Дневник
Интеллигентность — это ежедневное и ежечасное несение подвига, хотя часто только потенциальное.
А.Ф. Лосев
Человек есть связь между становлением и вечностью. И соответственно он тесным образом связан с одной стороны с Богом, с божественным, с неизменным, с вечным, а с другой стороны - с миром как со стихией становления и движения. И вот эта его промежуточная позиция предопределяет его сущность. Мир без человека утрачивает своё значение. Человек не просто его господин или его часть, человек является бытием мира, жизнью мира - без него мир умрёт. Но сам он является жизнью и бытием мира не сам по себе, а именно как представитель, поэтому он одновременно и подвижность, и неподвижность. Это определяет его сознание. Но поскольку он подвижность так же, как и мир, он не может быть только неподвижностью. И поэтому, зная о логике или о божественном мышлении, имея отношение к активному уму, он одновременно этим активным умом не является, потому что если бы он являлся, о бы был богом и находился бы в своём естественном месте. А он изгнан из естественного места, он только к нему стремится. Поэтому человек находится в равноудалении, такой нормативный человек - в равноудалении от вечности и от времени. Он более вечен, чем время, но зато более временен, чем вечность. Этим и определяется его место в мире, и то, что человек может быть отождествлён с сознанием или, по Хайдеггеру, с дазайном. Но это понимание человека как сознания одновременно привлекает совершенно специфическую форму мышления внутри сознания. Поскольку чистое мышление божественно, оно связано с логикой, законами математики, с вечностью, оно уже неизменно и принадлежит божественному уму, оно находится внутри активного ума. И поэтому человек не может напрямую понимать себя и окружающий мир с помощью математики, логики. Логические законы, которые даны человеку изнутри активного интеллекта, они не применимы напрямую к этому мышлению, погружённому в сознание, потому что чистое божественное логическое мышление, чистый Логос, вообще никак не затронут и не аффектирован динамикой движения. Он прединтенционален, человек же полностью интенционален, он полностью погружён в некоторую кинетику жизни и поэтому ему не дано в чистом виде чистого мышления применительно к себе и миру. Чтобы применить чистое божественное мышление к себе и к миру, или через себя к миру, скажем так, человеку нужно какое-то второе мышление или сознание, и именно это мы называем риторикой.... Риторическая феноменология является наиболее точным способом не просто познания и восприятия мира, но и конструирования мира, поскольку человек не просто отражает и наблюдает мир, он, этот мир наблюдая и воспринимая, его же и конституирует, утверждает и в каком-то смысле творит, выступая как некий луч, брошенный творящим умом (нус поэтикос). Человек - это продолжение луча творящего интеллекта, творящего мир. И поэтому человеческое восприятие есть одновременно человеческое творение мира. Нет восприятия чего-то существующего вне человека без человека. Мы об этом говорили в «Критике естественной установки» - это главный пункт феноменологии... Человек воспринимает то же самое, что создаёт. И поэтому человеческое восприятие есть одновременно человеческое творение мира. Акт восприятия, перцепции, одновременно есть акт креации, акт учреждения. Перцептируя, мы конституируем. Только конституируем не из самих себя, а из того, что располагается в нас глубже, чем мы сами, выполняя некоторый посыл, некий вектор, некоторое действие, некий акт - акт активного ума.
Этот интенциональный акт, в котором мы воспринимаем и творим мир одновременно, этот акт принадлежит сфере нелогического, потому что логические законы вне, жёстко и строго, однозначно вне движения, мы же творим и воспринимаем во времени или частично во времени, частично на шаг ближе к вечности. Мы находимся между, человек - это такой мезокосм, который находится между Богом и миром, между центром круга познания и его периферией. И вот это промежуточное место как раз и определяет, что он не может постигать мир и самого себя с помощью логических законов. Логика вечности, математика вечности, арифметика вечности, геометрические законы - все эти принципы неприменимы к движению. Когда мы приходим в движение, мы должны наклонить, склонить эти логические законы. И мы сами ангажированы как экзистирующие существа в мире, ангажированы в это изменяющееся экзистирование, и соответственно и к себе мы применить строго эти законы логики. И вот область наклонённой логики, область промежуточная между логикой и чистым движением, чистой длительностью, это и определяет область риторики по Аристотелю. На место силлогизма вступает энтимема*, вступает троп, вступает фигура речи, где речь идёт о некотором отклонении от логических законов, но с сохранением связи с ними.
Область наклонённой логики, область промежуточная между логикой и чистым движением - т.е. это не просто отсутствие логики, это некоторая частичная логика, как энтимема есть неполный силлогизм, так и законы речи представляют собой некоторые искривлённые, наклоненные, падшие, как падежи в именах, падшие формы логических высказываний. Это не означает, что они полностью упали в падеж, произошёл падеж имени, падёж имени, а они именно наклонились, они склонились, они искривились - эти законы логики. И это искривление и есть речь, это и есть язык, это и есть область риторического, где законы вечного адаптируются к законам временного. Именно такое риторическое описание действительности является с точки зрения сознания единственно достоверным. Отсюда вытекает поэтическая природа науки. Наука должна быть поэтичной. Человек может быть осмыслен только в поэтической топике. Человек - это риторическое явление. И мир ещё более риторичен, чем сам человек. В человеке есть выход к Мышлению, есть возможность двинуться внутрь к активному интеллекту, но в принципе он является одновременно мостом между неподвижным, вечным, логическим активным интеллектом и таким динамическим движением, оборотом совершенно бессмысленного, нелогического и павшего. Он находится между ними. В этом его место, в этом его «Да!» по Хайдеггеру. Это «да» «зайна», «да» здесь бытия, да зайна. Не да зайн, а да зайна. Вот что такое человек.
