Дневник

Разделы

Только те, кто рискует зайти слишком далеко, способны выяснить, как далеко они могут зайти.

Томас Стернз Элиот

Ведь невечное ничем не увенчано -
в Господе желание/спасение мое.

Елена Филипенок. Покрывало

Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратительным, но он не смешон, ибо отменно благоразумен. Однако есть люди, которые любят себя с такою нежностию, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким состраданием, что в них и эгоизм имеет всю смешную сторону энтузиазма и чувствительности.

*

     Никто более Баратынского не имеет чувства в  своих  мыслях  и  вкуса  в своих чувствах.

     *

Один из наших поэтов говорил гордо:  "Пускай  в  стихах  моих  найдется бессмыслица, зато уж прозы не найдется". Байрон не мог  изъяснить   некоторые свои стихи. Есть два рода бессмыслицы: одна происходит от недостатка  чувств и мыслей, заменяемого словами;  другая  -  от  полноты  чувств  и  мыслей  и недостатка слов для их выражения.

     *

"Все, что превышает геометрию, превышает  нас",  -  сказал  Паскаль.  И вследствие того написал свои философические мысли

*

Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию  впечатлений  и соображению понятий, следственно и  объяснению  оных.  Вдохновение  нужно  в геометрии, как и в поэзии.

     *

Иностранцы,  утверждающие,  что   в   древнем   нашем   дворянстве   не существовало понятие о чести (point d'honneur), очень ошибаются. Сия  честь, состоящая  в  готовности  жертвовать  всем  для  поддержания   какого-нибудь условного правила, во всем блеске  своего  безумия  видна  в  древнем  нашем местничестве. Бояре шли на опалу и на казнь, подвергая  суду  царскому  свои родословные распри. Юный Феодор, уничтожив сию гордую дворянскую  оппозицию, сделал то, на что не решились ни могущий Иоанн  III,  ни  нетерпеливый  внук его, ни тайно злобствующий Годунов.

     *

Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. "Государственное правило, - говорит Карамзин, - ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному". Греки в самом своем унижении помнили славное происхождение свое и тем самым уже были достойны своего освобождения... Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок  сей,  утвержденный демократической   завистию   некоторых   философов,    служит    только    к распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда  человеческого
сердца? Mes arriere-neveux me devront cet ombrage!

     *

Байрон говорил, что никогда не возьмется описывать страну,  которой  не видал бы собственными глазами. Однако ж в "Дон Жуане" описывает  он  Россию, зато приметны некоторые погрешности противу местности. Например, он  говорит о  грязи  улиц  Измаила;  Дон  Жуан  отправляется  в  Петербург  в  кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге. Измаил взят был зимою, в жестокий  мороз.  На  улицах  неприятельские  трупы  прикрыты  были снегом, и победитель ехал по ним, удивляясь опрятности города: "Помилуй бог, как чисто!..". Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога  не  камениста.
Есть и другие ошибки, более важные. - Байрон много читал  и  расспрашивал  о России. Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее  новейшую  историю.  В  своих поэмах он  часто  говорит  о  России,  о  наших  обычаях.  Сон  Сарданапалов напоминает известную политическую карикатуру, изданную в  Варшаве  во  время суворовских войн. В лице Нимврода изобразил он Петра Великого. В  1813  году Байрон намеревался через Персию приехать на Кавказ.

 *

Тонкость не доказывает  еще  ума.  Глупцы  и  даже  сумасшедшие  бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным.
 
     Не знаю где, но не у нас,
     Достопочтенный лорд Мидас,
     С душой посредственной и низкой, -
     Чтоб не упасть дорогой склизкой,
     Ползком прополз в известный чин
     И стал известный господин.
     Еще два слова об Мидасе:
     Он не хранил в своем запасе
     Глубоких замыслов и дум;
     Имел он не блестящий ум,
     Душой не слишком был отважен;
     Зато был сух, учтив и важен.
     Льстецы героя моего,
     Не зная, как хвалить его,
     Провозгласить решились тонким, и пр.
 
     Пушкин.

     *

Милостивый государь! Вы не знаете правописания и пишете обыкновенно без смысла. Обращаюсь к  вам  с  покорнейшею  просьбою:  не  выдавайте  себя  за представителя образованной публики  и  решителя  споров  трех  литератур.  С истинным почтением и проч.

     *

Coguette, prude. Слово кокетка обрусело, но prude не  переведено  и  не вошло еще в употребление. Слово это означает женщину, чрезмерно щекотливую в своих понятиях о чести (женской) - недотрогу. Таковое свойство  предполагает нечистоту воображения, отвратительную в женщине, особенно  молодой.  Пожилой женщине позволяется многое знать и многого  опасаться,  но  невинность  есть лучшее украшение молодости.  Во  всяком  случае  прюдство  или  смешно,  или несносно.

