Дневник

Разделы

Кто ищет праведности, – становится праведником. Кто ищет Святости, – становится Святым. Кто ищет Бога, – соединяется с Богом… 
Монах Симеон Афонский. "Книга, написанная скорбью, или Восхождение к Небу"

Если человек привык поступать по своей воле, однажды он ужаснется тому, что натворил.

Сигрид Унсет, устами своего персонажа, католического архиерея.

МОСКВА
Под гул тысячи самолетов Москва готовится праздновать годовщину революции

 

Позавчера вечером, в канун 1 Мая, я бродил по улицам ночной Москвы и смотрел, как она готовится к необычайному празднеству.

Город превратился в строительную площадку. Одни бригады украшали дома и памятники лампочками, флагами и красными полотнищами; другие отлаживали прожекторы, третьи суетились прямо на Красной площади, возя тачки с булыжником, ровняя мостовую. Ревностная ночная работа кипела повсюду — шла большая игра, танцевался трудный молчаливый танец вокруг костров. Ветер надувал огромные красные полотнища на фасадах домов, и казалось, парусники готовы тронуться в путь, все сдвинулось с места, пустилось в странствие к неведомым горизонтам.

Мужчины и женщины работали, не останавливаясь. Те самые мужчины и женщины, числом около четырех миллионов, что послезавтра пройдут колонной по площади перед Сталиным, воздавая всем городом ему честь.

Вот на стену подняли огромное, похожее на памятник, панно: на фоне заводов словно вырубленный топором Главный мастер, и я решил не спеша обойти вокруг Кремля, где, быть может, мастер уже спит, где, быть может, тоже готовятся к празднику.

— Проходите!

Охрана днем и ночью бдит над запретным кварталом, где обитает Хозяин. Оказывается, вдоль красных стен гулять запрещено. Как же оберегают этого человека!

Не только стены и часовые охраняют крепость, что похожа на город и вмурована в город, — внутри Кремля между стенами и зданиями, темными, поблескивающими золотом, зеленеют откосы-ловушки. Зеленый безмолвный пояс окружает Сталина, ни один человек не проскользнет через него незамеченным, любое появление покажется взрывом.

Тихо, пустынно. Легко вообразить, что Сталин не существует вовсе, до такой степени он незрим.

Однако спящий сейчас под охраной часовых, зеленых откосов, стен воодушевляет незримым присутствием всю Россию, действует на нее, как бродило, как дрожжи. И если никто не видит самого вождя, сотни тысяч его портретов висят на московских улицах. Нет магазинной витрины, ресторана, театра без портрета, нет стены, с которой бы он не смотрел. И мне кажется, я разгадал причину такой удивительной популярности.

Поначалу, я думаю, Сталин показался русским безжалостным угнетателем. Он навис над Россией, когда люди пытались спастись, кто как мог: одни бегством за границу, другие грабежом, третьи спекуляцией. Сталин запер голодных и отдал приказ: «Не трогайтесь с места! Стройте! Голод и нужда — враги, которых можно уничтожить на месте, нося камни, копая землю».

Так он повел народ к земле обетованной, и эту обетованную землю заставил родиться на месте пустоши, отказавшись от исхода на тучные пастбища, отказавшись от миражей, порожденных авантюристами.
Удивительная, необычная власть. В один прекрасный день Сталин объявил, что только тот достоин имени человека, кто не пренебрегает своим внешним видом, небритые лица признак распущенности. На следующий же день после изданного декрета мастера на заводах, заведующие отделами в магазинах, преподаватели факультетов отправляли домой работников и студентов, явившихся со щетиной на подбородке.

— Времени не было, не успел, — оправдывался студент.

— Добросовестный студент, — отвечал преподаватель, — всегда найдет время, чтобы оказать честь главному.

Так буквально в один день Сталин одарил Россию свежими помолодевшими лицами, одним махом вытащил ее из грязи.

Такой вот, согласимся, весьма необычный был заключен договор.

На московских улицах я видел только свежевыбритых милиционеров, солдат, официантов, прохожих.

Верится, что волшебная палочка планирования коснется однажды и одежды москвичей, тогда улицы Москвы посветлеют, а пока кепки и рабочая одежда горожан придают ей что-то щемяще серое. Не кажется невероятным, что в один прекрасный день Сталин из глубин Кремля отдаст приказ: уважающий себя пролетарий одевается к ужину. И в этот день Россия сядет ужинать в смокингах.

Таков спящий сейчас в Кремле человек-невидимка, он покажется соотечественникам только послезавтра.

На собственном горьком опыте я убедился, что появление бога из табакерки дело непростое: мне отказали в пригласительном билете на Красную площадь. Чтобы попасть туда, нужно было приехать гораздо раньше, так как каждый приглашенный заполняет особую анкету, после чего подвергается тщательной и суровой проверке. У меня не достало времени запустить в действие административную машину, задействовать посольство, попросить помощи у друзей, а собственные мои усилия не привели ни к чему. В радиусе с километр вокруг Сталина не может появиться ни один человек, чье гражданское положение и прошлое не было бы тщательно проверено, перепроверено и для надежности проверено в третий раз.

Ранним утром Первого мая я спустился, собираясь пройтись по городу, но нашел дверь гостиницы запертой. Мне сообщили, что откроется она только в пять часов вечера. Те, у кого не было пригласительного билета, оказались пленниками.

Грустно слонялся я по гостиничным коридорам и вдруг услышал рокот грозы. Но то была не гроза — летели самолеты. Тысяча самолетов летела над Москвой, и земля сотрясалась. Не видя, я ощущал тяжесть железного кулака, нависшего над Москвой. Я решил непременно выбраться из гостиницы и выбрался не совсем честным путем.

Улица оказалась до странности пустынной — ни машин, ни прохожих, и только несколько ребятишек играли на мостовой. Я поднял глаза к небу и увидел стальные треугольники, они нависали над узкой полосой доступного мне пространства, не исчезая. Жесткий порядок, в котором летели самолеты, требовал необычайной слаженности. Неспешное продвижение темных треугольников, громогласный торжествующий неумолчный рокот тысячи летящих самолетов действовал подавляюще, не было человека, который не ощутил бы их властной мощи. Они летели и летели, а я, прислонившись спиной к стене, смотрел на них и понял одно: несколько самолетов летят , множество самолетов надвигаются , словно лава.

Я прошел еще несколько мертвых улиц, обошел несколько оцеплений и добрался наконец до улицы живой — по ней текли демонстранты к Красной площади. Она была запружена вся, от края до края. Толпа продвигалась медленно, неотвратимо, шаг за шагом, и тоже была похожа на темную лаву. В шествии целого города, в перелете тысячи самолетов есть та же неумолимость, что и в единодушном решении присяжных. Медленное шествие людей в темных одеждах с красными флагами, не ведающих о своей силе, впечатляло больше, чем маршировка солдат, солдаты исполняют свою работу, покончив с ней, становятся разными людьми.

В шествии целого города, в перелете тысячи самолетов есть та же неумолимость, что и в единодушном решении присяжных. Медленное шествие людей в темных одеждах с красными флагами, не ведающих о своей силе, впечатляло больше, чем маршировка солдат, солдаты исполняют свою работу, покончив с ней, становятся разными людьми. Эти же были едины во всем — в рабочей одежде, плоти, мыслях. Я видел, что они движутся вперед и тогда, когда остановились на месте.
Стояли они долго. Для прохода на Красную площадь открыли, как шлюзы, несколько других улиц, и на этой должны были подождать. И люди ждали, стоя на ледяном холоде, — вчера вечером шел снег. И вдруг произошло чудо. Чудом было обретение человечности, единое целое рассыпалось на живых людей.