* * *
Быть человеком - это быть «Да!», быть тем местом, которое находится между вечностью и временем, и соучаствовать и в том, и в том. И вот это двойное соучастие, этот мост между становлением и бытием, и есть человек сам по себе. И поэтому человек существо риторическое.
Дазайн - это имманентность, но кого имманентность? Ответ на этот вопрос вытекает из пространственной примордиальности** структуры. На самом деле дайзайн не прибывает и не убывает, не становится более действительным и менее действительным в зависимости от его масштабности. Дазайн - это никак не отдельная личность, никогда не коллектив, никогда не все вместе, никогда не части целого. Дазайн - это целое, которое полностью присутствует в каждой своей части.
* * *
Человек, экзистируя индивидуально, экзистирует коллективно, в этом специфика дазайна. Когда человек есть, он есть вместе с другими.
* * *
Одиночество человека не индивидуально, оно соборно. Вместе с другими одиночествами оно делит единое бытие.
Да не бывает индивидуальным, оно всегда индивидуально и коллективно.
* * *
Человек не меньше, чем человечество, а человечество не больше, чем человек.
* * *
Масштаб человечества и отдельный человек, отдельная личность - они между собой не связаны иерархически или таксономически. То есть, человек не меньше, чем человечество. Человек ничем не меньше, чем человечество, а человечество не больше, чем человек.... Независимость структуры от масштаба выражается в языке. Потому что индивидуального языка не существует, существует общий язык. Ну возьмём лингвистическую общность - это мидзайн, язык на котором говорим мы все, но каждый говорит по отдельности. Это не значит, что каждый говорит на своём языке или что общий язык складывается из индивидуальных языков. И поэтому структура, которая является языковой конструкцией, языковым понятием, связана со стихией языка, структура эта - стихия языка, она объясняет соотношение частного и общего. Причём отсутствует здесь строгая иерархия.
* * *
Когда говорят, надо пожертвовать индивидуальным ради общественного - с таким же успехом можно сказать, что надо пожертвовать общественным ради индивидуального. Речь идёт не о том, что важнее: коллектив или индивидуум, важнее кто и где, и как экзистирует аутентично. То есть, где живёт язык, пульсирует речь. Вот там, где язык построен более корректно, то является главным, и ради этой корректной языковой структуры и надо жертвовать всем тем, что к ней не относится. Иными словами жертвовать надо не меньшим ради большего, а неаутентичным ради аутентичного или менее аутентичным ради более аутентичного. И поэтому в некоторых случаях, если мы имеем дело с пророком, если мы имеем дело с поэтом, если мы имеем дело с мудрецом, то, конечно, надо приносить в жертву неаутентичное существование масс в пользу этой аутентично экзистирующей личности. В другом случае наоборот некоторые институты социальные, культурные, религиозные, они воплощают в себе аутентичное экзистирование дазайна, и тогда надо в их пользу отказываться от индивидуального дазайна, но это на самом деле всегда такой анализ дазайна, дазайн-аналитика, должна предшествовать определению того кто более важен: человечество или человек. В некоторых случаях человечество менее значимо, чем отдельная личность. Если человечество экзистирует неаутентично, а отдельный человек экзистирует аутентично, человечество ничего не весит на этих весах, им можно пренебречь. Это вывод из пространственной примордиальности структуры.
* * *
Вторая примордиальность структуры - это темпоральная примордиальность.
---
*Энтимéма (др.-греч. ἐνθύμημα, от др.-греч. ἐνθύμημαι — «имею в душе» — сокращённoe умозаключение, в котором в явной форме не выражена посылка или заключение, однако пропущенный элемент подразумевается. Иногда к энтимеме прибегают нарочно, желая получить неожиданное заключение. Эффект остроумия в значительной степени зависит от энтимемы. Согласно Аристотелю («Риторика»), энтимема представляет собой «риторический силлогизм»: его цель — убеждение, в отличие от полного «научного» силлогизма, используемого для доказательства. В теории аргументации энтимема — неполно приведённый аргумент, недостающие части которого подразумеваются очевидными.
** Примордиальная - лат. primordialis, фр. primordiale — «изначальная», «исконная», «первозданная».
А Дугин. Лекция «Аристотель 16. Структура»
Город - это Жираду и нынешние обстоятельства. Но и место, где все утрачивает смысл. Вседствие игры ума. Так же как и этот барышник. Но он-то из-за собственной ничтожности. А деревня - это непрерывность. Преемственность. Течение времени и перемены, которые им движут. В землю бросают семя, и оно всходит. (Если девушки идут в лес, кюре доволен, так как вскоре будут крестины. )
Вот так, медленно, рождаются народные песни, танцы и прекрасная мебель. В средневековых деревнях течение времени имело смысл. Человек там был звеном в цепи поколений, и благодаря церкви мертвые присутствовали в его жизни. Мертвые - как звенья непрерывности. А наши мертвые - это пустые клеточки. И наше лето никак не связано с осенью: это просто времена года, следующие друг за другом. О беззащитные современные люди! И Жираду надеется спасти человечество с помощью разума! Но разум, который все разбирает, а потом складывает по кусочкам (когда он не забавляется и развлечения ради не корежит всю конструкцию, чтобы добиться живописности), теряет ощущение сущности. Когда анализируют "обстоятельства", утрачивают человека.