     *

Некоторые люди не заботятся ни о славе, ни о бедствиях  отечества,  его историю знают только со времени кн. Потемкина,  имеют  некоторое  понятие  о статистике только той губернии, в которой находятся их поместия, со всем тем почитают себя патриотами, потому что любят ботвинью и что дети их  бегают  в красной рубашке.

     *

Москва девичья, а Петербург прихожая.


     *

Должно  стараться  иметь  большинство  голосов  на  своей  стороне:  не оскорбляйте же глупцов.

Александр Сергеевич Пушкин. Критика и публицистика

Появление "Истории государства Российского" (как и надлежало быть) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц, чего не ожидал и сам Карамзин. Светские люди бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили. Признаюсь, ничего нельзя вообразить глупее светских суждений, которые удалось мне слышать; они были в состоянии отучить хоть кого от охоты к славе. Одна дама (впрочем, очень милая), при мне открыв вторую часть, прочла вслух: "Владимир усыновил Святополка, однако ж не любил его... Однако! зачем не но? однако! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина?" В журналах его не критиковали: у нас никто не в состоянии исследовать, оценить огромное создание Карамзина. Каченовский бросился на предисловие. Никита Муравьев, молодой человек, умный и пылкий, разобрал предисловие (предисловие!). Михаил Орлов в письме к Вяземскому пенял Карамзину, зачем в начале своего творения не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, то есть требовал от историка не истории, а чего-то другого. Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина; зато почти никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет, во время самых лестных успехов, и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Примечания к русской истории свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно заключен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению. Многие забывали, что Карамзин печатал свою "Историю" в России, в государстве самодержавном; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Повторяю, что "История государства Российского" есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека. (Извлечено из неизданных записок.)

Александр Сергеевич Пушкин. Критика и публицистика

«Сохрани нас Боже быть поборниками безнравственности в поэзии (разумеем слово сие не в детском смысле, в коем употребляют его у нас некоторые журналисты)! Поэзия, которая по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое, или превращать свой божественный нектар в любострастный, воспалительный состав. Но описывать слабости, заблуждения и страсти человеческие не есть безнравственность, так, как анатомия не есть убийство; и мы не видим безнравственности в элегиях несчастного Делорма, в признаниях, раздирающих сердце, в стесненном описании его страстей и безверия, в его жалобах на судьбу, на самого себя».

Александр Сергеевич Пушкин. Критика и публицистика

«С самого начала нам надо признать, что кризис, приведший Россию к порабощению, унижению, мученичеству и вымиранию, был в основе своей не просто политический и не только хозяйственный, а духовный. Трудности хозяйственные и политические могут возникнуть и накопиться везде и могут обрушиться на каждое государство. Но каждому народу даются духовные силы именно для того, чтобы преодолевать эти трудности и творчески справляться с ними, не впадая в разложение и не отдавая себя на соблазн и растерзание силам зла... Но в роковые годы I-й мировой войны (1914-1918) русские народные массы не нашли в себе этих необходимых духовных сил: эти силы нашлись только у героического меньшинства русских людей; а разложившееся большинство, - ибо за вычетом пассивно-нейтральных "хороняк" это было, по-видимому, большинство, - соблазнилось о вере, о церкви, о родине, о верности, о чести и о совести, пошло за соблазнителями, помогло им задавить, замучить и выбросить за рубеж верных и стойких, а само было порабощено на десятки лет своими соблазнителями.

Политические и экономические причины, приведшие к этой катастрофе, бесспорны. Но сущность ее гораздо глубже политики и экономики: она духовна.

Это есть кризис русской религиозности. Кризис русского правосознания. Кризис русской военной верности и стойкости. Кризис русской чести и совести. Кризис русского национального характера. Кризис русской семьи. Великий и глубокий кризис всей русской культуры.

Я глубоко и непоколебимо верю, что русский народ справится с этим кризисом, восстановит и возродит свои духовные силы и возобновит свою славную национальную историю. Но для этого ему необходимо, прежде всего, свободное дыхание воли и разума; - и честные, верные слова диагноза, целения и прогноза. А это дыхание отнято у него в России - уже тридцать лет. Оно имеется только у нас, за рубежом, и то далеко не у всех и не цельное. Отсюда наша величайшая ответственность перед Россией.