Послышались звуки аккордеона. Музыканты, рассеянные в толпе с трубами и тарелками, тоже встали в круг и заиграли. Толпа, желая, наверное, и согреться, и развлечься, и попраздновать, пустилась в пляс. Десятки людей, мужчин и женщин, у входа на Красную площадь, сразу утратив напряжение целеустремленности, улыбаясь во весь рот, танцевали, и улица стала доброй и симпатичной, похожей на улицу парижского предместья в ночь на 14 июля.

Незнакомец окликнул меня и протянул сигарету, второй дал огонька: люди выглядели счастливыми…

Но вот толпа заволновалась, музыканты убрали инструменты, демонстранты подняли вверх флаги, выстроились в ряды. Распорядитель одной из колонн протолкнул женщину вперед, помогая занять ей в ряду свое место 41. Помощь была последним человеческим, семейным жестом, и вот уже все подтянулись, посерьезнели и зашагали к Красной площади, толпа вновь обрела монолитность, готовясь предстать перед Сталиным.

 

По пути в Советский Союз
 

Ночью в поезде среди шахтеров-поляков, возвращавшихся на родину, спал маленький Моцарт, похожий на сказочного принца.

Я рассказал о первомайской Москве, куда приехал в канун праздника. Отдал дань сиюминутности. А должен был бы описать сначала, как добирался до России. Рассказать о дороге — предисловии, что готовит нас к пониманию страны. Атмосфера международного поезда, и та что-то приоткрывает. Полями и перелесками мчится ночью не поезд — средство проникновения и постижения. Мчится по прямой через Европу, а ее сотрясает дрожь тревоги и гнева. Проникновение, казалось бы, по касательной дается легко, но и благодаря ему удается заметить невидимые раны.

Полночь, лежу на полке в купе, светит синеватый ночник, я просто еду. Постукивают колеса. Металл, дерево передают мне это постукивание, оно похоже на биение сердца. Снаружи что-то происходит. Изменяется качество звука. На мосту громче становится скрежет. На просторных вокзалах звук утекает, будто в песок. Больше пока я ничего не знаю.

Тысячи пассажиров спят в купе, перемещаясь с той же легкостью, что и я. Им так же тревожно, как мне? Скорее всего, мне не удастся добраться до того, чего я ищу. Не экзотики, ей я не доверяю. Я слишком много странствовал, чтобы не знать, как она поверхностна. Происходящее кажется нам зрелищем, интригуя и вызывая любопытство до тех пор, пока мы смотрим на него со стороны, как чужие. Пока не понимаем сути. Назначение обычаев, обрядов, правил игры в том, чтобы придавать жизни вкус, наполнять ее смыслом. И если обычаи обладают такой возможностью, они уже не причудливы, они так просты, так естественны.

И все-таки каждый смутно чувствует сокровенную суть путешествия. Для всех нас в нем есть что-то похожее на свидание, незнакомая женщина движется нам навстречу. Она не видна в толпе, мы должны ее отыскать. Женщина неотличима пока от всех других. И кто знает, может быть, нам придется заговорить с тысячью женщин, потерять понапрасну время и все-таки не встретиться с той, которая бы открылась нам, потому что мы не сумели ее угадать. Да. Именно таково путешествие.

Я решил осмотреть свое пристанище — дом, пленником которого сделался на три дня, обреченный днем и ночью слушать, как море перекатывает гальку.

Я поднялся со своего места.
Час ночи. Я прошел поезд из конца в конец. Спальные вагоны пусты. Пусты купе первого класса. Вспомнились роскошные отели Ривьеры, может, какой-то из них и откроется разок за зиму, чтобы приютить одного-единственного постояльца, представителя исчезающего вида, знаменующего, что времена неблагополучны.

Зато вагоны третьего класса набиты сотнями уволенных рабочих поляков, они возвращаются к себе в Польшу. Я продвигался узкими коридорами, которые образовали изгибы лежащих тел. Останавливался, смотрел на спящих. Стоя в вагонах без перегородок с запахом казарм или тюрем, я наблюдал в свете ночников, как сотрясает уснувших скорый поезд. Спящие видели скверные сны, возвращаясь в свою нищету. Большие бритые головы мотались на деревянных скамейках. Мужчины, женщины, дети постоянно ворочались, словно шумы и тряска, вторгаясь в их ненадежное забытье, чем-то им грозили. В милосердии крепкого сна им было отказано. Мне показалось, что им отказали и в праве быть людьми, отдав на волю экономических сквозняков, которые оторвали и унесли их от маленьких домиков с палисадниками на севере Франции, от горшков с геранями на подоконниках, — я заметил, что герани всегда цветут на окнах у шахтеров-поляков. Они собрали лишь кухонную утварь, одеяла и занавески, кое-как увязав их в узлы и мешки. Но всех, кого они гладили, любили, с чем сжились за четыре-пять лет во Франции, — кошек, собак, герани они с болью отсекли от себя, подхватив лишь узлы с кастрюлями.

Младенец сосал материнскую грудь, а мать до того устала, что, похоже, спала. Жизнь не иссякала и в нелепом хаосе их перемещения. Я посмотрел на отца. Голый череп каменной тяжести. Спит тревожно, ему неудобно, тело сковано грубой одеждой, которая топорщится горбами. Похоже, лежит груда глины. Бродяга из тех, что ночуют, прячась в рыночных прилавках. Я подумал:

«Я ведь не о нищете, не о грязи, не о некрасивости. Этот мужчина и эта женщина когда-то познакомились. Мужчина наверняка улыбнулся женщине. Он наверняка после работы принес ей цветы. Застенчивый, неуклюжий, он, возможно, боялся, что его отвергнут. А она, не сомневаясь в своей женской прелести, возможно, из присущего женщинам кокетства, мучила его. И у мужчины, который стал теперь инструментом, лопатой, кувалдой, от волнения сладко заходилось сердце. Как же он сделался грудой глины, вот загадка. Какие жернова перемололи его и изуродовали? Олень, газель, любое животное, состарившись, не теряют природной стати. Почему же так искажается добротное человеческое естество?»

Я двинулся дальше, пробираясь среди тревожно спящих людей. Неспокоен был даже воздух, слышался храп, хрипы, невнятные стоны, стук башмаков, — у людей затекали руки и ноги, и они переворачивались на другой бок…

А море все шуршало и шуршало галькой…

Я присел напротив семейной пары. Примостившись между мужчиной и женщиной, спал ребенок. Он повернулся во сне, и свет ночника упал на его лицо. До чего хорош! Среди кривых ветвей сияло золотое яблочко. Неуклюжая тяжесть скопила красоту и изящество. Я наклонился, чтобы разглядеть получше безупречно гладкое личико, красиво очерченный рот. Я сказал себе: «Вот лицо музыканта, это маленький Моцарт, чудесное обещание, подаренное жизнью!» Он был точь-в-точь как маленький принц из средневековой легенды. Если заботиться о нем, баловать, учить, кто знает, чего он сможет добиться? Когда в саду, благодаря чудесам мутации, вдруг расцветает необычная роза, сбегаются все садовники. Ее окружают заботой, ухаживают, берегут. Но нет садовников для людей. Маленького Моцарта тоже переработают жернова. Лучшее, что услышит этот Моцарт, будут расхлябанные песенки в дешевом кафе-шантане, пропахшем табаком. Моцарт обречен…

Я вернулся к себе в вагон. И вот с какими мыслями:

«Эти люди привыкли к нищете. И меня томит вовсе не жажда благотворительности. Я не ищу мази, которая смягчила бы боль незаживающей раны.
Я не ищу мази, которая смягчила бы боль незаживающей раны. Они истекают кровью, но боль их не мучает. А меня мучает урон, который нанесен человеческой сути, не одному человеку — весь наш род терпит ущерб. Не жалость щемит мне сердце, жалости не доверишься. Забота садовника мешает мне спать этой ночью. Я опечален не бедностью, с бедностью сживаются так же, как сживаются с бездельем. На Востоке люди живут в грязи, и грязь им в радость. Печалит меня то, чему не поможет бесплатный суп. Печалят не горбы, не дыры, не безобразие. Печалит, что в каждом из этих людей погасла искорка Моцарта».
Я снова у себя в купе. Проводник окликает меня. Вагон покачивает, и проводник покачивается вместе с ним, в синеватом свете ночника лицо у него восковое. Проводник тихо задает вопрос. Ночью в поезде кто бы ни заговорил, кажется, он открывает тайну. Меня он спросил, во сколько завтра меня разбудить. Какая тут тайна, казалось бы. И все-таки я что-то для себя открыл. Очень важное. Явственно ощутил, что мы с проводником замкнуты каждый в своем мире, между нами пустота, мы отгорожены друг от друга. В городе не до человека. Людей нет, есть функции: почтальон, продавец, сосед, который мешает. Человеком дорожишь в пустыне. Самолет потерпел аварию, и я долго брел, отыскивая форт Ноутшот. Он чудился мне в миражах, возникавших в бреду от жажды. В конце концов я добрался до форта, там в полном одиночестве долгие месяцы жил старик-сержант, от волнения он расплакался. Я тоже. И под необъятным покровом ночи каждый из нас рассказал другому свою жизнь, передал в дар груз воспоминаний, благодаря которым люди понимают: они родня. В пустыне встретились два человека и почтили друг друга дарами, достойными двух послов.

Вагон-ресторан. Чтобы до него добраться, я вновь прошел по вагонам, где ехали поляки. Днем все выглядело совершенно иначе. Ночная правда днем не видна. Люди собрались, прибрались, вытерли детям носы, расселись компаниями. Они смотрят в окно, они шутят. Кто-то тихонько напевает. Трагедии больше нет. Посмотрев на этих людей при свете дня, можно жить совершенно спокойно. Их тяжелые грубые руки умеют только копать. Они не мучают себя умозрениями, они созданы своей участью, и эта участь подходит им как нельзя лучше.

Я мог бы порадоваться, глядя, как они достают из промасленной бумаги еду, как незатейливо веселятся. Мог бы успокоить себя, сказав, что социальных проблем не существует. Люди эти грубы и похожи на камни. Но ночная магия показала мне, что в глубине породы может спать маленький Моцарт…

Вагон-ресторан мчит равнинами и лесами. За окнами уже тощая земля, скудные леса, похожие на мех, траченный молью. Вагон-ресторан приближается к центру Германии. Сегодня вагон-ресторан немецкий. Официанты обслуживают нас с прохладной вежливостью знатных сеньоров. Интересно, почему официанты, будь они поляки, немцы, русские, держатся с аристократической величавостью? Почему, оказавшись за пределами Франции, убеждаешься всякий раз, что французы одрябли? Откуда взялось во Франции пошловатое запанибратство предвыборных кампаний? Почему людям стала безразлична их работа, почему не интересна общественная жизнь? Почему они спят? Лучший пример безразличия — провинциальные торжества: министр перед памятником неведомому выскочке целый час расточает ему похвалы, читая речь, которую сам не писал, а толпа слушает его, не слыша. Все играют в игру, все притворяются. И думают как один о банкете.

Но вот ты пересек границу и видишь, что люди всерьез заняты своей деятельностью. Официанты вагона-ресторана в безупречных фраках безупречно подают на стол. Министр, открывая памятник, умеет найти слова, которые задевают людей. Слова зажигают сердца, и открытие самого незначительного памятника окружают крепким каркасом полиции, опасаясь подземного огня. Игра играется не впустую.

Так-то оно так, но во Франции так приятно живется, и друг другу мы все как родные… Шофер такси своим запанибратством сразу принимает вас в друзья, а уж до чего расположены к вам официанты на улице Рояль! Они знакомы с половиной Парижа, со всеми ее секретами, раздобудут для вас самый потаенный телефон и, если понадобится, одолжат сто франков, а когда распускаются почки, они оборачиваются к старым клиентам, чтобы и те порадовались радостной вести, которую они готовы сообщить:

— Смотрите-ка, ведь весна пришла…

Все противоречиво.


Беда, если сделаешь выбор, если откроешь для себя, куда движется жизнь. Эта мысль пришла мне во время разговора с немцем, он сидел напротив меня и говорил: «Если Франция и Германия объединятся, они будут заправлять всем миром. Почему французы боятся Гитлера, он же оплот против России? Он поможет здешнему народу стать свободным народом. Он из тех, кто строит, после таких в городах остаются прямые проспекты, носящие их имя. Гитлер воплощенный порядок».
А за столом я сижу с испанцами, они так же, как я, едут в Россию и заранее полны энтузиазма. Я слышу их разговор о Сталине. О пятилетнем плане. Обо всем, что там расцветает… Пейзаж тем временем опять изменился. Как только пересечешь французскую границу, весна занимает тебя чуть меньше, зато судьбы людей, похоже, волнуют чуть больше.

 

Москва! А где же революция?
 

Через полчаса после того, как мы пересекли границу России, наш скорый замедлил ход. Он будто выдохся. Я закрыл чемодан, нам предстояло пересесть на другой поезд, и я стоял в коридоре, уткнув нос в окно и мечтая. Польша останется во мне воздухом, скрипящим песком и черными елями. Увезу и воспоминание о скудном побережье.

Чем ближе мы к северу, тем интереснее раскрашивает все свет. В тропиках свет яркий, но рисовать он не умеет. Там есть свет, и в ослепительном свете черные предметы. Даже небо кажется черным. А здесь все вокруг оживает, поблескивает. Этим вечером свет устроил елкам безмолвный праздник, посеребрив их. Ели — деревья невеселые, но они дружат со светом, а пожар в еловом лесу напоминает ураган. Я вспоминаю еловые леса у себя в ландах, они не сгорали, они улетали.

Поезд мягко замедляет ход у платформы…

Мы в России: Негорелое.

Что за предубеждение настроило меня на мысль о разрухе? В помещении таможни можно устраивать празднества. Просторное, проветриваемое, с позолотой. В привокзальном ресторане не меньший сюрприз. Тихонько наигрывает цыганский оркестр, среди кадок с растениями стоят небольшие столики, за ними обедают посетители. Действительность обманывает мои ожидания, и я становлюсь подозрительным. Все это устроено для иностранцев. Да, вполне возможно. Но таможня в Белгороде тоже для иностранцев, а там она похожа на складской двор.

Разумеется, я могу допустить, что мне втирают очки, но поскольку я сейчас не судья, а обычный иностранец, у которого досматривают багаж, то я ничего не имею против, чтобы его досматривали в чистоте.

Мой сосед настроен не так добродушно.

«Я понимаю, вы у себя хозяева, и не могу помешать вам пачкать мое белье…»

Таможенник посмотрел на него и вновь с непоколебимым спокойствием принялся перебирать вещи у него в чемодане. Он до того спокоен, что даже не считает нужным проверять их с нарочитым пристрастием. Не ощущает надобности подчеркивать свою власть. И я чувствую вдруг — за его спиной стоят сто шестьдесят миллионов человек, они его опора. Россия огромна, и я остро чувствую мощь поддержки. Сосед потерялся перед спокойствием таможенника. Его натиск закончился ничем, точно так же, как натиск целой армии, встреченной безмолвием и снегом. Сосед умолк.

Потом, расположившись в московском поезде, я пытаюсь рассмотреть в темноте, что же за окном. Передо мной страна, о которой если говорят, то говорят с пристрастием. О которой из-за пристрастий мы не знаем почти ничего, хотя Советский Союз совсем недалеко от нас. Мы куда лучше знаем Китай, у нас есть точка зрения на него, и с этой точки зрения мы его обсуждаем. Мы никогда не спорим из-за Китая. Но если мы обсуждаем Советский Союз, мы обязательно впадаем в крайности — восхищаемся или негодуем. В зависимости от того, что ставим на первое место: созидание человека или уважение прав личности.