Я не старик и не юноша. Я - тот, кто переходит из молодости в старость. Я - нечто в развитии. Я - старение. Роза - не то, что возникает, распускается и увядает. Это описание, пригодное для школьного учебника. Анализ, умерщвляющий розу. Роза - не ряд последовательных состояний. Роза - это чуточку грустный праздник.
Мне самому понятно, что я хочу сказать, но чтобы стать яснее, мне надо бы еще поразмыслить.
Этот фронтовой театр. Во время войны. .. Я согласен умереть, чтобы "напитать", но не ради спасения Мильтона. С Мильтоном я не желаю иметь ничего общего. Я грущу из-за нелепой планеты, на которой живу. Из-за всего, что я не способен понять. .. Я устал. Но это странная усталость. Нет сомнений, что частично я обязан ею Ж. Для меня самое мучительное - это когда друзья обесцениваются в моих глазах. Разумеется, я не узнал о нем ничего такого, чего бы уже не знал. Но он мне надоел. Меня от него тоска берет. Я сказал себе: "Мне на это наплевать. Меня это не интересует. " Не интересует, что он думает о жизни. Или о выпивке. Меня вообще не интересует выпивка. Нет, в жаркий вечер кувшинчик с друзьями - пожалуйста. Но не как постоянное занятие. И меня не интересует, во что превращаются вещи в его руках. Он услышал прекрасные истории, и они стали уродливыми. .. Вот так. Я вернулся с 10 000 метров. Еще один призрак рассеялся. На высоте 10 000 метров находится необитаемая населенная неведомыми существами территория, откуда земля кажется вогнутой и черной и где движения становятся медлительными, как у человека, плавающего в сиропе. И где пониженное давление (1/10 от нормального) может привести к тому, что жизнь улетучится из тебя; и где выдыхаешь лед, так как при 51н мороза пар от дыхания оседает тончайшими ледяными кристалликами на внутренней стороне маски; и где угрожают десятки всевозможных аварий, из которых отказ кислородного прибора прикончит тебя мгновенно, а отказ системы обогрева превратит в лед. .. Да, все так! И все совсем по-другому. Все это только призраки.
Само собой, на приборной панели есть прибор, контролирующий подачу кислорода, и его священная стрелка куда важнее устройства, которое измеряло бы, скажем, пульс; однако здесь все по-другому, и стрелка превращается в абстракцию. Ее не видишь.
Просто время от времени чуть сдавливаешь пальцами идущую к маске резиновую трубку, чтобы убедиться, что она упруга, что молоко поступает в соску, и тихонечко посасываешь. В этом нет ничего возвышенного.
Что же касается отказа системы обогрева. .. На высоте я чувствовал себя вполне прилично. Мне было тепло. А главное, меня восхищало, что тепло распределяется по всему телу, что оно восхитительно обволакивает. Я-то боялся, что провода обожгут кожу. Ничего подобного. От соприкосновения с проводами никаких особенных ощущений у меня не возникало. И я подумал: "Вот если бы такое было у эскимосов! " Шедевр техники: теплая, равномерно нагретая ванна, если не считать пальцев: они у меня мерзли. Но, в общем, было вполне терпимо. И я медленно плыл в небе, держа руку на пулеметной гашетке.
Потом, после посадки:
- Какая температура?
- Минус пятьдесят один.
- Ты, надо полагать, не вспотел?
- Нет, но страшного ничего. Ты говорил, что горячий кислород обжигает нос, а у меня нос был в порядке. Зато уж унты. ..
- Ну, распариться в них ты не рисковал: ты же забыл включить обогрев ног. ..
А я-то до этого крещения воображал себе, как буду тихо бороться с потерей сознания. Воображал противно взмокшую кожу, потный лоб и ладони и ласковое, сладостное ощущение, нечто вроде расслабленности всех чувств.
Нет, на 10 000 метров куда легче, чем на 6 000 без кислорода. И сразу развеялось мое преклонение. Преклонение, которое у меня было в Тулузе перед майором Миши, единственным знакомым мне военным летчиком, который не боялся большой высоты. Таких героев с каждым днем становится все больше. Они совершают посадку и почти ничего не рассказывают о том, что испытали. Все герои такие. Суровые, немногословные. Когда начинаешь их распрашивать, они пожимают плечами: "Дружок, тебе этого не понять! " Но теперь я раз и навсегда открыл причину их молчания. Им просто нечего рассказать. Нет тут никакой отваги. Отвага - в выборе. И тем не менее Миши отважен. Заранее ведь известно, что на десяти тысячах метров существует определенный процент несчастных случаев из-за аварий с кислородом, а это смерть. Поэтому необходимо усилие, чтобы безоглядно выбрать эту профессию. А потом, разумеется, надо решиться уже всерез вылететь на охоту за призраками. Чек на смелость приходится оплачивать. И это достойно награды. Только это. Но стоит убить призрак, и все превращается в профессию, ничем не отличающуюся от прочих. Летать на высоте 10 000 метров или чинить соломенные стулья. .. Потому что призрак уже мертв. Всякий раз я познавал это заново. Когда возил по ночам почту. Когда тонул в море. Когда подыхал от жажды. А Дора. .. Дора не учил людей храбрости, он заставлял их убивать призраки. Я уже писал об этом в "Ночном полете".