Мы не должны, мы не смеем упрощать и снижать проблему нашего национального возрождения. Мы должны честно, как перед лицом Божиим, исследовать наши слабости, наши раны, наши упущения; признать их и приступить к внутреннему очищению и исцелению. Мы не смеем предаваться церковным раздорам, партийным распрям, организационным интригам и личному честолюбию. Мы должны стоить себя заново: внутренно, духовно; готовить те верные слова и те оздоровляющие идеи, которые мы выскажем нашим братьям в России, в глубокой уверенности, что мы и там найдем наших единомышленников, втайне все время помышлявших и радевших о России, о ее очищении и восстановлении.

После того, что произошло в России, мы, русские люди, не имеем никакого основания гордиться тем, что мы ни в чем не передумали и ничему не научились, что мы остались верны нашим доктринам и заблуждениям, прикрывавшим просто наше недомыслие и наши слабости. России не нужны партийные трафареты! Ей не нужно слепое западничество! Ее не спасет славянофильское самодовольство! России нужны свободные умы, зоркие люди и новые, религиозно укорененные творческие идеи. И в этом порядке нам придется пересматривать и обновлять все основы нашей культуры.

Мы должны заново спросить себя, что такое религиозная вера? Ибо вера цельна, она строит и ведет жизнь; а нашу жизнь она не строила и не вела. Мы во Христа крестились, но во Христа не облекались. Наша вера была заглушена страстями; она была разъедена я подорвана рассудком, который наша интеллигенция принимала за Разум. Поэтому мы должны спросить себя, что такое Разум и как добывается его Очевидность. Эта очевидность разума не может быть добыта без сердечного созерцания. Им-то Россия и строилась больше всего: из него исходила (в отличие от католичества и протестантства) Православная вера; на нем покоилось в России верное правосознание и военная доблесть; им было проникнуто все русское искусство; им вдохновлялась ее медицина, ее благотворительность, ее чувство справедливости, ее многонародное братство.

И вот, созерцающая любовь должна быть вновь оправдана после эпохи ненависти и страха и вновь положена в основу обновляющейся русской культуры. Она призвана возжечь пламя русской веры и верности; возродить русскую народную школу; восстановить русский суд, скорый, правый и милостивый, и переродить русскую систему наказаний; она призвана перевоспитать в России ее администрацию и ее бюрократию; вернуть русскую армию к ее суворовским основам; обновить русскую историческую науку в традициях Забелина; окрылить и оплодотворить всю русскую академическую работу и очистить русское искусство от советчины и от модернизма. И главное: ВОСПИТАТЬ В НАРОДЕ НОВЫЙ РУССКИЙ ДУХОВНЫЙ ХАРАКТЕР».

Иван Ильин. Что нам делать?*

--

* Эта статья профессора И.А.Ильина была напечатана в XVI-ом сборнике "День русского ребенка" (С.-Франциско, апрель 1954 года) в виде письма на имя редактора сборника Николая Викторовича Борзова.

Вот что писал  Черчилль:

"Троцкий был амбициозен, и амбициозен в самом обычном смысле этого слова. Никакой коллективизм в мире не мог отнять у него чувство эгоизма, который стал в нем болезнью, и болезнью роковой. Он не только должен разрушить государство, он должен затем управлять тем, что от него останется. Он ненавидел любую систему управления, если она не предусматривала его в качестве командира или по крайней мере первого заместителя. <…> Он был евреем. Он все еще был евреем, и ничего с этим нельзя было поделать. Перенести тяготы судьбы, бросить семью, опозорить свой народ, наплевать на религию отцов, объединить еврея и гоя в общей ненависти — и все это для того, чтобы по такой глупой причине упустить столь великий трофей?! <…> О своей матери он пишет холодно и бесстрастно. Его отец — старый Бронштейн — умер от тифа в 1920 году в возрасте 83 лет. Триумф сына не принес счастья этому честному, трудящемуся, верующему еврею. Красные его преследовали за то, что он был буржуазией, белые — за то, что был отцом Троцкого. Он нашел жену, которая разделяла его коммунистическую религию. Она работала и строила заговоры вместе с ним. Она разделила с ним тяготы его первой сибирской ссылки во времена царя. Она родила ему детей. Она помогла ему бежать. А он ее бросил. Он нашел родственную душу в девушке из хорошей семьи, которую исключили из харьковской гимназии за то, что она призывала учеников не ходить на молитву и читать вместо Библии коммунистическую литературу. С ней он создал еще одну семью. Как пишет один из его биографов (Макс Истман), «при точном толковании закона она не была ему женой, так как Троцкий никогда не разводился с Александрой Львовной Соколовской, которая до сих пор носит фамилию Бронштейн Ему было трудно угодить. Ему не нравилось правительство Российской империи, и поэтому он взорвал его. Ему не нравился либерализм Гучкова и Милюкова, и поэтому он сверг их. Он не мог выносить социально-революционную умеренность Керенского и Савинкова, и поэтому он сел на их место. А когда коммунистический режим, за победу которого он боролся изо всех сил, наконец победил по всей России, когда диктатура пролетариата стала верховной властью, когда новый общественный порядок из теории превратился в практику, когда ненавистные традиции и культура периода индивидуализма были уничтожены, Он поднял бедных на богатых. Он поднял нищих на бедных. Он поднял преступников на нищих. Все случилось так, как он хотел. Но пороки человеческого общества требовали все новых плетей. В его натуре были спрятаны все качества, необходимые в искусстве уничтожения общества: организационный талант, как у Карно, холодный отстраненный интеллект, как у Макиавелли, ораторская способность увлекать толпу, как у Клеона, жестокость, как у Джека Потрошителя, стойкость, как у Оутса. Его неустанную высокую способность к действию не ослабляли ни малейшее сострадание, ни человеческие чувства родства или духовного единства. Подобно раковой опухоли, он рос, он питался, он причинял страдания, он убивал в полном соответствии со своей природой.
Коммунистические принципы, которые он с таким уничтожающим эффектом применял в отношениях с другими, теперь не могли ему помешать. Он отбросил их с той же легкостью, с какой он забыл свою жену, отца и собственное имя. Необходимо перестроить армию, необходимо добиться победы, сделать это должен Троцкий, и Троцкому это должно пойти на пользу. А зачем же еще делаются революции? Он использовал свой исключительный талант в полном объеме. Офицеров и солдат армии нового типа кормили, одевали лучше, чем кого бы то ни было еще в России, соответственным было и отношение к ним. Офицеров царской армии тысячами уговаривали вернуться. «К черту политику, давайте спасать Россию». Было восстановлено отдание чести. Возвращены знаки различия и старшинства. Командирам вернули их полномочия. Старшие офицеры и генералы обнаружили, что эти коммунистические выскочки относятся к ним с таким уважением, которого они никогда не чувствовали в кабинетах царских министров. А когда союзники оставили русское патриотическое движение, эти меры увенчались победой легкой, но полной. В мире нет ничего ниже преступного коммунистического класса. Действительно трудно смириться с таким фанатизмом, такой пошлостью, таким ханжеством. Но скучные и убогие фигуры русских большевиков не вызывают интереса даже размерами своих преступлений. Всё неординарное, контрастное затоплено широким азиатским наводнением. Даже смерть миллионов и страдания десятков миллионов не вызовут у будущих поколений интереса к их грубым лицам и диковинным именам".

Именно поэты и шуты
в рубище цветастом и убогом -
те слоны, атланты и киты,
что планету держат перед Богом!
Игорь Губерман

Мы друг друга слушаем поверхностно, невнимательно; нам, порой, бывает страшно услышать то горе, которое звучит в непроизнесенных словах; нам бывает страшно вслушаться в человеческую речь, потому что услышать — это значит отозваться, и не только на одно мгновенье, а сердечным трепетом, не мимолетной мыслью, но отозваться навсегда; как Христос Бог отозвался на человеческое горе и ужас обезбоженности и стал человеком навсегда. Мы боимся слушать именно из-за этого, и мы не умеем друг друга встретить, и потому наши отношения остаются поверхностными — завязываются и распадаются. На мгновение кажутся они вечными и потом оказываются мимолетным сном.

Митрополит Антоний (Блум). О слышании

«Мама, мы в Милане уже третий день и послезавтра уезжаем во Франкфурт. Там проведем несколько дней (в Nauheim'e), потом поедем по Рейну до Кельна, а из Кельна, осмотрев его, прямо в Берлин и Эйдкунен. В Шахматово надеемся быть в конце июня, значит. Надо признаться, что эта поездка оказалась совсем не отдохновительной. Напротив, мы оба страшно устали и изнервничались до последней степени. Милан — уже 13-й город, а мы смотрим везде почти все. Правда, что я теперь ничего и не могу воспринять, кроме искусства, неба и иногда моря. Люди мне отвратительны, вся жизнь — ужасна. Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще — вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа.

Я написал несколько хороших стихотворений. Получил от тебя в Пизе (мы уехали из ее Марины и от моря, не купаясь, от скуки и от неприятностей с хозяйкой квартиры) три письма — одно из Флоренции и два из Рима. Я им особенно обрадовался, но теперь опять давно уже — ничего нет. Меня постоянно страшно беспокоит и то, как вы живете в Шахматово, и то, что вообще происходит в России. Единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде. Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно — всё хуже и хуже.

