Дневник

Разделы

На обороте одного из первых писем Платонова к Мусе (1921) сохранился её ответ: «Ваше чувство не ко мне, а к кому-то другому. Меня же Вы совсем не можете любить, потому что я не такая, какою Вы идеализируете, и еще — Вы любите меня тогда, когда есть луна, ночь или вечер — когда обстановка развивает Ваши романтические инстинкты. Муся».

Как похож этот ответ на тот, что был дан поэту Блоку: «Вы смотрите на меня, как на какую-то отвлечённую идею; Вы навоображали про меня всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели. Вы, кажется, даже любили — свою фантазию, свой философский идеал, а я всё ждала, когда же Вы увидите меня, когда поймёте, чего мне нужно, чем я готова отвечать Вам от всей души. Но Вы продолжали фантазировать и философствовать… …Я живой человек и хочу им быть, хотя бы со всеми недостатками; когда же на меня смотрят как на какую-то отвлечённость, хотя бы и идеальнейшую, мне это невыносимо, оскорбительно, чуждо… Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и… скучно» (Из неотправленного письма юной Л. Менделеевой А. Блоку).

Еще одна дошедшая до нас фраза Муси: «То, что ты говоришь и делаешь, две совершенно разные вещи, — где же конец?»

Невозможное – невеста человечества

«Будь» — единственное слово любви, человеческой и Божеской.

Марина Цветаева

 

Вы думаете, собаки не попадают в рай? Я уверяю: они будут там раньше каждого из нас.

Роберт Льюис Стивенсон

На краю города открылась мощная глубокая степь. Густой жизненный воздух успокоительно питал затихшие вечерние травы, и лишь в потухающей дали ехал на телеге какой-то беспокойный человек и пылил в пустоте горизонта. Солнце еще не зашло, но его можно теперь разглядывать глазами — неутомимый круглый жар; его красной силы должно хватить на вечный коммунизм и на полное прекращение междоусобной суеты людей,которая означает смертную необходимость есть, тогда как целое небесное светило помимо людей работает над ращением пищи. Надо отступиться одному от другого, чтобы заполнить это междоусобное место, освещенное солнцем, вещью дружбы.

Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее переживание. Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внятно на душе.

— Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! — в темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный.

Солнце ушло и отпустило из воздуха влагу для трав. Природа стала синей и покойной, очистившись от солнечной шумной работы для общего товарищества утомившейся жизни. Сломленный ногою Чепурного стебель положил свою умирающую голову на лиственное плечо живого соседа; Чепурный отставил ногу и принюхался — из глуши степных далеких мест пахло грустью расстояния и тоской отсутствия человека.

От последних плетней Чевенгура начинался бурьян, сплошной гущей уходивший в залежи неземлеустроенной степи; его ногам было уютно в теплоте пыльных лопухов, по-братски росших среди прочих самовольных трав. Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувствовал залегшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похожие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой; но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму. Чепурный хотел уходить отдыхать от своих чувств, но подождал человека, который шел издали в Чевенгур по пояс в бурьяне. Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости всей жизни расползались врозь, а Чепурный думал: вот идет товарищ, обожду и обнимусь с ним от грусти — мне ведь жутко быть одному в сочельник коммунизма!

Чепурный пощупал лопух — он тоже хочет коммунизма: весь бурьян есть дружба живущих растений. Зато цветы и палисадники и еще клумбочки, те — явно сволочная рассада, их надо не забыть выкосить и затоптать навеки в Чевенгуре: пусть на улицах растет отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару жизни, и смерть снегов. Невдалеке бурьян погнулся и кротко прошуршал, словно от движения постороннего тела.

— Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть, а вы все слишком отвлеченны! — мучительно сказал голос Прокофия, не ожидая ухода Чепурного.

Чепурный услышал, но не огорчился: вот же идет человек, у него тоже нет Клавдюши!

Человек был уже близко, с черной бородой и преданными чему-то глазами. Он ступал сквозь чащи бурьяна горячими, пыльными сапогами, из которых должен был выходить запах пота.

Чепурный жалобно прислонился к плетню; он испуганно видел, что человек с черной бородой ему очень мил и дорог — не появись он сейчас,, Чепурный бы заплакал от горя в пустом и постном Чевенгуре; он втайне не верил, что Клавдюша может ходить на двор и иметь страсть к размножению, — слишком он уважал ее за товарищеское утешение всех одиноких коммунистов в Чевенгуре; а она взяла и легла с Прокофием в бурьян, а между тем весь город притаился в ожидании коммунизма и самому Чепурному от грусти потребовалась дружба; если б он мог сейчас обнять Клавдюшу, он бы свободно подождал потом коммунизма еще двое-трое суток, а так жить он больше не может — его товарищескому чувству не в кого упираться; хотя никто не в силах сформулировать твердый и вечный смысл жизни, однако про этот смысл забываешь, когда живешь в дружбе и неотлучном присутствии товарищей, когда бедствие жизни поровну и мелко разделено между обнявшимися мучениками.

Пешеход остановился перед Чепурным.

— Стоишь — своих ожидаешь?

— Своих! — со счастьем согласился Чепурный.

— Теперь все чужие — не дождешься! А может, родственников смотришь?

— Нет — товарищей.

— Жди, — сказал прохожий и стал заново обосновывать сумку с харчами на своей спине. — Нету теперь товарищей. Все дураки, которые были кой-как, нынче стали жить нормально: сам хожу и вижу.

Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, — и он равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как арматурные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.

— Видишь ты, — говорил Сотых, не сознавая, что он рад встреченному человеку, — товарищи — люди хорошие, только они дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется? Самый хороший — убит в могилу: он для бедноты очень двигаться старался, — а который утерпел, тот нынче без толку ходит… Лишний же элемент — тот покой власти надо всеми держит, того ты никак не дождешься!

Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и стыда своей беззащитной дружбы.

Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других людей и весь облегченно ослаб.

— Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку — будем с тобой долго думать. А зря не плачь — люди не песни: от песни я вот всегда заплачу, на своей свадьбе и то плакал…

Андрей Платонов. Чевенгур

Речь влюбленного – это каждый раз попытка говорить о несказанном, попытка пройти, превзойти «потолок» наличной реальности. Это задача поэзии (буквально – языка творца; стихи по-латыни versus, обозначают возвратное, вихревое движение, движение сверла, пробивающего потолок); проза («прямое движение») – это пространство освоения того, что добыто поэзией. Влюбленный – первопроходец в том смысле, что он выходит за границы прежде доступного и освоенного. Всегда.

*

Любовь – это способность видеть сущность человека как бы уже осуществленной. «Видеть человека, как его задумал Бог». А Бог его задумал как свой образ и подобие, вообще-то. То есть – любовь видит человека – хотя бы в момент своего возникновения – в уже обоженом состоянии. И дальше – если она – Любовь – она помогает развернуться всему тому, что скомкано и испуганно, как листочки в набухшем семени, лежит внутри увиденного Ею человека. Но если она – любовь – она часто застывает с головой, поднятой в восхищении вверх, на недостижимого Любимого. Иногда это срабатывает, восхищение заставляет человека выйти за собственные пределы. Но, как правило, такой результат непрочен – и любовь превращается в разочарование и ненависть, вызванную ощущением того, что нас обманули.

Именно поэтому наш Бог пришел не как шлемоблещущий герой, но как младенец. Человека нельзя назначить Богом, Бога из него можно только вырастить (имеется в виду учение об обожении – А.Г.), нежно защищая эту новую природу. Но, знаете, мне, например, очень нравится, когда итальянцы часто, там, где мы эмоционально сказали бы «мой маленький», говорят – очень эмоционально – «grande» – «великий». Они как бы обозначают для младенца пространство роста – а мы обозначаем его наличное состояние. Для них как бы каждый маленький шажок – это шаг в перспективе будущего величия. Вот, наверное, настоящая Любовь видит и опекает наличное состояние, но ни на миг не выпускает из виду скрытое в беспомощном часто наличном – величие – и радуется ему, как уже присутствующему.

*

В русском языке это различение провести и описать легко. «Влюбленный» – в самой форме слова содержит смыслы вторжения, внедрения во что-то. Влюбленный требователен, влюбленный часто похож на младенца, требующего внимания, живущего вниманием любимого. Любящий – тот кто предоставляет пространство, не впивается – а раскрывается для создания защищенного места для роста любимого. Любящий – дарующий. Влюбленный – даже если дарит – ждет и требует (иногда молчаливо, но от этого не менее интенсивно) отдачи. Любящий думает о любимом и говорит для него (для, опять-таки, создания пространства и обеспечения роста). Влюбленный думает о себе («я не могу без него» — «я» тут на первом месте) и говорит о любимом, притягивая и привязывая, призывая его к себе словами.

Речь любящего – это одновременно магия защиты, надежности, тепла, – и дудочка, зовущая выглянуть, вытянуться за безопасные пределы, расти. Речь влюбленного – это плетение сети, паутины в стремлении удержать и «получить» другого. Удивительно ли, что любимого часто в конце концов выбрасывают из этой паутины – как паук выбрасывает высосанную муху.

*

Европейское средневековье активно использовало тот символ, который для меня есть символ любви. Это пеликан, кормящий своих птенцов кровью своего сердца. Нужно понимать, что это не символ самоопустошения, ведущего к «выгоранию». Символ пеликана, кормящего птенцов, – это символ, повернутый одновременно вовне и внутрь. Это полная самоотдача по отношению к «внешним» любимым, за счет которой странным образом внутри любящего взращивается то же самое, что он выращивает во внешнем пространстве – мир, довольство, полнота и любовь к себе. И здесь раскрывается еще одна грань смысла великой заповеди: Люби ближнего своего как самого себя…

Татьяна Касаткина. Интервью  «Разговор о любви с Татьяной Касаткиной»

Человечество все время (и возможно, это и есть конститутивный признак человечества) занималось тем, что создавало способы говорить о том, о чем невозможно говорить. Ребенок овладевает языком, пытаясь говорить о том, о чем он еще не может сказать. Если любой изучающий язык не пытается говорить о том, о чем еще не может сказать – он не освоит язык никогда. Если человечество перестанет говорить о том, о чем говорить невозможно, – оно перестанет расти. В тот момент, когда несказанное появляется в сознании посредством картинки-мифа, оно уже входит в область наличного. Когда мы начинаем о нем говорить – значит, мы его осваиваем, вводим в область нашей реальности, расширяем ее, захватываем новый ее уровень. Если мы что-то «затаскали» – это просто значит, что какие-то прежде насущные и действующие в нашей жизни смыслы приходят в негодность – и это значит, что прорастают новые смыслы. Слова «мой защитник» или «мой повелитель» звучат пошло именно потому, что сгнили и отсохли стоявшие за этими словами частные истины нашей жизни. Мы приучаемся смотреть как на равного – на возлюбленную / возлюбленного, на ребенка, на слабого, на инвалида. Мы приучаемся не опекать их, а сотрудничать с ними, понимая все больше, что не бывает отдачи в одну сторону, и что, соответственно, ложны все идеи иерархий – потому что иерархия (как миф) была оправдана только тем, что облегчала течение силы, благодати, знания с высот в низины.