Сент-Экзюпери Антуан Письма, телеграммы, записи
Простившая непростительное. Из антологии Евтушенко
Одно из самых горьких оскорблений, которое может нанести женщине писатель, – заменить посвящение ей другим именем. Так однажды поступил по отношению к своей жене Наталье Крандиевской красный граф Алексей Толстой после двадцати лет совместной жизни и рождения трех общих детей.
А вот как она ответила на это, стараясь простить непростительное, что ей, правда, не всегда удавалось: «Разве так уж это важно, Что по воле чьих-то сил Ты на книге так отважно Посвященье изменил? Тщетны все предохраненья, – В этой книге я жива, Узнаю мои волненья, Узнаю мои слова. А тщеславья погремушки, Что ж, бери себе назад! Так: «Отдай мои игрушки», – Дети в ссоре говорят».
«Быть женщиной – великий шаг…» – сказано у Бориса Пастернака. А быть женой писателя – это вообще жертвоприношение, на которое далеко не все женщины способны, а писательницы особенно.
Реклама:
Думаю, что взаимоотношения Анны Ахматовой и Николая Гумилева разрушились именно по этой причине: она писала поначалу гораздо слабее его, и он, влюбленный в нее, к стихам ее относился довольно снисходительно, с педантичностью мэтра докучая скрупулезными замечаниями. А она чувствовала в себе всё нарастающую силу, но влюбленность Гумилева без влюбленности в ее стихи задевала самолюбие, каковое нельзя было заподозрить в недоразвитости. Непризнание раздражало ее и, выражаясь по-житейски, злило.
Лишь беззаветная любовь может помочь женщине простить недостаточное внимание мужчины к самому дорогому, что у нее есть, будь то ребенок или стихи, если, конечно, она их пишет не для развлечения, а всерьез, ибо тогда они тоже что-то вроде своих кровных детишек.
Редчайшую всепоглощающую любовь Натальи Крандиевской к Алексею Толстому, с которой она не могла совладать ни после их развода, ни после его смерти, доказывают ее безнадежно любовные послания к нему даже через многие годы после того, как его не стало.
Неумираемость этого чувства логически трудно объяснить. С юности он был довольно далек от идеального атлетического облика античных времен, о которых тосковал, как она вспоминала, воскрешая в памяти их прогулки по Греции: «Ты говоришь: «Мертва Эллада, И всё ж не может умереть…» Но он-то совсем не был похож на эллина: по-апухтински рыхлый, обильный телесами, сладострастник по части деликатесов с огромным диапазоном – от простонародных соленых груздочков, семислойной разнорыбной кулебяки и двадцатитравной настойки до средневековой мальвазии и паштета с трюфелями по рецепту времен Людовика XIV, как сам Толстой похвастывал, но скорей для красного словца. Своеобычным оказался и его писательский путь – от красного словца до красного знамени. Путь недостаточно совестливый, но достаточно комфортный.
Живописный талант у него был большущий. Не сказать, чтобы духовный, – присущих его дальнему родственнику мук совести почти не наблюдалось, но дар был физиологический, плотский, избыточный, как его телеса.
А Наталья была совсем другая. Вот как ее описывает Иван Бунин, который, в отличие от меня, имел счастье видеть ее в молодости: «Она пришла ко мне однажды в морозные сумерки, вся в инее, – иней опушил всю ее беличью шапочку, беличий воротник шубки, ресницы, уголки губ, – и я просто поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов…»
Первая книжка Крандиевской вызвала не громогласные, но добросердечные отзывы Александра Блока, Валерия Брюсова, Софьи Парнок. Сразу после гимназии Наталья безо всякой романической истории, которая напрашивалась под стать ее облику, вышла замуж за весьма далекого от богемных кругов адвоката Федора Волькенштейна, родила ему сына, но продолжала писать стихи и заниматься в студии Льва Бакста и Мстислава Добужинского. Ее пейзажи, как и стихи, не были выдающимися, но не были и безвкусными. Мужу не очень нравилось ее хождение по литературным вечерам, которое и привело, в конце концов, к хождению по мукам.
Ту же студию посещала и Софья Дымшиц – вторая жена Алексея Толстого. Да и жили они тут же при студии. Как-то Крандиевской показали его стихи, и она заметила вслух, что с такой фамилией стихи можно бы писать и получше. Уязвленный Толстой сказал ей наедине: «Я вас побаиваюсь. Чувствую себя пошляком в вашем присутствии». Это на нее подействовало – не всякий мужчина найдет смелость назвать себя пошляком. Он прислал ей свою книжку, где были стихи не Бог весть какие, но все-таки способные заинтересовать женщину, очевидно, смертельно скучавшую, как пушкинская Татьяна, но в отличие от нее готовую презреть «мещанские препоны». Тогда это уже было в духе времени.
