Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Быть может, главная из забытых, трудно постигаемых сегодня тайн заключается в понимании того, что в нашем человеческом мире Бог нуждается в нашей защите — от нас! Бог защищает нас, но защищаем ли мы Его? И если защищаем, то правильно ли? Ведь чтобы Он оставался с нами, в обществе людей, надо Ему помогать укрепляться в мире людей, а не просто пользоваться Им, как своим предметом.
Зависть - это внешнее чувство, т.е. оно не может прийти изнутри внутреннего события. Озарение роднит, соединяет людей, а зависть и злоба присуща тем, кто вне этого опыта, кто не вошёл, кто «за дверью». Может быть, зависть - это начальная степень «плача и скрежета зубов» внешних, о котором говорит евангелист (Мтф. 8:11).
Бездарных людей не бывает наверное, но есть пренебрегшие даром, неразвитые, плоские. Ведь дар — это не столько данность, сколько заданность. То есть, человек должен быть устремлённым навстречу дару, жаждать его, должен расти, питаясь вожделенным. Правильная жажда и устремлённость — в основе всего.
Кислород (поэзия, истина, Бог) — это внеярлыковая зона. Нельзя одновременно кровить сердцем и клеить ярлык, а за ближнего надо кровить сердцем.
Умный ищет в другом умного, а дурак — дурака. По-настоящему умный человек даже в дураке видит своеобразный ум, а настоящий дурак даже мудреца запишет в дураки. Моё отношение к другому — лучший критерий оценки меня самого.
Мышление на самом деле одно (в человеческом понимании — ничьё), и ты либо приобщаешься к нему, либо нет. Мышление ничьё, а то, что чьё-то — не мышление. Мышление принадлежит Богу: оно у Бога, к Богу и, вероятно, Бог в нас — Бог-Слово.
Что я должен другому? С одной стороны — никто никому ничего не должен. Однако с другой — звание человека меня обязывает и приглашает, призывает к соответствующему мышлению и действию (это и есть человек — определенный функционал), и вопрос в том, беру я на себя эту роль или нет, принимаю на себя право и возможность быть человеком или отказываюсь. И если принимаю, то из этого следует, что я должна другому человека. Причём в себе и в нём (они всегда сопряжены). Иначе невозможно быть человеком.
В стране дураков мудрого непременно обзовут дураком, а в стране мудрецов из дурака сделают человека, который перестанет быть дураком настолько, насколько это для него возможно.
В стране подлецов добродетельный человек — словно человек-невидимка, потому что невосприимчивость к добродетели не даёт возможности видеть её в другом.
Мы своими действиями или бездействием создаём реальность, в которой живём. На самом деле реальностей много, побеждает в итоге та, носители которой наиболее активны.
Вечное другого надо встречать вечным в себе, чтобы не согрешить против вечности в себе и в другом.
...И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
Жизнь - без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами - сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить все, что видишь ты.
Твой взгляд - да будет тверд и ясен,
Сотри случайные черты -
И ты увидишь: мир прекрасен.
Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет «светский», давая собирательное имя той родовой придворной знати, у которой не осталось за душой ничего, кроме дворянских званий; но уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня...
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке.
Одно-единственное движенье губ.
Имя твое — пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту.
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок...
Одно воспоминание для меня неизгладимо. Лет двенадцать назад, в бесцветный петербургский день, я провожал гроб умершей[2]. Передо мной шёл большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокрытой головой. Фигура казалась силуэтом, до того она была жутко непохожа на окружающее. Рядом со мной генерал сказал соседке: "Знаете, кто эта дубина? Владимир Соловьёв". Действительно, шествие этого человека казалось диким среди кучки обыкновенных людей...
Если Вл. Соловьёв был носителем и провозвестником будущего, а я думаю, что он был таковым, и в этом заключается смысл той странной роли, которую играл в русском и отчасти в европейском обществе, – то очевидно, что он был одержим страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия. Его весьма бренная физическая оболочка была как бы приспособлена к этому...
Влачим мы дни свои уныло,
Волнений далеки чужих;
От нас сокрыто, нам не мило,
Что вечно радует других…
Влачим мы дни свои без веры,
Судьба устала нас карать…
И наша жизнь тяжка без меры,
И тяжко будет умирать…
Так век, умчавшись беспощадно,
Встречая новый строй веков,
Бросает им загадкой хладной
Живых, безумных мертвецов…
Февральскую революцию Блок встречает с радостным волнением. «Все происшедшее, — пишет он, — меня радует. Произошло то, чего еще никто оценить не может, ибо таких масштабов история еще не знала. Не произойти не могло, случиться могло только в России… Минуты, разумеется, очень опасные, но опасность, если она и предстоит, освящена, чего очень давно не было в нашей жизни; пожалуй, ни разу...
Блок умер не от болезни, а оттого, что музыка его покинула, что ему нечем было дышать, оттого, что он хотел умереть. Его смерть была мистическая, как и вся его жизнь. К. Чуковский пишет: «Умирал он мучительно. Сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду...
мы были поставлены перед необходимостью, спешно разодраться в наших детских представлениях о мире и дать себе ответ, где мы и с кем мы. Впервые в сознание входило понятие о новом герое, имя которому — Народ. Единственно, что смущало и мучило, это необходимость дать ответ на самый важный вопрос: верю ли я в Бога? И есть ли Бог? И вот, ответ пришёл. Пришёл с такой трагической неопровержимостью. Я даже сейчас помню пейзаж этого ответа…
Когда вы стоите на моём пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите всё о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту –
Что же? Разве я обижу вас?
О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий всё по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка...
«Литературные» выступления Блока в подлинном смысле слова никем не зачитываются в облик Блока. Едва ли кто-нибудь, думая о нем сейчас, вспомнит его статьи. Здесь органическая черта. Тогда как у Андрея Белого проза близка к стиху и даже крики его «Дневника» 1 литературны и певучи, у Блока резко раздельны стихи и проза: есть Блок-поэт и Блок — прозаик, публицист, даже историк, филолог...
Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой иль тоскою;
Когда под гробовой доскою
Все, что тебя пленяло, спит;
Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой,
И тяжелит ресницы иней,-
Тогда - остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг;
По-новому окинешь взглядом
Даль снежных улиц, дым костра,
Ночь, тихо ждущую утра
Над белым запушенным садом,
И небо - книгу между книг...