Часто находит на меня страшная апатия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться — на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, — цензура не пропустит того, что я написал. Пишу я мало и, вероятно, буду еще долго писать мало, потому — нужно найти заработок. Обо всем этом я очень хочу поговорить с тобой. Теперь, слава богу, мы наконец скоро объездим все, что полагается по билету. Мне хотелось бы очень тихо пожить и подумать — вне городов, кинематографов, ресторанов, итальянцев и немцев. Все это — одна сплошная помойная яма.

Сняться — мы так и не снялись. Как-то не собрались, и не нашли таких фотографий. Да и как-то глупо теперь сниматься. И я и Люба с этого года слишком мало любим свои лица. Мне иногда мое лицо бывает противно.

Подозреваю, что причина нашей изнервленности и усталости почти до болезни происходит от той поспешности и жадности, с которой мы двигаемся. Чего мы только не видели: — чуть не все итальянские горы, два моря, десятки музеев, сотни церквей. Всех дороже мне Равенна, признаю Милан, как Берлин, проклинаю Флоренцию, люблю Сполето. Леонардо и все, что вокруг него (а он оставил вокруг себя необозримое поле разных степеней гениальности — далеко до своего рождения и после своей смерти), меня тревожит, мучает и погружает в сумрак, в «родимый хаос». Настолько же утишает меня и ублажает Беллини, вокруг которого осталось тоже очень много. Перед Рафаэлем я коленопреклоненно скучаю, как в полдень — перед красивым видом. Очень близко мне все древнее — особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак, простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык.

Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя — не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня — все та же — лирическая величина. На самом деле — ее нет, не было и не будет.

Я давно уже читаю «Войну и мир» и перечитал почти всю прозу Пушкина. Это существует.

Напиши непременно в Петербург, так, чтобы мы там получили известие. Я перевел все письма на Франкфурт, но не надеюсь получить там ничего. А мне особенно важно иметь от тебя известия о том, как вы там живете.

Целую я и Люба крепко тебя и тетю.

Саша»

Александр Блок. Письмо матери из Милана от 19 июня 1909 г.

 

 

В 1864 году Писемский просил выкупных денег за 15 крестьянских душ принадлежавшей ему деревни Вонышево Костромской губернии, по 120 руб. за душу. На вырученные деньги он купил двухэтажный дом в Москве в Борисоглебском переулке.

«Друзья,  в  искренности которых мы не смеем сомневаться,  влияли вряд ли  еще не к  худшему:  питая,  под влиянием очень умно составленных лирических отступлений в первой части "Мертвых душ", полную веру в лиризм юмориста,  они ожидали от него идеалов и поучений, и это простодушное, как мне всегда казалось, ожидание очень напоминало собой доброе старое время, когда жизнь и правда были сама по себе, а литература и, паче того,  поэзия сама по себе,  когда вымысел стоял в творчестве на первом плане и  когда роман и  повесть наивно считались не  чем иным,  как приятною ложью.  При таких эстетических требованиях создать прекрасного человека было нетрудно:  заставьте его говорить о  добродетели,  о чести,  быть,  пожалуй, храбрым,  великодушным, умеренным в своих желаниях, при этом не мешает, чтоб и собой был недурен,  или, по крайней мере, имел почтенную наружность, - вот вам и идеал, и поучение! Но для Гоголя оказалась эта задача гораздо труднее: в  первой  части  "Мертвых  душ",  объясняя,  почему  им  не  взят  в  герои добродетельный человек, он говорит:

"Потому,  что пора наконец дать отдых добродетельному человеку,  потому что  праздно вращается на  устах слово:  добродетельный человек,  потому что обратили в  лошадь добродетельного человека,  и нет писателя,  который бы не ездил  на  нем,  понукая и  кнутом и  чем  ни  попало;  потому что  изморили добродетельного человека до того,  что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра и кости вместо тела;  потому что лицемерно призывают добродетельного человека;  потому что  не  уважают добродетельного человека" (стр. 431 первой части "Мертвых душ").

В  этих  словах вы  сейчас видите художника-критика,  который в  то  же время,  с одной стороны, как бы испугавшись будто бы бессмысленно грязного и исключительно социально-сатирического значения своих прежних творений,  а  с другой -  в  стремлении тронуть,  по  его же словам,  доселе не тронутые еще струны,  представить несметное  богатство русского  духа,  представить мужа, одаренного божественными доблестями,  и  чудную русскую деву{528},  какой не сыскать нигде в мире, со всею дивною красотою женской души, всю составленную из великодушного стремления и самоотвержения,  -  словом, снедаемый желанием непременно сыскать и  представить идеалы,  обрекает себя  на  труд  упорный,
насильственный.