Началась германская война. Толстой, уехавший на фронт корреспондентом «Русских ведомостей», написал, помимо газетных репортажей, множество писем Крандиевской, что не помешало ему при его аппетите не только к деликатесам влюбиться заодно в 17-летнюю балетную звездочку Маргариту Кандаурову, каковую он называл «лунным наваждением». Но, получив отказ, сделал предложение этой ироничной замужней женщине, пишущей стихи, – кстати, жене одного из близких друзей Александра Керенского, тогда тоже адвоката, и она согласилась, поломав свою вполне благоустроенную жизнь без всякого сожаления. Она, видимо, впервые полюбила не книжной любовью, а настоящей, то есть необъяснимой.
Вот какое дивное девическое стихотворение она написала, когда ей было уже под тридцать: «Мороз оледенил дорогу. Ты мне сказал: «Не упади». И шел, заботливый и строгий, Держа мой локоть у груди. Собаки лаяли за речкой, И над деревней стыл дымок, Растянут в синее колечко. Со мною в ногу ты не мог Попасть, и мы смеялись оба. Остановились, обнялись… И буду помнить я до гроба, Как два дыханья поднялись, Свились, и на морозе ровно Теплело облачко двух душ. И я подумала любовно: – И там мы вместе, милый муж!» Ей-Богу, не знаю – хорошие это стихи или плохие, а до слез завидно такой чистоте чувств.
Толстой признавался, что Катя из романа «Сестры» – это и есть Наталья Крандиевская. С ее слов написан разговор Кати с мужем перед уходом от него:
«Николай Иванович побагровел, но сейчас же в глазах мелькнуло прежнее выражение – веселенького сумасшествия:
– …Вот в чем дело, Катя… Я пришел к выводу, что мне тебя нужно убить… Да, да.
…У Екатерины Дмитриевны презрительно задрожали губы:
– У тебя истерика… Тебе нужно принять валерьянку, Николай Иванович…
– Нет, Катя, на этот раз – не истерика…
– Тогда делай то, за чем пришел, – крикнула она… и подошла к Николаю Ивановичу вплоть. – Ну, делай. В лицо тебе говорю – я тебя не люблю.
Он попятился, положил на скатерть вытащенный из-за спины маленький, «дамский» револьвер, запустил концы пальцев в рот, укусил их, повернулся и пошел к двери».
Противно, неуклюже, но убедительно. Этот револьвер не выстрелил. Но начали стрелять другие револьверы – и в подвалах ЧК, и в подвалах белогвардейской контрразведки в Одессе, откуда отчалили в эмиграцию Толстые. В Париже пришлось туго – Наталья Васильевна шила модные платья тем эмигранткам, у которых еще водились деньги. Переехали в Берлин, где было много издательств, – полегчало, но ненадолго. Услышав, как один из сыновей никак не мог выговорить слово «сугроб», Толстой помрачнел. Для него в литературе важна была не философия, не идеология, а язык. Думаю, это сыграло не последнюю роль в решении возвратиться.
Но возвращаться пришлось в другую Россию, где Толстому было суждено оказаться в придворных писателях. Сталину был нужен хотя бы один советский граф. А тут и фамилия престижная. Крандиевская помогала мужу, как могла, а писала стихи, только когда Алеше понадобилась песенка для Пьеро в «Золотом ключике». Вот перечень того, что она должна была сделать за один только день в 1928 году: ответить в Лондон издателю Бруксу; в Берлин агенту Каганскому; закончить корректуру; унять Митюшку – носится вверх и вниз мимо кабинета; выставить местного антиквара с очередным голландцем; в кабинете прослушать новую страницу, переписать отсюда и досюда; «А где же стихи к «Буратино»? Ты же задерживаешь работу. Кстати, ты распорядилась о вине? К обеду будет много людей»; позвонить в магазин; позвонить фининспектору; принять отчет от столяра; вызвать обойщика; перевесить портьеры; «Нет миног к обеду, а ведь Алеша просил…»; в город; в магазин; в Союз…
Ужас! Зная, как замотана моя жена и как несовершенен я, она еще должна быть счастлива, что я не Алексей Толстой.
И чем отвечает муж на это самоотречение жены? Стоит ей заикнуться, как опротивели гэпэушники, которыми кишит дом, классик начинает топать ногами и кричать визгливым дискантом:
– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! Крандиевщина!.. Чистоплюйство!
В конце концов, его секретарша оказалась в семейной спальне.
«Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно, – записала Наталья Васильевна. – Инстинкт питания отшвырнул его в сторону…»
В годы войны она жила в блокадном Ленинграде. В стихах, написанных там, поднялась до уровня гражданственности, неотделимой от национальной и наднациональной совести.
Полузабытая, заслоненная как поэт томами сочинений своего бывшего мужа, Наталья Крандиевская-Толстая могла бы возблагодарить судьбу лишь за то, что личная трагедия вернула ее талант русской поэзии.
Наталья Крандиевская-Толстая об отношении к ней мужа (Алексея Толстого):
«Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно. Инстинкт питания отшвырнул его в сторону…»
Любое изобретение требует принципиально недисциплинированного мышления. Мышления, не готового подчиняться законам. Создавая правовое государство, вы создаёте людей, не способных к творческому мышлению.
