясь задуманного, он был ей благодарен; но, завершив работу, подчас был готов взбунтоваться, уступить томительному желанию сняться с якоря и с первым отливом выйти в море. Тогда-то он и вздыхал о былой свободе, об утраченном праве идти куда глаза глядят – в другие места, к другой женщине. В первый раз не мог он пренебречь обязанностями и пуститься в Мир Приключений.

В такие моменты он писал Анне Струнской: «Сидеть здесь, собирать данные, сортировать, увязывать, писать для подростков рассказы с тщательно завуалированными нравоучениями; отстукивать по тысяче слов в день, приходить в волнение из-за придирок по поводу биологии; подсовывать Вам забавные пустячки и вызывать смех, чтобы не вырвалось рыданье, конечно, конечно же, это еще не все! Две души созданы друг для друга, но уста их немы – слыхана ли в мире подобная нелепость!»

Они решили посвятить своей духовной близости и высокой дружбе книгу. Называться она будет «Переписка Кемптона и Уэйса»; Уэйсом будет Джек, Кемптоном – Анна. Анна будет защищать поэтические и духовные начала любви от Джека, нападающего с позиций биологической и научной эволюции. Таким образом они будут наслаждаться страстной поэтической духовной близостью, никому не причиняя боли, не нарушая никаких норм. Таким образом Джек будет доказывать, как разумен его брак с Бэсси, хотя именно в этой переписке найдет временное спасение от брачных уз.

Работая в две смены за письменным столом, он все-таки находил время еще и читать доклады; для Аламедской социалистической партии – на тему «Бродяжничество», в Сан-Францисской Академии наук – об «Ущербах, причиняемых конкуренцией». Местная пресса отзывалась об этих докладах с уважением. Когда настал момент выдвижения кандидатуры на пост мэра города Окленда, молодая социалистическая партия впервые отважилась принять участие в кампании, выставив собственного кандидата. И кому же выпала эта честь, как не самому известному в ее рядах – мистеру Джеку Лондону! Выразив согласие на выдвижение своей кандидатуры, Джек заявил:

– В обществе появилась и растет как на дрожжах вера в великий принцип муниципальной собственности. Это дело наших рук; закваска – это мы, социалисты. Чтобы утихомирить недовольство, старым партиям волей-неволей приходится швырять народу в виде подачки определенные привилегии. Это результат нашей пропаганды, и это сделали мы, социалисты.

В оклендской предвыборной кампании он выступил с той позиции, что социализм – власяница на теле капитализма, раздражающее средство, которое вынудит капиталистов прибегнуть к успокоительным мазям в виде более высокой заработной платы, сокращения рабочего дня, улучшения условий работы. Он убеждал членов профсоюза и несоюзных рабочих голосовать за социалистов; продемонстрировать свою силу и, таким образом получить новый козырь в наступлении на предпринимателей.

Рабочие оказались глухи к его экономическим доводам. За ним пошли только «пролетарии духа». Всего двести сорок пять жителей Окленда и Аламеды прельстились возможностью отдать голоса за его умеренную Утопию.

В мае в журнале «Пирсоне» появились «Любимцы Мидаса» – не менее революционный отход от традиций американской литературы, чем опубликованная годом раньше «Северная Одиссея». Писатель-социалист? Такого в Соединенных Штатах еще не знали. Но Джек никогда и не стремился к испробованному, испытанному; он твердо решил стать социалистическим писателем; и это в дни, когда для того, чтобы быть писателем-социалистом, требовалось столько же смелости, как в наши дни – чтобы им не быть. В этом рассказе он впервые выдвигает идею всемирной пролетарской организации – такой могущественной, что полиции, армии, правительству ее не одолеть; организации, силой забирающей в свои руки мировые богатства. Если «Любимцы Мидаса» и не первый рассказ о пролетариате, напечатанный в Америке, он, пожалуй, первый из напечатанных в журнале общегосударственного масштаба. Не нужно думать, что «Пирсоне» приобрел этот рассказ из-за его социалистической направленности – о подобной ереси он и не помышлял; просто Джек был непревзойденным рассказчиком, и журнал польстился на занимательные «ужасы», рассчитывая, что читатель примет рассказ наравне с фантастикой Жюля Верна, не заметив социализма.