"Мне  хотелось (высказывает он  потом в  своей "Исповеди"),  чтобы,  по прочтении моего сочинения,  предстал, как бы невольно, весь русский человек, со   всем  разнообразием  богатств  и   даров,   доставшихся  на  его  долю, преимущественно  перед  другими  народами,   и   со   всем   множеством  тех недостатков,  которые  находятся в  нем  также  преимущественно перед  всеми другими народами.  Я думал,  что лирическая сила,  которой у меня был запас, поможет мне  изобразить так  эти достоинства,  что к  ним возгорится любовью русский человек,  а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки,  что их возненавидит читатель,  если бы даже нашел их в себе самом. Но я почувствовал в то же время, что все это возможно будет сделать мне только в таком случае,  когда узнаю очень хорошо сам,  что действительно в  нашей природе есть достоинства и  что  в  ней действительно есть  недостатки.  Нужно  очень  хорошо  взвесить и  оценить то  и  другое и
объяснить себе самому ясно,  чтобы не возвести в достоинство того,  что есть грех наш, и не поразить смехом вместе с недостатками нашими и того, что есть в нас достоинство" (стр. 262 "Авторской Исповеди").

На  первый взгляд покажется,  что  подобную задачу,  достойную великого мастера, Гоголь принимает на себя с величайшею добросовестностью и что иначе приступить к  ней нельзя;  но надобно быть хоть немного знакомым с процессом творчества,  чтобы понять, до какой степени этот прием искусствен и как мало в  нем  доверия  к  инстинкту  художника.  Положительно можно  сказать,  что Шекспир,  воспроизводя жизнь  в  ее  многообразной полноте,  создавая идеалы добра и  порока,  никогда ни  к  одному из своих произведений не приступал с подобным,  наперед составленным правилом,  и  брал  из  души только то,  что накопилось в ней и требовало излияния в ту или в другую сторону. Поэт узнает жизнь, живя в ней сам, втянутый в ее коловорот за самый чувствительный нерв, а не посредством собирания писем и отбирания показаний от различных сведущих людей.  Ему  не  для  чего устраивать в  душе своей суд  присяжных,  которые говорили ему,  виновен он  или  невиновен,  а,  освещая жизнь данным ему  от природы светом таланта,  он  узнает и  видит ее  яснее всякого трудолюбивого собирателя фактов».

Алексей Писемский. «Сочинения Н.В.Гоголя, найденные после его смерти», 1855.

  • Принципиальное отличие мира фактов от мира в целом: «мистическое не то, как мир есть, но то, что он есть»

Людвиг Витгенштейн. «Логико-философский трактат» (1921).

Другими словами то же самое: «мистическое заключается не в том, что происходит в мире, а в том, что мир вообще существует».

Выражения «существование», «мистическое», «ценность», «смысл», «чудо», «мир в целом», «абсолютное», - являются перформативными, взаимоопределяющими «синонимами».

«Мир и жизнь — едины» «Трактат». Смысл жизни, как и равный ему смысл мира, должен быть абсолютным, сверхъестественным и мистическим, и может быть дан лишь в чувствовании мира (жизни) как целого.

*

Смысл мира не должен (а как мы позже увидим — не может ) пониматься как то, что мы сами приписываем миру (иначе мы уже представляем мир бессмысленным). Смысл мира может и должен пониматься только как смысл самого мира, состоящий, с позволения сказать, в том, как «мир сам себя понимает». Мир, в котором есть смысл — это мыслящий (не в понятиях) мир. Неразумный, немыслящий мир не может сам в себе иметь смысл (поэтому вопрос о смысле жизни близок, если не равен вопросу «есть ли Бог», или, иначе, вопросу «существует ли мыслящий Абсолют, обеспечивающий и постигающий свой собственный смысл»).

*

Многократно обсуждаемая «проблема любви» вовсе не была проблемой любви, а проблема собственно любви прояснилась (и появилась) тогда же, когда исчезла: когда любовь предстала как сама любовь, недоступная никаким определениям и не нуждающаяся в них. Подобным образом исчезает проблема абсолютного смысла, в условиях уже состоявшегося опыта. Витгенштейн говорит об этом так: «решение проблемы жизни состоит в исчезновении этой проблемы. (Не это ли причина того, что люди, которым после долгих сомнений стал ясным смысл жизни, все же не могут сказать, в чем этот смысл состоит)» («Трактат»).