Татьяна Касаткина. Интервью «Разговор о любви с Татьяной Касаткиной»

Все, что ты потеряешь во имя Божие, ты сохранишь; все, что ты хранишь ради себя, ты потеряешь.

Все, что ты даёшь во имя Божие, ты получишь с прибылью; все, что ты даёшь ради собственной славы и гордости, ты все равно что бросаешь в воду.

Все, что ты принимаешь от людей как от Бога, принесёт тебе радость; все, что ты принимаешь от людей как от людей, принесёт тебе заботы.

Свт. Николай Сербский. Ты нужен Богу

А возникновение странных и не приводящих к общению ритуалов вокруг средств связи (т.е. "религии") - можно описать например так: окружающие видят, как, едва вскочив с кровати, человек устремляется к компьютеру с только налитой чашкой кофе, дрожащими со сна руками он начинает загружать комп - и проливает на него полчашки кофе, с воздетыми кверху руками и невнятными криками устремляется за тряпкой, долго и тщательно вытирает клавиатуру... И вот - он умер, а "черный камень", через который он общался с мирозданием, молчит - и тогда окружающие, едва встав с постелей и ни в коем случае не завтракая, осторожно подходят к нему с чашкой кофе, поливают клавиатуру, кружат вокруг компа с поднятыми руками с зажатыми в них тряпками, потом тщательно вытирают клавиатуру... Но комп молчит. Не потому что он идол, а потому что он по-другому включается...

Татьяна Касаткина. ФБ

Насилие — последний козырь дилетантов.

Айзек Азимов. Академия

Болезни и скорби принимай, как благоразумный разбойник: Достойное по делам своим приемлю (Лк. 23:41).

  • Талантам надо помогать, бездарности пробьются сами.

Лев Адольфович Озеров (Гольдберг)

  • Крупному человеку у нас всякий ногу подставит и далеко не пустит, а ничтожность все будет ползти и всюду проползет.

Алексей Писемский

Я никогда не слушаю никого, кто критикует мои космические путешествия, мои аттракционы или моих горилл. Когда это происходит, я просто упаковываю моих динозавров и выхожу из комнаты.

Рэй Брэдбери. Дзен в искусстве написания книг 

Многие учения сходны с оконным стеклом. Мы видим истину сквозь него, но оно же и отделяет нас от истины.

*

Очевидное - это то, чего никто не видит, пока кто-нибудь не выразит его наипростейшим способом.

*

Преувеличение - это вышедшая из себя истина.

*

Быть щедрым — значит давать больше, чем ты можешь, быть гордым — значит брать меньше, чем тебе нужно.

*

Ваши разум и страсть — руль и паруса вашей плывущей по морю души. Если ваши паруса порваны или сломан руль, вы можете лишь носиться по волнам и плыть по течению либо неподвижно стоять в открытом море. Ибо разум, властвующий один, — сила ограничивающая; а одна страсть — пламя, сжигающее само себя.

*

Великодушие состоит не в том, чтобы ты дал мне нечто такое, в чем я нуждаюсь более тебя, но чтобы ты дал мне то, без чего сам не можешь обойтись.

*

Глубоко внутри души есть желание, которое ведет человека от видимого к невидимому, к философии, к божественному.

*

Достигнув сердца жизни, ты поймешь, что ты не выше преступника и не ниже пророка.

*

Знать истину следует всегда, изрекать — никогда.

*

Когда Жизнь не находит певца, чтобы он пел ее сердце, она рождает философа, чтобы он измолвил ее разум.

*

Когда ты стоишь спиною к солнцу, ты видишь только свою тень.

*

Любовь, которая ежедневно не возрождается, ежедневно умирает.

*

Между ученым и поэтом простирается зеленый луг: перейдет его ученый — станет мудрецом, перейдет его поэт — станет пророком.

*

Подобно тому, как святые и праведники не могут возвыситься над высочайшим, что есть в каждом из вас, так злочестивые и слабые не могут пасть ниже ничтожнейшего, что также есть в вас. И как ни единый лист не пожелтеет без молчаливого согласия всего дерева, так и причиняющий зло не может творить его без скрытой воли на то всех вас.

*

Ты свободен днем, под солнцем, и ты свободен ночью, под звездами. Ты свободен, когда нет ни солнца, ни луны, ни звезд. Ты свободен, даже когда закроешь глаза на все сущее. Но ты раб любимого тобою, потому что ты любишь его. И ты раб любящего тебя, потому что он тебя любит.

*

У великого человека два сердца — одно истекает кровью, другое стойко терпит.

*

Фанатик — это глухой, как пень оратор.

*

Человечество — река света, текущая из правечности в вечность.

*

Чувство юмора — это чувство соразмерности.

 

Джебран Халиль Джебран. Мудрость Востока. Афоризмы

Джебран Халиль Джебран (англ. Khalil или Kahlil Gibran, Gibran Khalil Gibran; 1883 — 1931) — ливанский и американский философ, художник, поэт и писатель. Выдающийся арабский писатель и философ XX века.