Но пока передо мной не стоит никаких проблем. Дверь в эту страну открыл передо мной вежливый таможенник. Наигрывал цыганский оркестр. А в вагоне-ресторане меня встретил самый стильный, самый подлинный из метрдотелей.

Мы никогда не спорим из-за Китая. Но если мы обсуждаем Советский Союз, мы обязательно впадаем в крайности — восхищаемся или негодуем. В зависимости от того, что ставим на первое место: созидание человека или уважение прав личности.
Но пока передо мной не стоит никаких проблем. Дверь в эту страну открыл передо мной вежливый таможенник. Наигрывал цыганский оркестр. А в вагоне-ресторане меня встретил самый стильный, самый подлинный из метрдотелей.

Наступило утро, вагон слегка лихорадит близость прибытия. На уплывающей земле появились домики. Домиков все больше, стоят они все теснее. Выстраивается сеть дорог, впереди манит некий центр. Пейзаж стягивается в узел. Узел — Москва, она главная среди этих пятен.

Поезд поворачивает, и перед нами открывается столица, вся целиком, как целостная панорама. А над Москвой самолеты, я пересчитал их, семьдесят один.

Первое впечатление — огромный, живой, кипящий пчелами улей, и над ним жужжащий, гудящий рой.

Жорж Кессель встретил меня на вокзале, подозвал носильщика, и воображаемый мир лишился еще одного призрака — носильщик самый обыкновенный, как везде. Он уложил мои чемоданы в такси, а я, прежде чем сесть, огляделся вокруг. Увидел просторную площадь, по гладкому асфальту катят, рыча, грузовики. Увидел цепочку трамваев, как в Марселе, и неожиданно заметил совсем провинциальную картинку: толпа ребятишек и солдат окружила разносчика мороженого.

Потихоньку меня избавляли от наивной веры в сказку. Я уразумел, что шел неверной дорогой, ждал таинственных знаков, каких и быть не могло. С детским простодушием я искал революционности в носильщике, в устройстве витрины. Хватило двухчасовой прогулки, чтобы избавить меня от иллюзий. Не стоило искать революции там, где искал ее я. Обыденная жизнь ничем меня больше не удивит. Я не буду удивляться юным девушкам, которые будут отвечать мне: «У нас в Москве не принято, чтобы девушка одна приходила в бар». Или: «В Москве тоже целуют руки женщинам, но не во всех слоях общества». Не удивлюсь, если мои русские друзья отменят обед, потому что кухарка попросила отпустить ее навестить больную мать. На собственных просчетах я вижу, как постарались исказить предпринятый русскими эксперимент. Совершенно в другом нужно искать жизнь Советского Союза. По другим приметам можно открыть, как глубоко эта почва была перепахана революцией. Хотя улицы и здесь по-прежнему будут мостить мостильщики, а заводами управлять директора, а не кочегары.

И если у меня будет еще день или два на знакомство с Москвой, то я ничему не буду удивляться. Не откроешь Москву на перроне. Город не посылает к приезжим послов. Только президенты республик обнаруживают на вокзале маленькую эльзаску в национальном костюме. Только президенты республик целуют разнаряженную малышку и сразу постигают душу города. Только они радостно делятся своим нежданным открытием в приветственной речи, держа малышку на руках.

 

Преступление и наказание перед лицом советского правосудия
 

Первое, что сказал судья, едва началась наша беседа в его кабинете, — показалось мне и самой главной его мыслью:

«Не в том дело, чтобы наказывать, а в том, чтобы исправлять».

Говорил он так тихо, что я наклонился, чтобы расслышать, между тем его руки осторожно разминали невидимую глину. Глядя далеко поверх меня, он повторил:

«Надо исправлять».

Вот, подумал я, человек, не знающий гнева. Он не удостаивает себе подобных признанием того, что они действительно существуют. Люди для этого судьи — хороший материал для лепки, и как не чувствует он гнева, так не чувствует и нежности. Можно прозревать в глине свое будущее творение и любить его большой любовью, но нежность рождается только из уважения к личности. Нежность свивает гнездо из мелочей — забавных черточек лица, пустяшных причуд. Теряя друга, оплакиваешь, быть может, это его несовершенство.


Теряя друга, оплакиваешь, быть может, это его несовершенство.
Этот судья не позволяет себе судить. Он как врач, которого ничто не поражает. Он лечит, если может, а если не может, то, служа всему обществу, расстреливает. Приговоренный заикается, на его губах страдальческая гримаса; у него ревматизм, и от этого он так смиренно близок нам, — но все это не вызовет милосердия судьи.

Антуан де Сент-Экзюпери. Смысл жизни

Ближний, в понимании Евангелия, это тот, кто нуждается в нас.

Митрополит Антоний (Блум)
Начало Евангелия Иисуса Христа, Сына Божия

Если верить в Бога означает способность говорить о нем в третьем лице, то я не верю в Бога. Если верить в Него означает способ­ность говорить с Ним, то я верю в Бога.

* * *

Суть хасидизма в том, что Бога можно встретить в каждой вещи и Его можно достичь каждым чистым поступком.

Мартин Бубер

Надежда - это оружие безоружных.
Габриэль Марсель

Из воспоминаний Константина Коровина о русской революции:

"Во время русской смуты я слышал от солдат и вооруженных рабочих одну и ту же фразу: «Бей, все ломай. Потом еще лучше построим!»
Странно тоже, что в бунте бунтующие были враждебны ко всему, а особенно к хозяину, купцу, барину, и в то же время сами тут же торговали и хотели походить на хозяина, купца и одеться барином.
Весь русский бунт был против власти, людей распоряжающихся, начальствующих, но бунтующие люди были полны любоначалия; такого начальствующего тона, такой надменности я никогда не слыхал и не видал в другое время. Это было какое-то сладострастие начальствовать и только начальствовать.
Что бы кто ни говорил, а говорили очень много, нельзя было сказать никому, что то, что он говорит, неверно. Сказать этого было нельзя. Надо было говорить: «Да, верно». Говорить «нет» было нельзя — смерть. И эти люди через каждое слово говорили: «Свобода». Как странно.
Ученики Школы живописи постоянно митинговали, с утра до глубокой ночи. Они реформировали Школу. Реформа заключалась в выборе старост и устройстве столовой (которая была ранее, но называлась буфет). Странно было видеть, когда подавали в столовой какую-то соленую воду с плавающими в ней маленькими кусочками гнилой воблы. Но при этом точно соблюдался черед, кому служить, и старосты были важны, распоряжались ловко и с достоинством, как важные метрдотели.
Трамвай ходил по Москве, но только для избранных, привилегированных, т. е. рабочих фабрик и бесчисленной власти. Я видел, что вагоны трамвая полны; первый женщинами, а второй мужчинами рабочими. Они ехали и не очень складно пели «Чёрные дни миновали».
Власть на местах. Один латыш, бывший садовник-агроном, был комиссар в Переяславле. По фамилии Штюрме. Говорил мне: «На днях я на одной мельнице нашел сорок тысяч денег у мельника». — «Где нашли?» — спросил я. — «В сундуке у него. Подумайте, какой жулик. Эксплуататор. Я у него деньги, конечно, реквизировал и купил себе мотоциклетку. Деньги народные ведь». — «Что же вы их не отдали тем, кого он эксплуатировал?» — сказал я. Он удивился — «Где же их найдешь. И кому отдашь. Это нельзя… запрещено… Это будет развращение народных масс. За это мы расстреливаем».
Учительницы сельской школы под Москвой, в Листвянах, взяли себе мебель и постели из дачи, принадлежавшей профессору Московского университета. Когда тот заспорил и получил мандат на возвращение мебели, то учительницы визжали от злости. Кричали: «Мы ведь народные учительницы. На кой нам чёрт эти профессора. Они буржуи».
Я спросил одного умного комиссара: «А кто такой буржуй, по-вашему?» Он ответил: «Кто чисто одет».
После митинга в Большом театре, где была масса артистов и всякого народа, причастных к театру, уборная при ложах так называемых министерских и ложи директора, в которых стены были покрыты красным штофом, по окончании митинга были все загажены пятнами испражнений, замазаны пальцами.
— Что бы тебе хотелось всего больше получить на свете? — спросил я крестьянина Курочкина, бывшего солдата.
— Золотые часы, — ответил он.
— В Дубровицах-то барыню, старуху восьмидесяти лет, зарезали. За махонькие серебряные часики. Генеральша она была.
— Что ж, поймали преступника? — спросил я.
— Нет, чего, ведь она енеральша была. За ее ответа-то ведь нет.
Один коммунист, Иван из совхоза, увидел у меня маленькую коробочку жестяную из-под кнопок. Она была покрыта желтым лаком, блестела. Он взял ее в руки и сказал:
— А все вы и посейчас лучше нашего живете.
— А почему? — спросил я. — Ты видишь, Иван, я тоже овес ем толченый, как лошадь. Ни соли, ни сахару нет. Чем же лучше?
— Да вот, вишь, у вас коробочка-то какая.
— Хочешь, возьми, я тебе подарю.
Он, ничего не говоря, схватил коробочку и понес показывать жене
.
Нюша-коммунистка жила в доме, где жил и я. Она позировала мне. У ней был «рабёнок», как она говорила. От начальника родила и была очень бедна и жалка, не имела ботинок, тряпками завязывала ноги, ходя по весеннему снегу. Говорила мне так:
— Вот нам говорили в совдепе: поделят богачей — всё нам раздадут, разделят равно. А теперь говорят в совдепе-то нам: слышь, у нас-то было мало богатых-то. А вот когда аглицких да мериканских милардеров разделют, то нам всем хватит тогда. Только старайтесь, говорят.
Тенор Собинов, который окончил университет, юридический факультет, всегда протестовавший против директора Императорских театров Теляковского, сам сделался директором Большого оперного театра. Сейчас же заказал мне писать с него портрет в серьезной позе. Портрет взял себе, не заплатив мне ничего. Ясно, что я подчиненный и должен работать для директора. Просто и правильно.
Шаляпин сочинил гимн революции и пел его в театре при огромном числе матросов и прочей публики из народа.
К знаменам, граждане, к знаменам,
Свобода счастье нам несет.
Когда приехал домой, то без него из его подвала реквизировали все его вино и продали в какой-то соседний трактир. Он обиделся.
— Теперь никакой собственности нет, — говорил мне умный один комиссар в провинции. — Всё всеобчее.
— Это верно, — говорю я. — Но вот штаны у вас, товарищ, верно, что ваши.
— Не, не, — ответил он. — Эти-то вот, с пузырями, — показал он на свои штаны, — я от убитого полковника снял.
В Тверской губернии, где я жил в Островне, пришла баба и горько жаловалась на судьбу. Помер у нее сын, выла она, теперь один остался.
— Еще другой сын, тоже кормилец хороший. Не при мне живет, только приезжает.
— Что же, тетенька, он работает что? — спросил я.
— Да вот по машинам-то ездит, обирает, значит. Надысь какую шинель привез, воротник-то бобровый, с полковника снял. Этот-то хоша жив, кормилец.
В Школу живописи в Москве вошли новые профессора: Машков, Кончаловский, Кузнецов, Куприн — и постановили: отменить прежнее название. Так. Преподавателей называть мастерами, а учеников подмастерьями, чтобы больше было похоже на завод или фабрику. Самые новые преподаватели оделись, как мастера, т. е. надели черные картузы, жилеты, застегнутые пуговицами до горла, как у разносчиков, штаны убрали в высокие сапоги, все новое. Действительно, были похожи на каких-то заводских мастеров. Поддевки. Я увидел, как Машков доставал носовой платок. Я сказал ему.
— Это не годится. Нужно сморкаться в руку наотмашь, а платки — это уж надо оставить.
Он свирепо посмотрел на меня.
Один взволнованный человек говорил мне, что надо все уничтожить и все сжечь. А потом все построить заново.
— Как, — спросил я, — и дома все сжечь?
— Конечно, и дома, — ответил он.
— А где же вы будете жить, пока построят новые?
— В земле, — ответил он без запинки.
Один коммунист по имени Сима говорил женщине, у которой было трое детей, своей тетке:
— Надо уничтожить эксплуатацию детьми матерей. Безобразие: непременно корми его грудью. А надо выдумать такие машины, чтобы кормить. Матери некогда — а она корми — возмутительно.
Коммунисты в доме поезда Троцкого получали много пищевых продуктов: ветчину, рыбу, икру, сахар, конфекты, шеколад и пр. Зернистую икру они ели деревянными ложками по три фунта и больше каждый. Говорили при этом:
— Эти сволочи, буржуи, любят икру.
К доктору Краковскому на приём пришёл солдат, говорил, что болит голова. Доктор положил его на кушетку и стал выслушивать и пощупал живот.
— Глухой черт, — закричал солдат, — тебе говорю, голова болит, а чего ты в брюхо лезешь?
Больше всего любили делать обыски. Хорошее дело, и украсть можно кое-что при обыске. Вид был у всех важный, деловой, серьезный. Но если находили съестное, то тотчас же ели и уже добрее говорили:
— Нельзя же, товарищ, сверх нормы продукт держать. Понимать надо. Жрать любите боле других.
Рыболов Василий Захаров, переплетчик, приятель мой, пришел ко мне. Смотрю, у него под глазом синяк.
— Что же это, Василий, с тобой, где это ты?
— Да чего, — говорит, — то же самое, что и было. Подошел я к милиционеру, говорю ему: «Товарищ хожалый, где бы тут пивца раздобыть, бутылочку?» А он как даст мне разá по морде, два. «Вот тебе, — говорит, — хожалый, а вот и пивцо».
На кухню моего дома в деревне вошли вооруженные солдаты и спросили у служанки Афросиньи спички и папиросы. Собака моя, колли, Марсик, спряталась под стол и стала лаять.
— Ты что, подлая, лаешь? — и хотели ее стрелять.
Афросинья заступилась за собаку, кричала:
— Почто ее стрелять, собака хорошая.
— А чего она лает, — сказали солдаты.
— Вы буржуазейного класса? — спросил меня комендант Ильин.
— Буржуазейного, — отвечаю я.
— Значит, элемент.
— Элемент, значит, — отвечаю я.
— Не трудовой, значит.
— Не трудовой, — отвечаю.
— Значит, вам жить тут нельзя в фатере, значит. Вы ведь не рабочий.
— Нет, — говорю я ему, — я рабочий. Портреты пишу, списываю, какой, что и как.
Комендант Ильин прищурился, и лицо превратилось в улыбку.
— А меня можешь списать?
— Могу, — говорю.
— Спиши, товарищ Коровин, меня для семейства мово.
— Хорошо, — говорю, — товарищ Ильин, только так, как есть, и выйдешь — выпивши. (А он всегда с утра был пьян.)
— А нельзя ли тверезым?
— Невозможно, — говорю, — не выйдет.
— Ну ладно. Погоди, я приду тверезый, тогда спиши.
— Хорошо, — говорю, — Ильин. Спишу, приходи.
Больше он не просил себя списать.
* * *
Были дома с балконами. Ужасно не нравилось проходящим, если кто-нибудь выходил на балкон. Поглядывали, останавливались и ругались. Не нравилось. Но мне один знакомый сказал:
— Да, балконы не нравятся. Это ничего — выйти, еще не так сердятся. А вот что совершенно невозможно: выйти на балкон, взять стакан чаю, сесть и начать пить. Этого никто выдержать не может. Летят камни, убьют.
Алешка Орчека со станции Титлы, где недалеко от станции была моя мастерская, пришел ко мне и рассказывал:
— Когда я на Лубянке служил, послали нас бандитов ловить на Москву-реку. Они там у реки держались. Мы идем и видим: кто-то трое в водосток лезет, большая труба-то к реке. Мы туда. Да. Они в трубу залезли. Мы их оттуда за ноги. Ну, что смеху-то было.
— Ну, они, что ж, — спросил я, — ругаются?
— Чего тут. Смеху что… — и он смеялся. — Чего ж ругаться. Они мертвые ведь. Мы их в трубе наганами всех кончили.