*

Какое место в мире, согласно Витгенштейну, занимает «я»: все дело в том, что, в отличие от человека, как телесного существа, «я» не занимает в мире никакого места: «я - граница, а не часть мира». Существенно, что у Витгенштейна, в этом контексте, речь идет о мире в целом, об Абсолюте, и потому «я» («философское Я»), будучи «границей, а не частью» Абсолюта, оказывается границей именно Абсолюта (мира в целом), а не его  (Абсолюта) части. Заметим, что в позиции «стороннего наблюдателя» (типичной для философского субъективизма в его неклассических  проявлениях) на место всего Абсолюта подставляется его часть («не - я»), противопоставленная другой его части: нервному, наивному, мечтательному, творческому или еще какому - либо «я».

*

«Я» выступает в философии лишь благодаря тому, что «мир есть мой мир», и это есть единственный смысл, «в котором в философии можно не психологически говорить о Я» («Трактат»). То, что «мир есть мой мир, проявляется в том, что границы языка (единственного языка, который понимаю я) означают границы моего мира» («Трактат»).

«Я» является границей всего мира (абсолюта), как в логическом, так и ценностном отношении.

Это означает, что смысл, сопряженный с ценностью, может касаться лишь того, каков сам мир, каков он в целом. Человек (мыслящее «я») может признавать (или не признавать) смысл для мира в целом, но никогда — отдельно, для «себя самого».

Как граница мира, «я» не может считать самого себя источником каких-либо смыслов: ни о «я», ни о приватных смыслах его существования не может идти речь в книге «Мир, каким я его нахожу».

Иными словами, абсолютный смысл, будучи пережитым, этим же актом сразу «оборачивается» как смысл самого мира. Только в отношении «я» к «миру в целом» (а не к какой - либо его части, например, «к себе самому» как его «части») проявляется ценность и обнаруживается смысл мира как целого (или Бог, если мы договоримся так называть всеобщий смысл мира).

*

«Воля, как феномен, интересует только психологию» («Трактат»).

Софья Данько. Смысл жизни и философское «Я» в ракурсе исследований Л. Витгенштейна

 

«Дело в том, что поэт всегда в той или иной степени обречён на одиночество. Это деятельность такая, при которой помощников просто не имеется. И чем дальше ты этим занимаешься, тем больше отделяешься ото всех и вся. К тому времени я достаточно знал историю изящной словесности, чтобы понять, что поэт обречен на существование не самое благополучное. Особенно в личном смысле. Бывали исключения. Но мы чрезвычайно редко слышим о счастливой семейной жизни автора, будь то поэт русский или англоязычный. <...>Я думаю, что чем лучше поэт, тем страшнее его одиночество. Тем оно безнадежнее...»

Бродский. (Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским)
 

 

Каждый из нас не сможет найти себя, если он будет искать себя и только себя в каждом из своих собеседников и сотоварищей по жизни, если он превратит своё бытие в монолог. Для того чтобы найти себя в нравственном смысле  этого слова, нужно преодолеть себя. Чтобы найти себя в интеллектуальном  смысле слова, то есть познать себя, нужно суметь забыть себя и в самом  глубоком, самом серьёзном смысле «присматриваться» и «прислушиваться» к другим, отрешаясь от всех готовых представлений о каждом из них и  проявляя честную волю к непредвзятому пониманию. Иного пути к себе нет.

Сергей Аверинцев. Похвальное слово филологии

Кто в недра Неба корни не пустил,
тот, сетуя на жизнь, бредёт по ней,
груз за спиной имея, вместо крыл.

Татьяна Тимошевская

Нельзя воспринимать действительность без всякой ее интерпретации.

Алексей Лосев. Из бесед и воспоминаний

Профессора богословия всегда не любили религиозную философию, которая представлялась им слишком вольной и подозревалась в гностическом уклоне, они ревниво охраняли исключительные права богословия, как защитники ортодоксии. В России, в русском православии долгое время не было никакого богословия или было лишь подражание западной схоластике. Единственная традиция православной мысли, традиция платонизма и греческой патристики, была порвана и забыта. В XVIII в. даже считалась наиболее соответствующей православию философия рационалиста и просветителя Вольфа. Оригинально, по православному богословствовать начал не профессор богословия, не иерарх Церкви, а конногвардейский офицер в отставке и помещик Хомяков. Потому самые замечательные религиозно-философские мысли были у нас высказаны не специальными богословами, а писателями, людьми вольными. В России образовалась религиозно-философская вольница, которая в официальных церковных кругах оставалась на подозрении

Николай Бердяев. Русская идея

Мои милые, в это тяжелое время друзья и знакомые много помогали нам, и без помощи их нам не выжить бы. И вы, мои хорошие, будьте всегда в жизни добры к людям и внимательны. Не надо раздавать, разбрасывать имущество, ласку, совет; не надо благотворительности. Но старайтесь чутко прислушиваться и уметь вовремя прийти с действительной помощью к тем, кого вам Бог пошлет как нуждающихся в помощи. Будьте добры и щедродательны.

