Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Пока человек не вырос, он думает, что истина ему дана для того, чтобы бить ею других (тех, у кого не так, иначе, по-другому — не в соответствии с его истиной). А когда вырастет, начинает понимать, что истина ему дана для того, чтобы видеть ею другого, видеть её в другом, всматриваться, вслушиваться в другого и любить его — истиной.
«Поэта далеко заводит речь» (Цветаева). По этому «далеко» и видно настоящего поэта.
Речь поэта - это всегда течение Мысли. Поэт говорит со Словом, с логосами вещей, живущими в Слове. Слово говорит поэту, когда он говорит.
Речь поэта - это голос Мысли (не мыслей поэта, а Мысли - единой и нераздельной, Одной Большой Мысли сразу обо всём).
Мир стоит, пока существуют чудаки. Когда останутся только умники — мир рухнет.
Мою Родину определяет мой внутренний человек, который сформирован даже не культурой, а каким-то внутренним голосом, зовом быть. Но быть не вообще, а в конкретных координатах.
Мы падаем в Бога, если не падаем в дьявола. И если падаем в Бога, то не упадём: падать в Бога — это лететь, а не падать. Об этом юродство...
Познав дно собственной души,
узнать и небо поспеши.
Не желай иметь, а желай быть достойным того, чтобы иметь,
и дано будет.
Любовь — единственный надёжный дом.
Счастье — такая штука, которая должна храниться высоко — т.е. на таком бытийном этаже, куда ничто низменное (ни моё, ни чужое) не в состоянии дотянуться.
Ложное МЫ создаёт ложное Я — это базовый алгоритм искривляющих сознание технологий. Почему ложное МЫ так сильно? Потому что неложного МЫ не слышно, оно пассивно.
Подлинное МЫ — не конструкт, а форма жизни.
Седьмого августа, сегодня, умер Блок,
встал, вышел в светлый сад, за яблоком нагнулся,
"литовку" на плечо, за пояс - оселок,
ушел косить в луга и больше не вернулся.
Надкушенное яблоко осталось
здесь, на столе. Оса, впивая сладость
по ране светло-розовой ползла,
сгоняя муравьев. Потом сгустилась мгла
и дождь пошел. И грудью на мостки
он лег и стал смотреть, как плавают мальки...
...И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.
Твой взгляд - да будет тверд и ясен,
Сотри случайные черты -
И ты увидишь: мир прекрасен.
Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет «светский», давая собирательное имя той родовой придворной знати, у которой не осталось за душой ничего, кроме дворянских званий; но уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня...
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое — пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту.
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок...
Одно воспоминание для меня неизгладимо. Лет двенадцать назад, в бесцветный петербургский день, я провожал гроб умершей[2]. Передо мной шёл большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокрытой головой. Фигура казалась силуэтом, до того она была жутко непохожа на окружающее. Рядом со мной генерал сказал соседке: "Знаете, кто эта дубина? Владимир Соловьёв". Действительно, шествие этого человека казалось диким среди кучки обыкновенных людей...
Если Вл. Соловьёв был носителем и провозвестником будущего, а я думаю, что он был таковым, и в этом заключается смысл той странной роли, которую играл в русском и отчасти в европейском обществе, – то очевидно, что он был одержим страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия. Его весьма бренная физическая оболочка была как бы приспособлена к этому...
Влачим мы дни свои уныло,
Волнений далеки чужих;
От нас сокрыто, нам не мило,
Что вечно радует других…
Влачим мы дни свои без веры,
Судьба устала нас карать…
И наша жизнь тяжка без меры,
И тяжко будет умирать…
Так век, умчавшись беспощадно,
Встречая новый строй веков,
Бросает им загадкой хладной
Живых, безумных мертвецов…
Февральскую революцию Блок встречает с радостным волнением. «Все происшедшее, — пишет он, — меня радует. Произошло то, чего еще никто оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России… Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освящена, чего очень давно не было в нашей жизни; пожалуй, ни разу...
Блок умер не от болезни, а оттого, что музыка его покинула, что ему нечем было дышать, оттого, что он хотел умереть. Его смерть была мистическая, как и вся его жизнь. К. Чуковский пишет: «Умирал он мучительно. Сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду...
мы были поставлены перед необходимостью, спешно разодраться в наших детских представлениях о мире и дать себе ответ, где мы и с кем мы. Впервые в сознание входило понятие о новом герое, имя которому — Народ. Единственно, что смущало и мучило, это необходимость дать ответ на самый важный вопрос: верю ли я в Бога? И есть ли Бог? И вот, ответ пришёл. Пришёл с такой трагической неопровержимостью. Я даже сейчас помню пейзаж этого ответа…
Когда вы стоите на моём пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите всё о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту –
Что же? Разве я обижу вас?
О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий всё по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка...
«Литературные» выступления Блока в подлинном смысле слова никем не зачитываются в облик Блока. Едва ли кто-нибудь, думая о нем сейчас, вспомнит его статьи. Здесь органическая черта. Тогда как у Андрея Белого проза близка к стиху и даже крики его «Дневника» 1 литературны и певучи, у Блока резко раздельны стихи и проза: есть Блок-поэт и Блок — прозаик, публицист, даже историк, филолог...