Любить - значит говорить другому: ты не умрешь.
Габриэль Марсель

Мир не ассимилируется сознанием, не может быть «усвоен» им. Чуждый, непроницаемый, он отталкивает от себя мысль, также не имеющую субстанции, обреченную вечно трансцендировать, рваться за собственные пределы...
Ж-П. Сартр

Человек одинок тогда, когда он никого не любит. Потому что любовь вроде нити, привязывающей нас к любимому человеку. Так ведь мы и букет делаем. Люди — это цветы, а цветы в букете не могут быть одинокими. И если только цветок распустится как следует и начнёт благоухать, садовник и возьмёт его в букет. Так и с нами, людьми. Кто любит, у того сердце цветёт и благоухает; и он дарит свою любовь совсем так, как цветок свой запах. Но тогда он и не одинок, потому что сердце его у того, кого он любит: он думает о нём, заботится о нём, радуется его радостью и страдает его страданиями. У него и времени нет, чтобы почувствовать себя одиноким или размышлять о том, одинок он или нет. В любви человек забывает себя; он живёт с другими, он живёт в других. А это и есть счастье.
И. Ильин.

В городе не до человека. Людей нет, есть функции: почтальон, продавец, сосед, который мешает. Человеком дорожишь в пустыне.

Антуан де Сент-Экзюпери. «Смысл жизни»

Нужно поставить свой светильник на землю, озарить всю пыль и паутину ее и сделать повседневную жизнь таинством.
Аделаида Герцык

А. Эфрон в письме В.Ф. Булгакову 21 октября 1960:

«Когда-то меня «гнали этапом» с Крайнего Севера в Мордовию - шла война, было голодно и страшно, долгие, дальние этапы грозили смертью. По дороге завезли меня в какой-то лагерь на несколько дней - менялся конвой. Отправили полы мыть в столовой; стояла зима, на чёрном полу вода замерзала, сил не было. А дело было ночью — мою, мою, тру, тру, вошел какой-то человек, тоже заключённый, — спросил меня, откуда я, куда, есть ли у меня деньги, продукты на такой долгий и страшный путь? Ушёл, потом вернулся, принёс подушечку-думку, мешочек сахару и 300 р. денег - большая сумма для заключённого! Даёт это всё мне - чужой человек чужому человеку... Я спрашиваю — как его имя? мол, приехав на место, напишу мужу, он вернёт Вам долг. А человек этот - высокий, худощавый, с живыми весёлыми глазами - отвечает: «Моё имя Вы всё равно забудете за долгую дорогу. Но если и не забудете и мужу напишете, и он мне “вернёт долг”, то денежный перевод меня не застанет, сегодня мы здесь, а завтра там - бесполезно всё это». - «Но как же, - говорю я, — но кому же вернуть — я не могу так просто взять?» — «Когда у Вас будет возможность, — отвечает он, — “верните” тому, кто будет так же нуждаться, как вы сейчас. А тот в свою очередь “вернёт” совсем другому, а тот - третьему... На том и стоим, милая девушка, так и живём!» Он поцеловал мне руку и ушёл - навсегда. Не знаю до сих пор, кто он, как его зовут, но долг этот отдавала десятки и сотни раз и буду отдавать, сколько жива буду. «Думка» его цела у меня и по сей день, а тот сахар и те деньги спасали мне жизнь в течение почти трёхмесячного «этапа».

…Любая женщина — сумасшедшая птица. Любая — запомни это!
Проблема в том, что большинство женщин стремятся
научиться не летать, а только вить гнезда.
Другим же — ломают крылья,
третьи — складывают их к чьим-то ногам…

Макс Фрай

Я, к примеру, жена инженера. И горжусь этим. Ибо инженер - основа основ, тэксказать, железная логика, тесная дружба со всякими инструментами. И - рациональность!
Вот, допустим, однажды кот, извините, обоссал старое одеяло. Воняет изрядно. Я его в пакет запихала. Думаю: ну, руки дойдут. С другой стороны, одеялу - сто лет в обед. Может, выкинуть его? Или постирать? Или выкинуть?
А вот инженер не терзается сомнениями. Он - действует! 
Сижу, значит, я в гостиной, травлю организм Умберто Эко (это по необъяснимой причине совершенно токсичный для меня автор) и слышу, как в ванной явно взлетает вертолет. Ну, как вертолет? Что-то типа ведра с болтами и винтом, прикрученным обычной отверткой. И главное - звук по нарастающей...
Я бегом в ванну, а там... Голубчик мой разлюбезный Алексей Николаевич! Упихал двуспальное (!!!) одеяло в крохотную стиральную машину, решительно захлопну дверцу и все кнопочки нужные нажал...
Машинка заполнилась водой. Задумалась. И пошла на взлет. Алексей Николаевич, значит, на машинку сверху налегает, чтобы она перекрытия не пробила и не осчастливила своим появлением пятый этаж. Машинка настаивает! Алексей Николаевич тоже, понимаете ли, настаивает! А я стою в дверях и вижу, как взлетает не машинка, а мое путешествие в Израиль. Оно как раз по цене стиралки выходит. А билеты практически куплены. А Алексей Николаевич уже коленочкой машину к полу прижимает, а на второй ноге прыгает... Машинка делает "кряк" и замирает. Тишина.
И тут я заорала:
- Новое одеяло - пятьсот рублей! Химчистка - шестьсот! Машинка - тридцать тысяч! Муж-инженер - это бесценно, а для остального есть чугунная сковородка!!!
Алексей Николаевич замирает, как олень, попавший в свет фар. За спиной - чертова машинка, капитальная стена и соседская квартира. Впереди - жена (руки в боки). Он как-то боком, боком протискивается мимо меня (девяносто килограммов чистого недоразумения!), пятится к входной двери и восклицает:
- Боже мой! Я совершенно забыл, что мне нужно за хлебом!
И выскакивает за дверь, как есть: в шортах и тапках. В наружу, где ноябрь и уверенные минус десять!
Тем временем я открываю фильтр и сливаю воду... блюдечком. Потому что под машинку ничего более не подсунешь. Двадцать литров - блюдечком.
Потом минус десять бьюсь, чтобы открыть дверцу (одеяло набрало воды - килограммов на десять и ведь не отожмешь!). Выволакиваю одеяло в ванну и понимаю, что барабан перекошен. Самолет Москва-Тель-Авив взлетает без меня...
- Сударыня, - строго говорю я машинке, - тут два варианта: или мы с тобой ставим барабан на место, и я лечу к друзьям. Или барабан не ставим, но тогда летишь ты, и не в Тель-Авив, а к чертовой матери с балкона!!!
Засовываю в барабан руки. Закрываю глаза. Становлюсь хирургом, копающимся в кишках пациента. Раздается волшебный щелчок, барабан на месте, фильтр работает. Остается только одеяло ногами вымесить.
Тем временем с холода возвращается Алексей Николаевич. Ну, как возвращается? В дверную щель просовывает нос, потом глаз, видит, что чугунная сковородка в лицо не летит, и понемногу заходит весь. Губы синие, смерзшиеся.
- Я там машинку починила, - говорю небрежно, легко так. 
- Радость-то какая! - с трудом разлепляя губы, восклицает Алексей Николаевич. - Мне невероятно повезло! Ведь я женат на жене инженера!!!