Сергей Переслегин
Тот, кто создан творить в глубине души, жить и дышать своими творениями, тот должен быть странен во многом.
Гоголь Н. В. - Погодину М. П., 28 декабря (н. ст.) 1840
***************
М. П. ПОГОДИНУ.
Декабрь 28 <н. ст. 1840>. Рим.
Утешься! Чудно-милостив и велик бог: я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением Мертвых душ, вижу, что предмет становится глубже и глубже. Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том, если только дивной силе бога, воскресившего меня, будет так угодно. Многое совершилось во мне в немногое время, но я не в силах теперь писать о том, не знаю почему, может быть по тому самому, почему не в силах был в Москве сказать тебе ничего такого, что бы оправдало меня перед тобою во многом.
Когда-нибудь в обоюдной встрече, может быть, на меня найдет такое расположение, что слова мои потекут, и я с чистой откровенностью ребенка поведаю состояние души моей, причинившей многое вольное и невольное. О! ты должен знать, что тот, кто создан сколько-нибудь творить во глубине души, жить и дышать своими твореньями, тот должен быть странен во многом. Боже! другому человеку, чтобы оправдать себя, достаточно двух слов, а ему нужны целые страницы. Как это тягостно иногда! Но довольно. Целую тебя! Письмо твое утешительно. Благодарю тебя за него! растроганно, душевно благодарю. Я покоен. Свежий воздух и приятный холод здешней зимы действуют на меня животворительно. Я так покоен, что даже не думаю вовсе о том, что у меня ни копейки денег. Живу кое-как в долг. Мне теперь всё трынь-трава. Если только мое свежее состояние продолжится до весны или лета, то может быть, мне удастся еще приготовить что-нибудь к печати, кроме первого тома Мерт<вых> д<уш>. Но лето, лето... Мне непременно нужна дорога. Дорога, далекая. Как это сделать? Но — бог милостив.
Прощай! Обними за меня Елисавету Васильевну от всей души.
<Адрес:> à Moscou (en Russie).
Профессору импер. Московск. университета Михаилу Петровичу Погодину.
В Москве, в Университет.
Примечания
Печатается по подлиннику (ПД).
Впервые опубликовано в «Сочинениях и письмах», V, стр. 428.
Данное письмо — ответ на письмо Погодина к Гоголю от 28 ноября 1840 г. (см. примеч. к № 181).
Даже собираюсь в наступающем году печатать первый том... Гоголь приехал в Москву для печатания I тома «Мертвых душ» в октябре 1841 г.
Письмо твое утешительно. Письмо Погодина от 28 ноября 1840 г. (см. примеч. к № 181).
Мне непременно нужна дорога. См. N 181 и примеч. к нему.
Смерти нет, есть искусство. И дай Господь, чтобы оно было вечное.
Людмила Петрушевская
Новые боги, поколение Зевса, представляют собой не просто нечто новое. Это то, что обнаружилось в центре бытия. Эти новые боги и Зевс как их отец - это не то, что пришло после, потому что в греческом сознании не может быть времени до бога. Бог есть всегда, не то чтобы в начале - он есть всегда. Зевс не столько был рождён и не столько появился, сколько обнаружился (обнаружил себя) в стихии титанического становления Кроноса. То есть, если отождествлять Кронос и Хронос, хотя это разные и корни, и фигуры, но греки иногда в рамках народной или философской этимологии это делали, можно сказать так: Зевс - это обнаружение точки вечности в круге времени. То есть, если Кронос - это круг, то Зевс - его центр. Поэтому Зевс обнаружился в Кроносе и, проявив себя как нечто самостоятельное, а не облачённое в Кроноса, он оказался новым центром, центром нового порядка вечности. Это не тот порядок, которого не было, а потом он стал. Это порядок, который был всегда - порядок вечности, этот порядок вечности будет всегда. Поэтому этот порядок вечности, который и конституирует время. По сути время - это то, что принадлежит Зевсу. Это его молния, та молния, которую украл Прометей, поместив её в тростник, чтобы дать людям огонь. Время - это стрела Зевса, брошенная из центра на периферию. И соответственно время обнаруживается вместе с вечностью, и это рождение и обнаружение вечно то же. Время вечно как атрибут вечности. И эта стрела Зевса, брошенная из центра бытия, она разрубает или освещает (что одно и то же) периферию движения, превращая эту периферию в настоящее, в мгновение настоящего, в котором и вспыхивает мир. Мир - это мгновенная вспышка стрелы вечности, которая освещает ночь вечного движения. Поэтому время приходит вместе с Зевсом, и конечно Зевс знает время, потому что это его орудие. Время - это орудие вечности, стрела вечности. Просто у Зевса столько стрел, что хватит на весь круг - он обладает всеми стрелами, в его колчане все стрелы, исходящие из центра во всех направлениях. Он содержит в себе все вспышки мгновений, которые осуществляют танец вокруг Зевса. Зевс есть вечность, и вдруг Прометей говорит: ничего, ты ещё узнаешь в будущем. В каком будущем?
А. Дугин. Лекция «Время Прометея».
----------
Для греков будущее - не настоящее, его ещё нет, и прошлое - не настоящее, его уже нет. Другого понимания будущего, кроме как не ставшего ещё настоящим, у греков не было.