Закройте дверь перед всеми ошибками, и истина не сможет войти.

Рабиндранат Тагор. Мудрость Востока. Афоризмы

Сегодня мы вступаем в ратоборство с еретиками, но наша война не из живых делает мёртвыми, а из мёртвых – живыми. Я гоню не делом, а преследую словом, не еретика, а ересь, не человека, но заблуждение ненавижу. Мне привычно терпеть преследование, а не преследовать, быть гонимым, а не гнать. Так и Христос побеждал, не распиная, а распятый.
Свт. Иоанн Златоуст. Шесть слов о священстве

Блок – это тоже один из участников моего внутреннего театра, в котором я должен что-то разыгрывать, потому что если я не разыграю, что-то разыграется в реальности. Ведь в поэме «Двенадцать» Блок во второй раз делает то, что однажды уже было сделано и сделано уникально в русской культуре Достоевским. Достоевский тоже овнешнил и разыграл, театрально разыграл силы, действующие в его душе, чтобы увидеть себя до конца и попытаться овладеть этими силами, чтобы они не действовали реально, если они уже продействовали в воображении и художественном созерцании, понимаете?
Мераб Мамардашвили

Вы думаете, что то, что происходит сейчас, происходит сейчас? То, что сейчас происходит – уже произошло.
Мераб Мамардашвили

Мышление, мысль есть средство, единственное в жизни, и сама жизнь. Вся проблема мышления состоит в каждоактном преодолении кажущейся жизни. Причем этот акт необходимо повторять снова и снова. Кажущаяся жизнь преследует нас во всех уголках нашей души и мира, и мы должны изгонять ее из всех уголков и делать это постоянно. Я же вам говорил, что агония Христа будет длиться до Конца света, и все это время нельзя спать

Мераб Мамардашвили

Стихи - слабость большого человека, не больше. В порядке слабости и в порядке исключения. Большому - чего не простишь!

*

Не вправе судить поэта тот, кто не читал каждой его строки. Творчество - преемственность и постепенность. Я в 1915г. объясняю себя в 1925 г. Хронология - ключ к пониманию.

*

Тупость так же разнородна и многообразна, как ум, и в ней, как в нем, все обратные. И узнаешь ее, как и ум, по тону. Так, например, на утверждение: "никакого вдохновения, одно ремесло" ("формальный метод", то есть видоизмененная базаровщина),- мгновенный отклик из того же лагеря (тупости):"никакого ремесла, одно вдохновение" ("чистая поэзия", "искорка Божия", "настоящая музыка",- все общие места обывательщины). И поэт ничуть не предпочтет первого утверждения второму и второго - первому. Заведомая ложь на чужом языке.

*

Для того, чтобы иметь суждение о вещи, надо в этой вещи жить и ее любить. Возьмем грубейший, то есть наинагляднейший пример. Вы покупаете себе пару сапог. Что вы о них знаете? Что они вам подходят - или не подходят, нравятся - или не нравятся. Что еще? Что они куплены в таком-то, предположим, лучшем, магазине. - Отношение свое к ним и фирму. (Фирма, в данном случае, имя автора.) И больше ничего. Можете ли вы судить о их прочности? Носкости? Качественности их? Нет. Почему? Потому что вы не сапожник и не кожевенник. Судить о качественности, сущности, о всем, что не видимость вещи, может только в этой области живущий и работающий. Отношение - ваше, оценка вам не принадлежит. То же, господа, и точно то же - с искусством. Вот вам мой стих. Он вам нравится или не нравится, доходит или не доходит, "красив" (для вас) или не красив. Но хорош он, как стих, или плох, могут сказать только знаток, любящий и... мастер. Судя о мире, в котором вы не живете, вы просто совершаете превышение прав. Почему я, поэт, говоря с банкиром или с политиком, не даю ему советов - даже post factum, после банковского или государственного краха. Потому что я ни банка, ни государства не знаю и не люблю. Говоря с банкиром или с политиком я, в лучшем случае, спрашиваю - "Почему Вы в таком-то случае поступили так-то?" Спрашиваю, то есть желаю услышать и, по возможности, усвоить суждение о вещи, мне незнакомой. Не имея суждения и не смея иметь его, хочу услышать чужое. - Поучаюсь.

*

Дело не в выше и не в ниже, дело только в твоем невежестве в моей области, как в моем - в твоей. Ведь те же слова я скажу - уже говорю - и живописцу, и скульптору, и музыканту. Оттого ли что считаю их ниже? Нет. И тебя не считаю ниже. Мои слова и тебе, банкиру, и самому Игорю Стравинскому, если не понимает стихов, все те же: " Ты мне не судья". Потому что - каждому свое. Все вышесказанное мгновенно отпадает при наличии одного: перешагнуть через порог профессии. Так, больше, чем к критикам и поэтам прислушивалась к словам покойного Ф.Ф. Кокошкина, любившего и понимавшего стихи во всяком случае не меньше меня. (Общественный деятель). Так, больше критиков и поэтов ценю слово А.А. Подгаецкого-Чаброва (человек театра). Чтите и любите мое, как свое. Тогда вы мне судьи.

