Поэт, эссеист, публицист, автор сказок для детей и взрослых
Настоящие мысли приходят, как стихи. Да они и есть стихи в смысле — поэзия. Всё подлинное — поэзия.
Самое страшное, когда человек становится лишним предметом (мало того, что предметом, так ещё и лишним), когда не находит себе места в самом буквальном смысле слова. Порой достаточно пяди земли в чужом сердце, чтобы человек устоял, не погиб, даже если в материальном мире места для него больше нет. Но если нет и сердца, готового стать пристанищем для души, тогда она считай погибла. Именно это случилось с Цветаевой.
Истина - это и есть искомая всеми радость. Блаженство! Из равнодушия к истине ничего по-настоящему радостного не вырастает.
Слова — это дырки в решете посюсторонности, сквозные пути туда, куда пути нет.
Любовь — это состояние творения жизни из ничего.
Потерянное стихотворение — рай потерянный, а написанное — рай обретённый.
«Поэта далеко заводит речь» (Цветаева). По этому «далеко» и видно настоящего поэта.
Речь поэта - это всегда течение Мысли. Поэт говорит со Словом, с логосами вещей, живущими в Слове. Слово говорит поэту, когда он говорит.
Речь поэта - это голос Мысли (не мыслей поэта, а Мысли - единой и нераздельной, Одной Большой Мысли сразу обо всём).
Диалог — это всегда втроём, с Богом, а когда без Бога, тогда только монологи.
Поэзия — это вовсе не гадание на кофейной гуще слов, она — беседа со Словом. Гадают те, кто не умеет говорить, кто научился только болтать.
Видеть человека насквозь — это видеть пути, по которым приходят к нему мысли.
...Поэзия сродни таинственным огням,
Что зимней полночью порой являлись нам –
Над лугом, над ручьем, над дремлющей деревней
Иль над вершинами священной рощи древней
Горят и движутся, летят они, в ночи
Раскинув пламени свободные лучи:
Сбирается народ и, трепеща в смущенье,
Читает в сих огнях святое возвещенье.
Но свет их, наконец, бледнеет и дрожит,
И вот уже наш взор его не уследит:
Нет места, на каком навек он утвердится,
А там, где он угас, уж он не возгорится.
Он странник; он спешит, незрим, неудержим,
И ни одна земля не завладеет им.
Уйдя из наших глаз, найдет его сиянье
(Как мы надеемся), другое обитанье.
Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей,
Вкусив Поэзии, не завладели ей
Вполне и всей. Она сияет благосклонно
С небес Германии, Тосканы, Альбиона
И нашей Франции. Одно любезно ей:
В неведомых краях искать себе друзей,
Лучами дивными округу одаряя,
Но в темной высоте мгновенно догорая.
Так не гордись никто, что-де ее постиг:
Повсюду странница, у каждого на миг...
...Нет не только «первых» вещей, но, вообще говоря, и здешние вещи не слишком реальны: и не потому, что они символичны и представляют собой лишь «тени» или «оттиски» истинных. Глаз оказывается камнем и камень – глазом, воздух мало чем отличается от земли; все как будто слишком материально и потому слишком хрупко, чтобы обрести форму, и в этом океане материи существенны не отдельные оформленные вещи, а проходящие сквозь все это движения, действия. В каждой «вещи» важно одно: что она делает или что с ней делают. Даже если эта «вещь» – Никто и Ничто...
Назвав два легендарных имени – Беатриче и Лаура – мы попадаем в необозримую область смыслов, самое знакомое название которой – Вечная Женственность; но она же может быть названа «философией европейской любви»; она может быть увидена в далекой, архаической, мистериальной перспективе; в кругу юнговских архетипов; в унылой расшифровке воинствующего феминизма...
«Не так даю, как мир дает»,
не так:
всё, и сразу, и без размышлений,
без требований благодарности или отчета:
всё, и сразу.
Быстрей, чем падает молния,
поразительней,
чем всё, что вы видели и слышали и можете вообразить,
прекрасней шума морского,
голоса многих вод,
сильней, чем смерть,
крепче, чем ад.
Немощная,
совершенно немощная,
как ничто,
которого не касались творящие руки,
руки надежды,
на чей магнит
поднимается росток из черной пашни,
поднимается четверодневный Лазарь,
перевязанный по рукам и ногам,
в своем сударе¹ загробном,
в сударе мертвее смерти:
ничто,
совершенное ничто,
душа моя! молчи,
пока тебя это не коснулось.
Отсветы Хлебникова на письме Пастернака не сбивают демаркационной линии между ними. Сложнее провести четкую границу между Пастернаком и Маяковским. Оба принадлежат одному поколению лириков; Маяковский глубже, чем кто другой, обозначен на юности Пастернака, который навсегда сохранил для него устойчивую восторженность ("Относительно устойчива была и моя восторженность. Она всегда была для него готова"...
Как Данте назвал себя геометром, Рильке можно было бы назвать физиком. Он изучает («понимает») некие соответствия физическим законам в области смысла. «Закон всемирного тяготения» – в «Фонтанах» и «Осени» («все падает»), «круговорот воды» – одиночества («Одиночество»), рычаг сил – «Pont du Carroussel». Он собирает картину равноценного, одинаково напряженного в каждой своей точке пространства, где «внешнее» есть будущее для «внутреннего»...
То, что превышает личное, частное, как это понимал Рильке, лежит на самом дне одиночества и субъективности. “Объективному реализму” прошлого века он противопоставляет “субъективный реализм” нового (речь идет скорее о субъектном или объектном видении мира, о том, чтобы предмет стихов из объекта изображения превратился в субъект высказывания, сказал о себе в первом лице; художник же оставляет за собой позицию слушателя этой речи...