Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Доминанта на Христе — это и есть «доминанта на другом» Ухтомского.
Формальный христианин перестаёт быть реальным христианином, когда перестаёт служить благу ближних во Христе.
Любить человека — это всегда знать, что он хороший (не помнить, а знать!), видеть его хорошесть даже сквозь его несовершенства и ошибки. Не то, чтобы прощать, а как бы не винить даже, понимать, что все мы немощны, и не судить. Просто любить... — всегда.
Вещное пространство — не вечное, но оно тоже противостоит смерти.
Народ растёт из будущего.
Поэт — это самоликвидатор, его задача в работе над словом устранить себя, оставив слово (своё Слово).
Тебе нужен Христос? Но затем ли, чтобы отдать? А ведь это единственный способ иметь Его. Церковь состоит именно из таких — имеющих и отдающих. Христос в нас лишь пока мы Его отдаём. Только рука дающая не оскудевает, ибо лишь рука дающая получает. Чтобы отдать. И снова получить, и снова отдать. Это и есть любовь, по которой узнают учеников Христовых и которая есть Христос в нас.
Люди падают
по-разному:
кто-то вниз,
кто-то вглубь,
кто-то ввысь.
Мою Родину определяет мой внутренний человек, который сформирован даже не культурой, а каким-то внутренним голосом, зовом быть. Но быть не вообще, а в конкретных координатах.
Каждый человек — своя культура, а в итоге — своё бытие. При том, что Бытие, как и Мышление обще у всех.
О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так – я не смею, но так – зуб за зуб!
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!
О ангел залгавшийся,– нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и, как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне все равно, чем сыр туман.
Любая быль - как утро в марте.
Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гумигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.
Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся, как еж,
Сухой копной у переносья.
Мне все равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда...
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
...Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.
Что делать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.
Тут все - полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан...
В биографии Пастернака есть некая грань, некий хронологический рубеж — это начало 40-х годов. Поэтика Пастернака, его манера, — а первые известные стихи Пастернака датированы 1912 годом — сначала довольно сильно отличаются от художественного почерка, который выработался у поэта во второй половине 40-х годов и господствовал уже до конца. Конечно, огромный для Пастернака и для истории русской поэзии период с 1912 года по 1940 — неоднороден...
Отсветы Хлебникова на письме Пастернака не сбивают демаркационной линии между ними. Сложнее провести четкую границу между Пастернаком и Маяковским. Оба принадлежат одному поколению лириков; Маяковский глубже, чем кто другой, обозначен на юности Пастернака, который навсегда сохранил для него устойчивую восторженность ("Относительно устойчива была и моя восторженность. Она всегда была для него готова"...
Полями наискось к закату
Уходят девушек следы.
Они их валенками вмяты
От слободы до слободы.
А вот ребенок жался к мамке.
Луч солнца, как лимонный морс,
Затек во впадины и ямки
И лужей света в льдину вмерз.
Он стынет вытекшею жижей
Яйца в разбитой скорлупе,
И синей линиею лыжи
Его срезают на тропе.
Луна скользит блином в сметане,
Всё время скатываясь вбок.
За ней бегут вдогонку сани,
Но не дается колобок.
Все переменится вокруг.
Отстроится столица.
Детей разбуженных испуг
Вовеки не простится.
Не сможет позабыться страх,
Изборождавший лица.
Сторицей должен будет враг
За это поплатиться.
Запомнится его обстрел.
Сполна зачтется время,
Когда он делал, что хотел,
Как ирод в вифлееме...
Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.
Кругом весна, но загород нельзя...
Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.