*

Плохой сапог познается через месяц. Для плохого произведения искусства, зачастую, нужен век. Либо "плохое" (непонятное, не нашедшее пророка) окажется прекрасным, либо " прекрасное" (не нашедшее судьи) окажется плохим. Здесь мы уже сталкиваемся с качеством матерьяла сапогов и стихов и всеми его последствиями, с учтимостью материи и неучтимостью духа. Каждый средний сапожник, при первом взгляде на сапог, скажет: хорош или нехорош. Ему на это не нужно чутья. Критику же, чтобы определить сейчас, хороша или нет вещь раз навсегда, нужно, кроме всех данных знания. Чутье, дар провидца. Матерьял башмака - кожа - учтим и конечен. Матерьял произведения искусства (не звук, не слово, не камень, не холст, а - дух) неучтим и бесконечен. Нет башмаков раз навсегда. Каждая пропавшая строчка Сафо - раз навсегда. Поэтому (учтимость матерьяла) сапоги у сапожника в лучших руках, чем стихи в руках у критика. Нет непонятых сапог, а сколько непонятых стихов! Но и сапог и стих уже при создании носят в себе абсолютное суждение о себе. То есть с самого начала - доброкачественны или недоброкачественны. Доброе же качество у обоих одно - неснашиваемость. Совпасть с этим внутренним судом вещи над собою, опередить, в слухе, современников на сто, а то и на триста лет - вот задача критика, выполнимая только при наличии духа. Кто, в критике, не провидец- ремесленник. С правом труда, но без права суда. Критик: увидеть за триста лет и за тридевять земель. Все вышесказанное отношу и к читателю. Критик - абсолютный читатель, взявшийся за перо.

*

Слушаю я, из не-профессионалов (это не значит, что я профессионалов - слушаю) каждого большого поэта и каждого большого человека, еще лучше- обоих в одном. Критика большого поэта, в большей части, критика страсти: родства и чуждости. Посему - отношение, а не оценка, посему не критика, посему, может быть, и слушаю. Если из его слов не встаю я, то во всяком случае виден - он. Род исповеди, как сны, которые видим у других: действуешь-то ты, но подсказываю-то я! Право утверждения, право отрицания - кто их оспаривает? Я только против права суда.

*

Оценка есть определение вещи в мире, отношение- определение ее в собственном сердце. Отношение не только не суд. Само вне суда. Кто же оспаривает мужа, которому нравится явно уродливая жена? Отношению все позволено, кроме одного: провозгласить себя оценкой. Возгласи тот же муж ту же уродливую жену первой красавицей в мире или даже в слободе - оспаривать и опровергать будет всякий. Отношение, наикрайнейшее и в какую угодно сторону дозволено не только большому поэту, но и первому встречному - при одном условии: не переходить за границы личного." Я так нахожу, мне так нравится" с наличностью "я" и "мне" я и сапожнику позволю отрицать мои стихи. Потому что и "я" и" мне" безответственны. Но попробуй тот же сапожник, опустив я и мне, утвердить мою работу вообще негодной - что тогда? - что всегда: улыбнусь.

М. Цветаева. Поэт о критике

Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепоте и злостной предвзятости.

*

В общем, для такого читателя Пушкин нечто вроде постоянного юбиляра, только и делавшего, что умиравшего (дуэль, смерть, последние слова царю, прощание с женой и пр.).

Такому читателю имя — чернь. О нем говорил и его ненавидел Пушкин, произнося «Поэт и чернь». Чернь, мрак, темные силы, подтачиватели тронов несравненно ценнейших царских. Такой читатель — враг, и грех его — хула на Духа Свята.

В чем же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепости и в злостной предвзятости. В злой воле к добру. К читателю-черни я отношу всех впервые услыхавших о Гумилеве в день его расстрела и ныне беззастенчиво провозглашающих его крупнейшим поэтом современности. К ним я отношу всех, ненавидящих Маяковского за принадлежность к партии коммунистов (даже не знаю, партийный ли. Анархист — знаю), к имени Пастернака прибавляющих: сын художника? о Бальмонте знающих, что он пьянствует, а

о Блоке, что «перешел к большевикам». (Изумительная осведомленность в личной жизни поэтов! Бальмонт пьет, многоженствует и блаженствует, Есенин тоже пьет, женится на старухе, потом на внучке старика, затем вешается. Белый расходится с женой (Асей) и тоже пьет, Ахматова влюбляется в Блока, расходится с Гумилевым и выходит замуж за — целый ряд вариантов. (Блоковско-Ахматовской идиллии, кстати, не оспариваю, — читателю видней!) Блок не живет со своей женой, а Маяковский живет с чужой. Вячеслав — то-то. Сологуб — то-то. А такой-то — знаете?)

Так, не осилив и заглавия — хоть сейчас в биографы!

Такой читатель не только не чтит — он не читает. И, не читая, не только относится — судит. К нему и только к нему слово его Пушкина:

«И не оспаривай глупца!»

Не оспаривать, а выбрасывать за дверь при первом суждении.

Есть и критик-чернь. С легкой поправкой в степени безграмотности, о критике-черни то те, что и о читателе-черни.

Критик-чернь — тот же читатель-чернь, но — мало — не читающий! — пишущий.

О двух типах критиков, являющих современность. О первом — дилетанте — в эмиграции, о втором — справочнике — в Советской России.