За «Любимцами Мидаса» последовали «Мечта Дебса», где была предсказана всеобщая сан-францисская забастовка 1934 года, и «Железная пята», предвещавшая разгул и повсеместный террор фашизма. После смерти писателя в мнениях критиков о его работе нашлось мало общего, но одно положение почти не вызывает разногласий; Джек Лондон – отец пролетарской литературы в Америке. В 1929 году журнал «Новые массы» нашел простые и верные слова, чтобы выразить эту мысль.

«Настоящий пролетарский писатель должен не только писать для рабочего класса; нужно, чтобы рабочий класс читал его. Настоящий пролетарский писатель не просто использует жизнь пролетариата в качестве материала для своих произведений; его творения должны дышать огнем революции. Джек Лондон был истинно пролетарским писателем – первым и пока что единственным в Америке пролетарским писателем большого таланта. Читатель-рабочий читает Джека Лондона. Это автор, которого читали все. Его читают и перечитывают заводские рабочие, работники с ферм, матросы, шахтеры, продавцы газет. Он связывает их воедино в области литературы. Он самый популярный писатель рабочего класса Америки».

 

Моряк в седле

Часы в комнате матери пробили одиннадцать. Еще один час, и уходит столетие. Чем было оно для Америки – страны, которая в 1800 году была горсточкой мало связанных друг с другом сельскохозяйственных штатов? Первые десятилетия ушли на разведку и освоение необитаемой глуши; следующие – на создание машин, фабрик, на захват континента, и заключительные десятилетия – на накопление огромнейших богатств, какие когда-либо знал мир, а заодно с богатством и техническим прогрессом – и на то,чтобы приковать народ к станкам и нищете.

Зато новый век – ах, что это будет за время! Вот когда стоит пожить!

Машины, научные достижения, природные богатства – их заставят служить человечеству, а не порабощать его. Человек научится постигать законы природы, смотреть в лицо непреложным фактам, вместо того чтобы одурманивать себя религией, созданной для слабых, и моралью, поработившей дураков. Литература и жизнь станут равнозначны. Истинная духовная сущность человека воплотится в искусстве, литературе и музыке, задушенных в колыбели трехглавым чудовищем – религией, капитализмом и тесными рамками убогой морали.

В каком великолепии предстанет Америка перед глазами его внуков, когда сто лет спустя они в эту ночь окинут взглядом уходящий век!

Помочь построению этой новой Америки – вот его судьба! Он сбросит ярмо отжившего темного века; никто не заставит его напялить негнущиеся, безобразные высокие воротнички, врезающиеся в тело; точно так же он отшвырнет жесткие, уродливые, высокопарные идеи, врезающиеся в человеческий мозг и коверкающие его. Оставив за спиной устаревшую идеологию девятнадцатого века, он бесстрашно и твердо двинется навстречу веку двадцатому, что бы тот с собой ни принес. Он будет современным человеком, современным американцем.

Сто лет спустя его сыновья и внуки с гордостью вспомнят о нем в новогоднюю ночь.

Часы у Флоры пробили полночь.

Старый век отошел, начинался новый. Джек вскочил из-за стола, натянул через голову свитер, заколол брюки, вывел велосипед, нажал на педали и покатил по темной ночной дороге за сорок миль – в Сан-Хосе Жениться на любимой девушке в первый день нового века – лучшего начала не придумаешь! Если он хочет, чтобы сыновья его сыновей и их сыновья с гордостью вспоминали о нем через сто лет в новогоднюю ночь, нельзя терять ни секунды.

Моряк в седле

Самое большое рабство — не обладая свободой, считать себя свободным.

Иоганн Вольфганг фон Гёте. Избирательное сродство

Если радуга долго держится, на неё перестают смотреть.

Иоганн Вольфганг фон Гёте

Благословением праведных возвышается город, а устами нечестивых разрушается.

Прит. 11:11

Это, увы, одна из определяющих черт русской (хотя не только русской) революционной интеллигенции — полная подмена нравственного суждения политическим. «Нравственно» то, что помогает своей политической стороне, «безнравственно» то, что ей мешает. Любые действия революционеров по определению моральны; любые действия  против революционеров по определению преступны и заслуживают только крайнего негодования. Совесть нужна революционеру только затем, чтобы  свидетельствовать ему о безусловной правоте его политического дела. Пафосный эмоциональный надрыв есть надрыв чисто политический — хотя и выдает себя за моральный.

Сергей Худиев. Революционная необучаемость