Елена Березина-Трусова

 «...Женитьба дело важное, пробный камень всего человека».

Тургенев. Гамлет Щигровского уезда.

— Волк, а зачем тебе такие сильные лапы?
— Это чтобы ощущать твердь Земли под собой, моя юная ученица.
— Волк, а зачем тебе такие большие уши?
— Это чтобы слышать дыхание небес, моя юная ученица.
— Волк, а зачем тебе такие большие глаза?
— Это чтобы видеть звёзды в небесах, моя юная ученица.
— Волк, а зачем тебе такая большая пасть?
— Это чтобы поглотить Солнце в день Рагнарёка!

Знаменитый биолог Меннинджер писал "Что нам до скептиков? Они знают о деревьях и животных не больше, чем о феях!".
Между тем не только чуткие учёные, но и чуткие к благодати люди, общаясь с растениями и животными видят, что перед ними то иное, которое, как и они, знает Бога...

«Толпа есть собрание людей, живущих по преданию и рассуждающих по авторитету» .

Виссарион Белинский

Если радуга долго держится, на неё перестают смотреть.

Гёте

Отвела Колясика в школу и поинтересовалась у учительницы, мол, как справляется мальчик? Да хорошо, только иногда впадает в задумчивость и вообще - неспешный. "Это потому, что он - Березин", - пояснила я. 
Вот, допустим, говоришь Березину: "Голубчик мой, Алексей Николаевич, принесите мне, пожалуйста, стакан воды". - "Конечно, голубушка Елена Владимировна", - отвечает супруг. Выходит из комнаты и пропадает в недрах крохотной квартиры. Разумеется, он не сидит без дела. Он честно идет на кухню, чтобы налить воды, но - о, ужас! - в раковине немытая посуда! И Алексей свет Николаевич немедленно готов ее помыть, но вот незадача - в тарелке остатки еды, а мусорное ведро переполнено! Значит, мусор надо утрамбовать, завязать мешок, выставить к входной двери, чтобы выбросить, застелить новый мешок, а туда уже жаль сбрасывать еду. И Алексей Николаевич идет к туалету, а там - да что ж такое! - за котами не убрано. Вот уже полчаса, как не убрано! Алексей Николаевич ставит тарелку на пол, наводит порядок, идет мыть руки, на обратной дороге спотыкается о тарелку (у меня почти все тарелки уже небьющиеся), несет ее на кухню, но по дороге видит, что прошел Рыжий, и с него накапало! Алексей Николаевич ставит тарелку в раковину и идет в ванну за тряпкой...
К тому времени, когда мой голубчик появляется в комнате со стаканом воды, я успеваю сама раза три за этой водой на кухню сходить. Мимо Алексея Николаевича, который из-за забот повседневных совсем меня не замечает. За время его неустанных хлопот я успеваю приготовить ужин, или пропылесосить, или закинуть белье в стирку. Для супруга это всегда внезапный фокус, вызывающий искреннее изумление: "Голубушка, да когда же вы все это успели?!"
...- Николай Алексеевич, голубчик, садитесь скорее делать пропись, - говорю я Березину-младшему. 
- Матушка, с превеликой радостью, но не могу найти свой рюкзак... (Рюкзак стоит на стуле у рабочего стола).
Полчаса спустя:
- Матушка, вот уже я и страничку нужную открыл, но у меня карандаш затупился. Мне надобно срочно отыскать точилку... (Лежит в пенале. Пенал надо открыть).
Полчаса спустя:
- Матушка, а не подскажете, где лежит мой ластик?...
Голубушка Елена Владимировна уже привыкла. Я не бьюсь головой о косяк от безысходности. Я приветливо улыбаюсь. Знала, за кого замуж иду и от кого рожаю? Ну, не жалуйтесь, улыбайтесь и получайте удовольствие.

Елена Березина-Трусова

Листок на дереве зеленый, и ты его сорвал без нужды. Хотя это и не грех, но почему-то жалко и листок, жалко всю тварь сердцу, которое научилось любить.
Преподобный Силуан Афонский