*

Натыкаясь на известную трудность, критик просто минует вещь. «Не столько читать, сколько разгадывать…» А что есть чтение — как не разгадывание, толкование, извлечение тайного, оставшегося за строками, за пределом слов. (Не говоря уже о «трудностях» синтаксиса!) Чтение — прежде всего — сотворчество. Если читатель лишен воображения, ни одна книга не устоит. Воображения и доброй воли к вещи.

Мне зачастую приходилось слышать такие отзывы от работников в других искусствах: — «Трудно. Хочется отдохнуть, а тут доискивайся, вдумывайся…» Отдохнуть от чего? От труда в своем искусстве. Стало быть, труд в своем искусстве ты признаешь. Ты только не хочешь того же — в моем. Что ж, может быть по-своему и прав. Делай свое, а я буду делать свое. В таких случаях, кстати, всегда сражала реплика: «А если я у Вас, серьезного музыканта, в ответ на сонату — трудна! — попрошу вальса, вы что скажете? Я ведь тоже устала от своей работы и тоже хочу отдохнуть». (Чистейшая педагогика!)

Человек понимал и, если не читал моих стихов, то по крайней мере чтил мой труд и не просил от меня «легкой музыки».

Но это музыкант, работник в звуке. Что же сказать о критике, работнике в том же слове, который, не желая затраты умственных усилий, предоставляет понимать другим? О человеке слова у меня, человека слова, просящем «легких стихов».

Формула есть — и давняя. Под ней, со спокойной совестью, может подписаться данный:

Тебе поэзия любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.

Лимонада, именно лимонада, хочет от меня (и вообще от поэзии) данный критик. В подтверждение своих слов приведу еще один оборот, уже о другом писателе: «…если бы такой-то делал то-то и то-то, „он бы и сам не оказался усталым, и своего читателя бы не утомил, а напротив порадовал бы его кое-где красивыми переплесками слова“» (курсив М. Цветаевой).

Радовать читателя красивыми переплесками слова не есть цель творчества. Моя цель, когда я сажусь за вещь, не есть радовать никого, ни себя, ни другого, а дать вещь возможно совершеннее. Радость — потом, по свершению. Полководец, открывая бой, не думает ни о лаврах, ни о розах, ни о толпах, — только о бое, и меньше о победе, чем о той или иной позиции, которую нужно взять. Радость потом — и большая. Но и большая усталость. Эту усталость свою, по завершении вещи, я чту. Значит было что перебороть и вещь далась не даром. Значит — стоило давать бой. Ту же усталость чту и в читателе. Устал от моей вещи — значит хорошо читал и — хорошее читал. Усталость читателя — усталость не опустошительная, а творческая. Сотворческая. Делает честь и читателю и мне.

*

Теория у поэта — всегда post factum, вывод из собственного опыта труда, обратный путь по следу. Я это сделал. Как я это сделал? И вот, путем тщательнейшей проверки черновиков, подсчета гласных и согласных, изучения ударений (повторяю, с этим делом не знакома) поэт получает известный вывод, над которым потом и работает и который и преподносит в виде той или иной теории. Но, повторяю, основа каждой новой теории — собственный опыт. Теория, в данном случае, является проверкой, разумом слуха, просто — осознанием слуха. Теория, как бесплатное приложение к практике. Может ли таковая послужить другим? Может, как проверка. Слуховой путь (того же Белого), подтвержденный уже готовым выводом Белого. Отпадает только труд осознания. Все остальное — то же. Короче: писать по-белому — а не по Белому. Писать по-белому, и, если нужно (?) подтверждать Белым. Но это все, что я могу сказать одобрительного о школах стихосложения и методе формального разбора в применении к газетному рынку. Либо труд ученого — и для ученых (теория стиха), либо живое слово — о живом — к живому (критика).

Критик-справочник, рассматривающий вещь с точки зрения формальной, минующий что и только видящий как, критик, в поэме не видящий ни героя, ни автора (вместо создано — «сделано») и отыгрывающийся словом «техника» — явление если не вредное, то бесполезное. Ибо: большим поэтам готовые формулы поэтики не нужны, а не больших — нам не нужно. Больше скажу: плодить маленьких поэтов грех и вред. Плодить чистых ремесленников поэзии — плодить глухих музыкантов. Провозгласив поэзию ремеслом, вы втягиваете в нее круги, для нее не созданные, всех тех кому, кому не дано. «Раз ремесло — почему не я?»

Читатель становится писателем, а настоящий читатель, одолеваемый бесчисленными именами и направлениями (чем меньше ценность, тем ярче вывеска), отчаявшись, совсем перестает читать.

Поэтические школы (знак века!) — вульгаризация поэзии, а формальную критику я бы сравнила с «Советами молодым хозяйкам». Советы молодым хозяйкам — Советы молодым поэтам. Искусство — кухня. Только бы уменье! Но, для полной параллели, и там и здесь жестокий закон неравенства. Равно тому как неимущий не может вбить в ведро сливок двенадцати дюжин желтков, залив все это четвертной ямайского рома, так и неимущий в поэзии не может выколдовать из себя неимеющегося у него матерьяла — дара. Остаются пустые жесты над пустыми кастрюлями.

Единственный справочник: собственный слух и, если уж очень нужно (?) — теория словесности Саводника: драма, трагедия, поэма, сатира, пр.

Единственный учитель: собственный труд.

И единственный судья: будущее.

М. Цветаева. Поэт о критике

Горе тем, которые зло называют добром, и добро — злом, тьму почитают светом, и свет — тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое — горьким!

