Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Невозможно сохранить своё человеческое достоинство, попирая чужое. Кто не оберегает достоинство другого, уже потерял своё.
Все ищут места себе в другом, но мало кто ищет место другому в себе, мало кто готовит себя для другого.
Что человеку нужнее: хлеб насущный или поэзия? Для животного в нём — однозначно хлеб, для человека в нём — однозначно поэзия.
Пишущий — это всегда собеседующий.
Когда я свободна — ищу свободы,
когда в рабстве — ищу рабства.
Свободу может искать только свободный.
Бог скрывается от тех, кто сердцем хочет скрыться от Него. Настоящие слова тоже как бы скрываются от ненастоящих, неживых сердцем людей. «Неживые» люди не понимают живые слова, ибо перевирают их в своём уме.
Юродивого можно назвать человеком, сбросившим с себя ярмо толпы (как раз в этом смысле: толпой идут в ад). Но в юродивом остаётся общее с другими людьми, которое в Боге (то, что имеет в виду Златоуст, когда говорит, что народ — это святые, а не толпа людей).
Любить ближнего — это значит быть пространством его становления в Боге.
Быть с Богом — это быть пространством становления в Боге другого.
Народ растёт из будущего.
Благословлять — это одаривать человека Целым человеком (Христом). Это не эмоции и жесты, а структурирование — сила и действие.
О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так – я не смею, но так – зуб за зуб!
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!
О ангел залгавшийся,– нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и, как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне все равно, чем сыр туман.
Любая быль - как утро в марте.
Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гумигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.
Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся, как еж,
Сухой копной у переносья.
Мне все равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда...
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
...Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.
Что делать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.
Тут все - полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан...
В биографии Пастернака есть некая грань, некий хронологический рубеж — это начало 40-х годов. Поэтика Пастернака, его манера, — а первые известные стихи Пастернака датированы 1912 годом — сначала довольно сильно отличаются от художественного почерка, который выработался у поэта во второй половине 40-х годов и господствовал уже до конца. Конечно, огромный для Пастернака и для истории русской поэзии период с 1912 года по 1940 — неоднороден...
Отсветы Хлебникова на письме Пастернака не сбивают демаркационной линии между ними. Сложнее провести четкую границу между Пастернаком и Маяковским. Оба принадлежат одному поколению лириков; Маяковский глубже, чем кто другой, обозначен на юности Пастернака, который навсегда сохранил для него устойчивую восторженность ("Относительно устойчива была и моя восторженность. Она всегда была для него готова"...
Полями наискось к закату
Уходят девушек следы.
Они их валенками вмяты
От слободы до слободы.
А вот ребенок жался к мамке.
Луч солнца, как лимонный морс,
Затек во впадины и ямки
И лужей света в льдину вмерз.
Он стынет вытекшею жижей
Яйца в разбитой скорлупе,
И синей линиею лыжи
Его срезают на тропе.
Луна скользит блином в сметане,
Всё время скатываясь вбок.
За ней бегут вдогонку сани,
Но не дается колобок.
Все переменится вокруг.
Отстроится столица.
Детей разбуженных испуг
Вовеки не простится.
Не сможет позабыться страх,
Изборождавший лица.
Сторицей должен будет враг
За это поплатиться.
Запомнится его обстрел.
Сполна зачтется время,
Когда он делал, что хотел,
Как ирод в вифлееме...
Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.
Кругом весна, но загород нельзя...
Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.