СЧАСТЬЕ И НЕСЧАСТЬЕ ЗАВИСЯТ ОТ ТОГО, СКОЛЬКО В ТЕБЕ ЛЮБВИ

Из 4-5 книг, кардинально повлиявших на меня в период моего воцерковления, был самопальный репринт книги, изданной на западе, «Старец Силуан» архимандрита Софрония (Сахарова). Было это еще задолго до его канонизации.
Помню, меня тогда потряс святоотеческий уровень богословской мысли простого «малограмотного» (как о нем пишет отец Софроний) русского монаха из тамбовского села, прожившего на Афоне 46 лет. 
Книгу эту я перечитывал много раз, но тогда меня, неофита, поразило дерзновенное его обращение к Господу: «Почему Ты так безразличен к страданию моему? Почему Ты так жесток и беспощаден ко мне? Я не могу Тебя понять!»
Огнем меня обожгла фраза, которую преподобный услышал в своем сердце от Самого Господа в ответ на вопрос о чистоте молитвы: «Держи ум твой во аде, и не отчаивайся».
Но самое главное, что я вынес из чтения этой книги, это то, что я увидел в лице старца Силуана идеальный образ свободного человека. Он, большую часть жизни проживший в кротости, смирении и послушании, в физическом и постоянном молитвенном труде, был абсолютно свободным. Для меня было открытием, что свобода и мудрость неразрывно связаны с Любовью и с жизнью по Воле Божией. 
«Истинная свобода – это постоянное пребывание в Боге, – говорил он. – Кто не хочет свободы? Все ее хотят, но надо знать, в чем свобода, и как ее найти... Чтобы стать свободным, нужно, прежде всего, себя «связать». Чем больше сам себя будешь связывать, тем большую свободу будет иметь твой дух... Связать в себе нужно страсти, чтобы они не возобладали тобою; связать себя нужно, чтобы не делать ближнему вреда...»
Малая толика мудрых мыслей преподобного Силуана:
Бог к нам ближе, чем вдыхаемый нами воздух.
Бог нас всегда окружает теми людьми, с которыми нам необходимо исцелиться от своих недостатков.
Истинная дверь всегда открыта, но люди бьются в двери, нарисованные на стене ими самими.
Кто читает плохие книги или газеты, тот наказывается голодом души, потому что пища души и наслаждение ее – в Боге. В Боге и жизнь ее, и радость, и веселие…
Если твой ум чего-то не понимает, но ты понимаешь, что твой ум чего-то не понимает – то ты недалек от истинного понимания
Если в твой дом принесут грязь, не допытывайся, из какого она места, выброси ее сразу; если в твой ум проникнут помыслы осуждения, не допытывайся, правы они или нет, – они только грязь.
Истинное спокойствие – это тот покой, от которого другие тоже становятся спокойными.
Чем проще сердце, тем больше в нем мудрости.
Еще меня поразило в книге такое высказывание преп. Силуана, обличающее меня: «Листок на дереве зеленый, и ты его сорвал без нужды. Хотя это и не грех, но почему-то жалко и листок, жалко всю тварь сердцу, которое научилось любить».
Архимандрит Софроний так это комментирует: Но это жаление зеленого листа на дереве или полевого цветка под ногой совмещалось в нем с самым реальным отношением ко всякой вещи в мире. Он по-христиански сознавал, что вся тварь создана для служения человеку, и потому когда «нужно», человек может пользоваться всем. Сам он косил сено, рубил лес, заготавливал себе дрова на зиму, ел рыбу.
Из книги «Старец Силуан»:
– Как ты думаешь, о. Ф., почему же так немцы лучше русских умеют строить машины и другие вещи?
В ответ о. Ф. снова стал восхвалять немцев, как народ более способный, более умный, более даровитый, в то время, как «мы, русские, никуда не годимся».
Отец Силуан на это ответил:
– А я думаю, что тут совсем другая причина, а не то что неспособность русских. Потому, я думаю, это, что русские люди первую мысль, первую силу отдают Богу и мало думают о земном; а если бы русский народ, подобно другим народам, обернулся бы всем лицом к земле и стал бы только этим и заниматься, то он скоро обогнал бы их, потому что это менее трудно.
Преподобный Силуан:
«Мы знаем, что чем больше любовь, тем больше страданий душе; чем полнее любовь, тем полнее познание; чем горячее любовь, тем пламеннее молитва; чем совершеннее любовь, тем святее жизнь».
Из книги «Старец Силуан»:
Старец с большим чувством красоты смотрел на облака, на море, на горы, леса, луга, на отдельное дерево. Он говорил, что слава Творца великолепна даже в этом видимом мире, но видеть славу Самого Господа в Духе Святом – есть видение, бесконечно превосходящее всякую мысль человеческую.
Однажды наблюдая движение облаков на изумрудно-голубом аттическом небе, он сказал:
– Я думаю: какой величественный наш Господь.
____________________________________________
Из книги «Старец Силуан»:
Людей вообще он воспринимал, как чад Божиих, как носителей Духа Святого. Дух Святый, как Дух и Свет Истины, в какой-то мере живет в каждом и просвещает каждого человека, и тот, кто пребывает в благодати, тот и в других видит ее, а кто не чувствует в себе благодати, тот и в других не видит ее, Он говорил, что по тому, как воспринимает человек ближнего своего, можно судить о мере благодати, которую он носит в себе: «если человек в брате своем видит присутствие Духа Святого, то это значит, что и сам он имеет большую благодать, а если кто ненавидит брата своего, то это значит, что сам он одержим злым духом».
Преподобный Силуан:
«Когда Дух Святой исполнит всего человека сладостью любви Своей, тогда мир забыт совершенно, и душа вся в неизреченной радости созерцает Бога; но когда душа снова вспомнит мир, тогда от любви Божией и жалости к человеку – она плачет и молится за весь мир. Предавшись плачу и молитве за мир, порожденный любовью, душа от сладости Духа Святого снова может забыть мир и снова упокоеваться в Боге; вспоминая же мир, опять в великой печали слезно молится, желая всем спасения.
И это есть истинный путь, которому научает Дух Святый».
____________________________________
Из книги «Старец Силуан»:
Мы спросили Старца: как может кто-либо любить всех людей? И где найдешь такую любовь, чтобы стать единым со всеми? Старец ответил:
— Чтобы стать со всеми единым, как говорит Господь: «да будут все едино» (Иоан. 17:21), не нужно нам ничего придумывать, у всех у нас единое естество, и потому естественно было бы нам всех любить, а силу любить дает Дух Святый.
Сила любви – велика и победоносна, но не до конца. В человеческом бытии есть некая область, где даже любви положен предел, где даже она не достигает полноты власти. Что же это такое?
Свобода.
Свобода человека подлинно реальна и настолько велика, что ни жертва Самого Христа, ни жертва всех, пошедших вслед Христу, не может с необходимостью привести к победе.
Господь сказал: «Когда Я буду вознесен от земли (т. е. распят на кресте), то всех привлеку к Себе» (Иоан. 12:32-33). Так любовь Христова надеется всех привлечь к себе, и потому идет до последнего ада. Но даже на эту совершенную любовь и совершенную жертву — кто-то, неведомо кто, и много ли их будет или немного, тоже неведомо, может ответить отвержением даже в плане вечном и сказать: а я – не хочу.
И эта страшная возможность свободы, познанная в духовном опыте Церкви, привела к отвержению идеи оригенистов.
Из книги «Старец Силуан»:
Он не мог диалектически развивать вопроса и выражать его в системе рациональных понятий, он боялся «погрешить в мысленном рассуждении», но высказываемые им положения носили печать исключительной глубины. И невольно возникал вопрос: откуда у него такая премудрость?
Всем своим бытием Старец свидетельствовал, что познание высших духовных истин лежит на пути хранения евангельских заповедей, а не «внешнего» обучения. Он жил Богом, и свыше от Бога получал просвещение, и познание его было не отвлеченным пониманием, а жизнью.
Из книги «Старец Силуан»:
В явлении Господа ему была дана та степень познания, которая исключает сомнения и колебания. Он категорически утверждал, что кто любит Бога Духом Святым, тот непременно любит и все творение Божие, и прежде всего человека. Эту любовь он познал, как дар Святого Духа; он воспринял ее, как нисходящее свыше действие Бога; и наоборот, он испытывал всецелое погружение в Бога, приходившее в силу благодатной любви к ближнему.
Сам он делил людей не на врагов и друзей, а на познавших Бога и непознавших Его.
_____________________________________________________
Из книги «Старец Силуан»:
Старец считал, что зло всегда действует «обманом», прикрываясь добром, но добро для своего осуществления не нуждается в содействии зла, и потому там, где появляются недобрые средства (лукавство, ложь, насилие и подобное), там начинается область чуждая духу Христову. Добро злыми средствами не достигается, и цель не оправдывает средств. «Добро, недобро сделанное, – не есть добро». Это завет нам от Апостолов и от Святых Отцов. Если нередко побеждает добро и своим явлением исправляет зло, то неправильно думать, что к этому добру привело зло, что добро явилось результатом зла. Это невозможно. Но сила Божия такова, что там, где она является, она исцеляет все без ущерба, ибо Бог – полнота жизни и творит жизнь из ничего.
Преподобный Силуан:
«Много лет болит душа моя от мысли, что вот мы, монахи, отреклись от мира, покинули и родных, и родину, оставили все, что составляет обычно жизнь людей; дали обеты пред Богом, и святыми ангелами, и людьми жить по закону Христа; отказались от своей воли и проводим, в сущности, мучительную жизнь, и все же не преуспеваем в добре. Много ли из нас спасающихся? Я первый погибаю. Вижу и других, что страсти обладают ими. А когда встречаю мирских, то вижу, что живут они в великом невежестве, нерадиво и не каются. И вот понемногу, незаметно для себя, я втянулся в молитву за мир. Я много плакал от мысли, что если мы – монахи, отрекшиеся от мира, не спасаемся, то что же вообще творится в мире? Так постепенно скорбь моя росла, и я стал плакать уже слезами отчаяния. 
И вот, в прошлом году, когда я так в отчаянии, усталый от плача, ночью лежал на полу, явился Господь и спросил меня: 
– Ты почему так плачешь?.. 
Я молчу...
– Разве ты не знаешь, что Я буду судить мир?.. 
Я опять молчу... 
Господь говорит:
– Я помилую всякого человека, который хотя бы однажды в жизни призвал Бога...
Во мне пробежала мысль: «Тогда зачем мы так мучаемся на всякий день?» 
Господь на движение моей мысли отвечает: 
– Те, что страдают за заповедь Мою, в Царствии Небесном будут Моими друзьями, а остальных я только помилую. 
И отошел Господь».
Из книги «Старец Силуан»:
В беседе своей он чаще всего возвращался к двум темам; он говорил:
– Иду ко Отцу Моему, и Отцу вашему, к Богу моему, и Богу вашему. 
Подумайте, какие это милостивые слова... Господь из всех нас делает одну семью.
И еще говорил:
– Молитесь за людей... Жалейте народ Божий.
На мое замечание, что молится за людей трудно, он ответил:
– Конечно, трудно... Молиться за людей это – кровь проливать... но надо молиться... 
Было очевидным, что благодать возлюбила его и уже не оставляла.

Дружба между мужчиной и женщиной - вещь невозможная; между ними может быть страсть, вражда, обожание, любовь, но только не дружба.

Оскар Уайльд. Портрет Дориана Грея