Исаии 5:20

 

Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам. Ведь это ужасно? Книги — гибель. Много читавший не может быть счастлив. Ведь счастье всегда бессознательно, счастье только бессознательно.
Из письма М. Цветаевой М. Волошину

У литературы не может быть практических задач; каждый раз, когда литературу пытались заставить служить какому-то делу, теряли самое главное.
Искусство для искусства.
Книга — учебник жизни?! Никогда!
Цель литературного произведения не в том, что читатель научится жить или станет лучше; цель одна — эстетическое наслаждение. Можно возразить: книги облагораживают душу, разве это не цель? Нет, это — побочный эффект.
Талант поэта, писателя — всегда от лукавого. И если есть Ад (а я уверена, что вернувшиеся из мира людей души не сортируются, не делятся на плохих и хороших: все плохие, ибо жили там, все хорошие, ибо невинны — все попадают не в пустой и сладкий Рай, а туда, где нет ничего, кроме вечного полета, на земле замененного творчеством), если есть все-таки Геенна огненная — то всем причастным к Слову гореть там за самые сильные свои строки: по веку за каждого читателя, пережившего вслед за автором его экстаз вдохновения (ведь вдохновение не только у пишущего — и у читающего тоже!).
Божественное вдохновение? Да. Божественное. Только бог — не тот. Литература вся насквозь — язычество, и боги у нее языческие. Смиренный бог аскетов и мучеников не имеет ничего общего со свободными и безумными древними богами пишущих, вдохновение — дьявольское наваждение. Вакхическая пляска — вот что сейчас в сердце этого человека, склонившегося с пером над бумагой, бог его — бог вина, жизнь его — сон, слова его — бред сумасшедшего.
Ведьмы, летя на шабаш, произносят такое заклинание: “Выше небес, быстрее света, да со всей нечистой силой!” Разве не то же самое шепчет писатель, принимаясь за свое дело?
Цели? Какие цели? Упоение, неземное наслаждение — подлецы или тупицы те, кто требует от литературы чего-то еще!
Книги — гибель, это однозначно. Но ни на какую жизнь не променяла бы я этой гибели. Я начала читать слишком рано, ребенком я прочла слишком серьезные книги, я читаю слишком много, я слишком живо воспринимаю книги. Моя жизнь — там, в том, что я читаю и пишу. Это совсем другой мир, и он ничем не связан с миром реальности. Моя реальность не здесь, а там. Для меня живые — призрачны, тени — живы. Порой мне кажется, что, если я умру, я этого не замечу или даже вздохну с облегчением.
Книги отняли у меня несочтимо много. Но дали гораздо больше, хотя и в другой плоскости.
Я никогда не любила, не хотела, не умела жить среди людей, мне ни один человек никогда не был так дорог, как дороги книги.
Мне совсем ничего не нужно от этого мира: только письменный стол, книги, бумага и ручка. Я могу миллионы лет прожить, не видя никого, прожить в своих иллюзиях. Только покой — чтобы никто не заставлял меня уходить из Бытия в Быт. Я ненавижу быт всеми силами души, я ничего не хочу, кроме одного: избавиться от него.
Несчастны на этой планете только те, кто помнит, откуда сюда пришли. Единственный выход — научиться радоваться тем черточкам другого мира, которые можно найти здесь.
Для меня этот мост в другой мир — литература. Я чувствую себя собой, только когда пишу или читаю.
Литература — мост. А под мостами, как известно, живет нечистая сила.

*

Надзиратель* считал, что скучных и бессмысленных книг нет, если читатель бдительно ищет в них смысл жизни. Скучные книги происходят от скучного читателя, ибо в книгах действует ищущая тоска читателя, а не умелость сочинителя.

Андрей Платонов. Чевенгур

---

* Еще только въехав в чащу сосредоточенных грустных деревьев, путники услышали скучающие голоса кордонных собак, стерегущих во тьме уединенный кров человека.

Лесной надзиратель, хранивший леса из любви к науке, в этот час сидел над старинными книгами. Он искал советскому времени подобия в прошлом, чтобы узнать дальнейшую мучительную судьбу революции и найти исход для спасения своей семьи.

Его отец-лесничий оставил ему библиотеку из дешевых книг самых последних, нечитаемых и забытых сочинителей. Он говорил сыну, что решающие жизнь истины существуют тайно в заброшенных книгах.

Отец лесного надзирателя сравнивал плохие книги с нерожденными детьми, погибающими в утробе матери от несоответствия своего слишком нежного тела грубости мира, проникающего даже в материнское лоно.

— Если бы десять таких детей уцелело, они сделали бы человека торжественным и высоким существом, — завещал отец сыну. — Но рождается самое смутное в уме и нечувствительное в сердце, что переносит резкий воздух природы и борьбу за сырую пищу.

Лесной надзиратель читал сегодня произведение Николая Арсакова, изданное в 1868 году. Сочинение называлось «Второстепенные люди», и надзиратель сквозь скуку сухого слова отыскивал то, что ему нужно было. Надзиратель считал, что скучных и бессмысленных книг нет, если читатель бдительно ищет в них смысл жизни. Скучные книги происходят от скучного читателя, ибо в книгах действует ищущая тоска читателя, а не умелость сочинителя.

«Откуда вы? — думал надзиратель про большевиков. — Вы, наверное, когда-то уже были, ничего не происходит без подобия чему-нибудь, без воровства существовавшего».

