Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Кто мыслит, тот и ошибается. Запрет на ошибку — это запрет на мышление.
Бог скрывается от тех, кто хочет скрыться от Него. Настоящие слова тоже как бы скрываются от ненастоящих, неживых сердцем людей. Неживые люди не понимают живые слова, ибо перевирают их в своём уме.
Полёт дороже птицы — для птицы, это и делает птицу птицей...
Злодей злодея видит в каждом, а добродетельный — добродетельного.
Характер человека — вещь поверхностная. Я знаю хороших людей со скверным характером. Любить их — особая радость, потому что приходится прорываться сквозь колючие тернии их натуры к светлой личности. Хуже — обратное...
Фокус-то Христов прост — во Христе всё прекрасное, а не во мне. Я — проводка, а не ток. И если кто мнит себя током, обольщается и потому вне Христа живёт — из-за самости, которая хочет всем владеть сама, а не от Бога. В себе хочет иметь, а не в Боге.
Мимо боли времени нельзя молиться по-настоящему — не родишь подлинный вопль, подлинную жажду, ибо не будешь знать, понимать нужду ближнего. Равнодушие не может входить в молитву как в истину о Боге, мире и человеке.
Стоит абсолютизировать любую относительную истину, как она тут же превращается в ложную идею.
Христос есть Мысль, когда люди говорят сами по себе, от себя, они просто болтают.
Все аутентичные, т.е. рождённые, а не просто повторённые за кем-то мысли порождают в людях, способных к мышлению, свои мысли. Верная мысль порождает другую верную мысль — бесконечно.... Мысль всегда рождает мысль.
...Поэзия сродни таинственным огням,
Что зимней полночью порой являлись нам –
Над лугом, над ручьем, над дремлющей деревней
Иль над вершинами священной рощи древней
Горят и движутся, летят они, в ночи
Раскинув пламени свободные лучи:
Сбирается народ и, трепеща в смущенье,
Читает в сих огнях святое возвещенье.
Но свет их, наконец, бледнеет и дрожит,
И вот уже наш взор его не уследит:
Нет места, на каком навек он утвердится,
А там, где он угас, уж он не возгорится.
Он странник; он спешит, незрим, неудержим,
И ни одна земля не завладеет им.
Уйдя из наших глаз, найдет его сиянье
(Как мы надеемся), другое обитанье.
Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей,
Вкусив Поэзии, не завладели ей
Вполне и всей. Она сияет благосклонно
С небес Германии, Тосканы, Альбиона
И нашей Франции. Одно любезно ей:
В неведомых краях искать себе друзей,
Лучами дивными округу одаряя,
Но в темной высоте мгновенно догорая.
Так не гордись никто, что-де ее постиг:
Повсюду странница, у каждого на миг...
...Нет не только «первых» вещей, но, вообще говоря, и здешние вещи не слишком реальны: и не потому, что они символичны и представляют собой лишь «тени» или «оттиски» истинных. Глаз оказывается камнем и камень – глазом, воздух мало чем отличается от земли; все как будто слишком материально и потому слишком хрупко, чтобы обрести форму, и в этом океане материи существенны не отдельные оформленные вещи, а проходящие сквозь все это движения, действия. В каждой «вещи» важно одно: что она делает или что с ней делают. Даже если эта «вещь» – Никто и Ничто...
Назвав два легендарных имени – Беатриче и Лаура – мы попадаем в необозримую область смыслов, самое знакомое название которой – Вечная Женственность; но она же может быть названа «философией европейской любви»; она может быть увидена в далекой, архаической, мистериальной перспективе; в кругу юнговских архетипов; в унылой расшифровке воинствующего феминизма...
«Не так даю, как мир дает»,
не так:
всё, и сразу, и без размышлений,
без требований благодарности или отчета:
всё, и сразу.
Быстрей, чем падает молния,
поразительней,
чем всё, что вы видели и слышали и можете вообразить,
прекрасней шума морского,
голоса многих вод,
сильней, чем смерть,
крепче, чем ад.
Немощная,
совершенно немощная,
как ничто,
которого не касались творящие руки,
руки надежды,
на чей магнит
поднимается росток из черной пашни,
поднимается четверодневный Лазарь,
перевязанный по рукам и ногам,
в своем сударе¹ загробном,
в сударе мертвее смерти:
ничто,
совершенное ничто,
душа моя! молчи,
пока тебя это не коснулось.
Отсветы Хлебникова на письме Пастернака не сбивают демаркационной линии между ними. Сложнее провести четкую границу между Пастернаком и Маяковским. Оба принадлежат одному поколению лириков; Маяковский глубже, чем кто другой, обозначен на юности Пастернака, который навсегда сохранил для него устойчивую восторженность ("Относительно устойчива была и моя восторженность. Она всегда была для него готова"...
Как Данте назвал себя геометром, Рильке можно было бы назвать физиком. Он изучает («понимает») некие соответствия физическим законам в области смысла. «Закон всемирного тяготения» – в «Фонтанах» и «Осени» («все падает»), «круговорот воды» – одиночества («Одиночество»), рычаг сил – «Pont du Carroussel». Он собирает картину равноценного, одинаково напряженного в каждой своей точке пространства, где «внешнее» есть будущее для «внутреннего»...
То, что превышает личное, частное, как это понимал Рильке, лежит на самом дне одиночества и субъективности. “Объективному реализму” прошлого века он противопоставляет “субъективный реализм” нового (речь идет скорее о субъектном или объектном видении мира, о том, чтобы предмет стихов из объекта изображения превратился в субъект высказывания, сказал о себе в первом лице; художник же оставляет за собой позицию слушателя этой речи...