Когда я был в третьем классе гимназии и мне было 12 или 13 лет, разразилась революция 1905 года. Всякий научный и литературный работник, имевший в эти годы такие же ощущения, как и я, стал бы хвалиться столь ранними революционными настроениями. Хвалиться я этим не беде, потому что хвалиться тут нечем, и ни о какой революции в те годы я не помышлял. Но если перечислить главнейшие настроения своей жизни, то я должен сказать, что этот третий год моего обучения в гимназии принёс с собой чувство какой-то небывалой свободы. Меня, окружённого тогда устойчивым семейным бытом и строгим гимназическим уставом, необычайно волновали эти бесконечные толпы народа, которые с раннего утра и до позднего вечера двигались по всему городу, эти крики и песни, эти речи ораторов, это напряжённое состояние населения, доходившее до драк и ранений. Кто-то носил по городу портреты, в которых я ничего не понимал. Всё время в городе происходили какие-то столкновения на улицах, слышались постоянный шум и гам, разные хоры и оркестры, свистки, гудки, не то смех, не то слёзы, стояли повсеместный сумбур и неразбериха. А главное – это прекращение занятий в гимназии, быстро водворившееся среди учеников разгильдяйство и праздное шатание. В гимназию приходили какие-то агитаторы и говорили о чём-то таком, в чём я никак не разбирался. Однажды, собравшись в гимназическом саду, гимназисты торжественно сожгли учебник латинской грамматики Никифорова. В этом сожжении я не участвовал, но стоял рядом со многими другими и радовался неизвестно чему. В душе пылали какие-то восторги; но в чем они состояли, какие были причины и цели и что нужно было делать дальше после сожжения грамматики и уличного разгильдяйства, ничего этого я не знал. А вот, что не нужно было учиться, что прекратилось движение поездов, что стали закрывать магазины, что учреждения прекратили работу, – всё это было почему-то приятно, почему-то приятно волновало. Да даже не просто волновало, а наполняло голову и грудь каким-то бешеным восторгом. А почему, неизвестно. Могу сказать только одно: для новой жизни нужен новый воздух, нужны восторги и слёзы, необходимо прыгать и скакать, а не сидеть на месте. Хотелось драться и орать, совершенно не отдавая себе в этом никакого отчёта. Таких волнений, которые я безрассудно переживал в 12 лет, я потом в жизни уже никогда не имел. И когда пришла настоящая революция, то даже и те её многочисленные свойства, которые я считал положительными, я уже не мог переживать столь безрассудно и мальчишески, а воспринимал это обдуманно и критически. Но своих безрассудных волнений в 12 лет забыть не могу. Что-то есть в них эдакое правильное. Но что именно, это мне ещё и теперь трудно проанализировать.
А.Ф. Лосев. Из воспоминаний
Я рано начал учиться играть на скрипке и параллельно с гимназией умудрился даже пройти музыкальную школу. Это во мне играла отцовская стихия. Но музыканта из меня не получилось. Скоро нагрянула на меня другая стихия, о которой я сейчас скажу. Она быстро и воочию показала, что я – углублённый любитель музыки, получивший от природы дар довольно разносторонне в ней разбираться. Но от природы я не получил самого главного в этой области, а именно – дара музыкального исполнительства, которое заставило бы меня относиться к своей скрипке как к жизненному делу. Ещё в первые годы студенчества я кое-как пиликал на скрипке и даже участвовал в ансамблях. Но потом скрипка ушла от меня навсегда, и я даже не стал держать дома этот инструмент. Моё расхождение со скрипкой было большим делом. Я и сейчас отношусь к ней как к злой, коварной и неблагодарной жене, с которой только и можно, что развестись. Иные разводятся со своими жёнами довольно сдержанно, спокойно и даже с улыбкой. Но я со своей скрипичной женой развёлся злобно, мрачно, с затаённой жаждой мести, со страстными упрёками по адресу природы, приведшей меня к такому огромному и незаслуженному недоразумению.
А.Ф. Лосев. Из воспоминаний
Астрономическое небо было тем первым образом бесконечности, за которым не замедлили появиться и другие её образы. И вообще термин «бесконечность» в течение всей моей жизни звучит как-то особенно радостно, вдохновенно и обязательно сердечно. Один из моих товарищей сказал мне однажды: «При слове «бесконечность» ты начинаешь вести себя как легавый пёс, который заметил, что его хозяин снимает ружьё со стены и собирается на охоту, которая ему, псу, даже более приятна, чем его хозяину, и захватывала его ещё больше, чем хозяина». А другой товарищ, присутствовавший при этом разговоре, сказал: «Нет, Алексей – это не легавый пёс, а боевой конь, который тоже страстно волнуется и трепещет при звуке военной трубы». Мои приятели, конечно, баловались. Но если отбросить шутки в сторону, то совсем не шуточным было их убеждение, что бесконечность в любых её смыслах, и в научно-математическом, и в философском смысле была для меня подлинной реальностью, включая сюда и многие мои бытовые переживания. Бесконечность и сейчас представляется мне какой-то золотистой далью, может быть, слегка зеленоватой и слегка звенящей. Сначала я ещё не понимал, что бесконечность можно понять в подлинном смысле только в её диалектическом единстве с конечной областью. Но надо сказать, что здесь мне очень рано и скоро повезло.