Двое маленьких детей и располневшая жена спали мирно и безотчетно. Поглядывая на них, надзиратель возбуждал свою мысль, призывая ее на стражу для этих трех драгоценных существ. Он хотел открыть будущее, чтобы заблаговременно разобраться в нем и не дать погибнуть своим ближайшим родственникам.

Арсаков писал, что только второстепенные люди делают медленную пользу. Слишком большой ум совершенно ни к чему — он как трава на жирных почвах, которая валится до созревания и не поддается покосу. Ускорение жизни высшими людьми утомляет ее, и она теряет то, что имела раньше.

«Люди, — учил Арсаков, — очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души. Созерцание — это самообучение из чуждых происшествий. Пускай же как можно длительнее учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно, прочно и с оружием зрелого опыта в деснице. Надобно памятовать, что все грехи общежития растут от вмешательства в него юных разумом мужей. Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия».

Собаки взвыли голосами тревоги, и надзиратель, взяв винтовку, вышел встречать поздних гостей.

Сквозь строй преданных собак и мужающих щенков надзиратель провел лошадей с Двановым и Копенкиным.

Через полчаса трое людей стояли вокруг лампы в бревенчатом, надышенном жизнью доме. Надзиратель поставил гостям хлеб и молоко.

Он насторожился и заранее приготовился ко всему плохому от ночных людей. Но общее лицо Дванова и его часто останавливающиеся глаза успокаивали надзирателя.

Поев, Копенкин взял раскрытую книгу и с усилием прочитал, что писал Арсаков.

— Как ты думаешь? — подал Копенкин книгу Дванову.

Дванов прочел.

— Капиталистическая теория: живи и не шевелись.

— Я тоже так думаю! — сказал Копенкин, отстраняя порочную книгу прочь. — Ты скажи, куда нам лес девать в социализме? — с огорченной задумчивостью вздохнул Копенкин.

— Скажите, товарищ, сколько лес дает дохода на десятину?

— спросил Дванов надзирателя.

— Разно бывает, — затруднился надзиратель. — Какой смотря лес, какого возраста и состояния — здесь много обстоятельств…

— Ну а в среднем?

— В среднем… Рублей десять — пятнадцать надо считать.

— Только? А рожь, наверно, больше?

Надзиратель начал пугаться и старался не ошибиться.

— Рожь несколько больше… Двадцать — тридцать рублей выйдет у мужика чистого дохода на десятину. Я думаю, не меньше.

У Копенкина на лице появилась ярость обманутого человека.

— Тогда лес надо сразу сносить и отдать землю под пахоту! Эти дерева только у озимого хлеба место отнимают…

Надзиратель затих и следил чуткими глазами за волнующимся Копенкиным.

* * *

Книга — это большое кладбище, где на многих плитах уж не прочесть стершиеся имена.
Марсель Пруст. Обретенное время

* * *

Чтение сделало Дон Кихота рыцарем, а вера в прочитанное сделала его сумасшедшим
Бернард Шоу

«Я не ищу. Я нахожу». Пабло Пикассо

*

То же самое говорил и Винни-Пух Алана Милна: «поэзия — это не такая вещь, которую вы находите, когда хотите. Это она н а х о д и т на вас; и всё, что вы можете сделать, — это пойти туда, где она может вас найти». Неудивительно, что «обалдеванию знаниями».

Ещё один совет Винни-Пуха: «самый лучший способ писать стихи (и не только стихи) — позволять вещам становиться, куда они хотят».

*

Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.

Б. Пастернак

Сила человека часто заключается в том, чего он не может сделать, а не в том, что может. Моё «не могу» — главная мощь. Значит, есть что-то, что вопреки всем моим хотениям всё-таки не хочет. Говорю об исконном «не могу», о смертном, о том, ради которого даёшь себя на части рвать…

Марина Цветаева. Записные книжки

О'Брайен поднял левую ладонь и, повернув ее тыльной стороной к Уинстону, спрятал большой палец.

— Сколько пальцев ты видишь, Уинстон?

— Четыре.

— А если Партия скажет, что их не четыре, а пять, тогда сколько?

— Четыре.

Он не успел договорить, он задохнулся от боли. Стрелка на шкале подпрыгнула до пятидесяти пяти. Уинстон в мгновение покрылся мокрой испариной. Воздух распирал его легкие и вырывался невольным глубоким стоном, который он не смог подавить, даже стиснув зубы. О'Брайен наблюдал за ним, по-прежнему растопырив четыре пальца на левой руке. Он слегка отвел рычаг, чуть-чуть уменьшив страшную боль.

— Сколько пальцев, Уинстон?

— Четыре.

Стрелка скакнула на отметку «шестьдесят».

— Сколько пальцев, Уинстон?

— Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре! Стрелка, наверное, поднялась еще выше, но он не смотрел на нее. Он видел только тяжелое, жестокое лицо и четыре растопыренных пальца. Пальцы стояли перед глазами как огромные дрожащие и расплывающиеся колонны, но их все равно было четыре.

— Сколько пальцев, Уинстон?

— Четыре! Остановите, остановите это! Как можно... Четыре! Четыре!

— Сколько пальцев, Уинстон?

— Пять! Пять! Пять!

— Нет, Уинстон. Так не пойдет. Ты лжешь. Ты все еще думаешь, что их четыре. Пожалуйста, еще раз. Сколько пальцев?

— Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам угодно... только прекратите это, прекратите боль!

Джордж Оруэлл. 1984