Именно, какими-то неведомыми судьбами в мои руки попали сочинения Владимира Соловьёва. Это было ещё до моего перехода в последний класс гимназии, потому что при этом переходе я был награждён восьмитомным собранием сочинений этого философа (тогда это было ещё 1 издание, не 10-томное, которое вышло и в дальнейшем). А я был ещё до того знаком с Вл.Соловьёвым. И когда директор гимназии спросил меня, какие книги я хотел бы иметь в качестве наградных, то я назвал тогда именно Вл.Соловьёва, мне уже достаточно известного. Другими словами, в свои 17 лет я подробнейшим образом штудировал этого не очень лёгкого философа и многое в нём понимал не так уж элементарно. Правда, в те годы я по преимуществу был знаком с теоретическими трудами Вл.Соловьёва, с той его отвлечённейшей диалектикой, которую он проводил в «Кризисе западной философии (против позитивистов)», в «Философских началах цельного знания» и в «Критике отвлечённых начал». Ещё мне нравились его литературно-критические статьи о Пушкине, Тютчеве, Фете, Полонском и Лермонтове. Впрочем, относительно Лермонтова против соловьёвского понимания я глубоко восставал. Все сочинения Вл.Соловьёва общественного, политического, исторического и конфессионального содержания в те времена оставались для меня совершенно незнакомыми, и не столько по существу моих интересов, но просто из-за физической для меня невозможности охватить в те годы все 8 томов Вл.Соловьёва. И вот этот-то Вл.Соловьёв как раз и оказался моим первым учителем в диалектике конечного и бесконечного. То и другое для него было только абстракцией, только «отвлечёнными началами», а подлинная реальность – вовсе не просто бесконечность или просто конечность, но то, в чем они неразличимо совпадают. Именно под влиянием Вл.Соловьёва это и стало для меня на всю жизнь первоначальной азбукой всякого философствования. Впоследствии я научился довольно ловко и просто оперировать этими диалектическими противоположностями. Ведь существует же непрерывность, хотя бы во времени или в пространстве. Да, обязательно существует. Но если бы существовала только одна непрерывность, мы ничего не могли бы различить, и все предметы слились бы для нас в один нерасчленимый и серый туман неизвестно чего. Значит, должна быть также и прерывность. Но как же соединить прерывность и непрерывность? А это очень просто. Возьмите такую категорию, как движение. В движении тела имеются и конечные точки, которые оно проходит, и непрерывность самого движения по этим точкам. Так же вот и бесконечность очень легко и просто объединяется и не может объединяться с конечным. И тут дело вовсе не в мечтах и не в художественных образах, а всё дело здесь только в здравом смысле. Какой бы величины отрезок прямой я ни взял, пусть хотя бы самый малый, я всё равно могу производить это деление до бесконечности и никогда не получу настолько малого отрезка, чтобы он уже был равен нулю.
А.Ф. Лосев. Из воспоминаний
Индивидуальность ничем нельзя объяснить, потому что даже бесконечный причинный ряд каждый раз объясняет в индивидуальности какую-нибудь одну её сторону. Индивидуальность объяснима только из себя самой. Даже Демокрит, впервые пожелавший изобразить индивидуальности, представил их как неделимые атомы. Поэтому всё, что я буду сейчас говорить о себе, только частично, только односторонне. Вероятно, только художники и могут если не объяснить, то по крайней мере хотя бы отчасти изобразить личность.
А.Ф. Лосев. Из воспоминаний
Замечу, что я не оратор и не актёр, что я этим искусствам никогда не обучался и даже никогда к ним не стремился. Я, конечно, старался тщательно продумывать само содержание своих лекций и докладов. Но мне никогда и в голову не приходило заранее обдумывать способы произнесения или какие-нибудь интонации. Когда я становлюсь на кафедру, мною сразу же начинают овладевать какие-то метафоры, какие-то интонации, о которых я сам предварительно не имею ровно никаких намерений. По-моему, если мысль – чистая, продуманная до конца и простая, она сама находит для себя нужные способы своего словесного выражения. А как это делается, признаться сказать, у меня к этому даже нет никакого интереса.
А.Ф. Лосев. Из воспоминаний
У нас процесс познания отделился от нравственности. У нас отдельно нравственность, отдельно познание и отдельно совесть.
Монахиня Александра (Г.Б. Кирилличева)
Тонет ростовщик. Подбежавшие люди кричат ему:
— Давай руку, а то утонешь!
Но он не протягивает свою руку.
Увидел это Ходжа Насреддин и сказал:
— Что же вы делаете? Когда это ростовщик что-то давал?
Он протянул свою руку и сказал ростовщику:
— Возьми руку!
И тот уцепился за неё. Так Насреддин спас ростовщика.
Истина давно обретена и
соединила высокую общину
духовных умов. Ее ищи себе
усвоить, эту старую истину.
Гёте
Если кто услышит огорчительное слово и вместо того, чтобы ответить подобным же оскорблением, преодолеет себя и промолчит, или, будучи обманутым, перенесет это и не отомстит обманщику, – то он этим положит душу свою за ближнего.
Авва Пимен Великий
...И поверьте мне: гениальность, даже пониженная, всегда всё-таки лучше повышенной бездарности.
Юрий Коваль