Священник Павел Флоренский. Из письма - детям.

1920.VI.3

Давно хочется мне записать: почаще смотрите на звезды. Когда будет на душе плохо, смотрите на звезды или на лазурь днем. Когда грустно, когда вас обидят, когда что не будет удаваться, когда придет на вас душевная буря – выйдите на воздух и останьтесь наедине с небом. Тогда душа успокоится.

Священник Павел Флоренский. Из письма - детям.

1922.VIII.14.

Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его.

Иов. 37:7

  • О характере человека можно судить по тому, как он ведет себя с теми, кто ничем не может быть ему полезен, а также с теми, кто не может дать ему сдачи.
  • Люди делятся на две половины. Одни, войдя в комнату, восклицают: «О, кого я вижу!»; другие: «А вот и я!»
  • Иметь и ничего не давать — в некоторых случаях хуже, чем воровать.

Эбигайл Ван Берен (Паулин Филлипс)

 

Пролетарии и прочие, прибыв в Чевенгур, быстро доели пищевые остатки   буржуазии   и   при   Копенкине  уже  питались  одной растительной добычей в степи. В отсутствие  Чепурного  Прокофий организовал   в   Чевенгуре  субботний  труд,  предписав  всему пролетариату пересоставить город и его сады; но прочие  двигали дома  и носили сады не ради труда, а для оплаты покоя и ночлега в Чевенгуре и с тем, чтобы откупиться от власти  и  от  Прошки.
Чепурный,   возвратившись  из  губернии,  оставил  распоряжение Прокофия на усмотрение пролетариата, надеясь, что пролетариат в
заключение  своих  работ  разберет  дома,  как   следы   своего угнетения,  на  ненужные  части и будет жить в мире без всякого прикрытия, согревая друг друга лишь своим  живым  телом.  Кроме того  - неизвестно, настанет ли зима при коммунизме или всегда
будет летнее тепло, поскольку солнце взошло в  первый  же  день коммунизма и вся природа поэтому на стороне Чевенгура
.
   Шло  чевенгурское  лето,  время  безнадежно  уходило обратно жизни, но Чепурный вместе с пролетариатом и прочими остановился среди лета, среди времени и всех волнующихся  стихий  и  жил  в покое  своей  радости,  справедливо  ожидая,  что окончательное счастье жизни   вырабатывается  в  никем  отныне  не  тревожимом пролетариате.  Это  счастье жизни уже есть на свете, только оно скрыто внутри прочих людей, но и находясь внутри - оно все  же вещество, и факт, и необходимость.
   Один  Копенкин ходил по Чевенгуру без счастья и без покойной надежды. Он бы давно нарушил чевенгурский  порядок  вооруженной рукой,  если  бы  не ожидал Александра Дванова для оценки всего Чевенгура в целом. Но чем дальше уходило  время  терпения,  тем больше  трогал  одинокое  чувство Копенкина чевенгурский класс.
Иногда Копенкину казалось, что чевенгурским  пролетариям  хуже, чем  ему,  но они все-таки смирнее его, быть может, потому, что втайне сильнее; у Копенкина было утешение в Розе Люксембург,  а у пришлых чевенгурцев никакой радости не было впереди, и они ее не  ожидали,  довольствуясь тем, чем живут все неимущие люди - взаимной жизнью с  другими  одинаковыми  людьми,  спутниками  и товарищами своих пройденных дорог.
   Он  вспомнил  однажды  своего старшего брата, который каждый вечер уходил  со  двора  к  своей  барышне,  а  младшие  братья оставались  одни  в  хате  и  скучали без него; тогда их утешал Копенкин, и они тоже постепенно утешались между  собой,  потому что  это  им было необходимо. Теперь Копенкин тоже равнодушен к Чевенгуру и хочет уехать к своей барышне - Розе Люксембург,  а чевенгурцы  не  имеют  барышни,  и им придется остаться одним и утешаться между собой.
   Прочие как бы  заранее  знали,  что  они  останутся  одни  в Чевенгуре, и ничего не требовали ни от Копенкина, ни от ревкома -  у  тех  были  идеи  и  распоряжения,  а  у них имелась одна необходимость существования. Днем чевенгурцы бродили по степям, рвали растения, выкапывали  корнеплоды и досыта питались  сырыми продуктами  природы, а по вечерам они ложились в траву на улице и молча засыпали. Копенкин  тоже  ложился  среди  людей,  чтобы меньше   тосковать  и  скорее  проживалось  время.  Изредка  он беседовал  с   худым   стариком,   Яковом   Титычем,   который, оказывается,  знал  все, о чем другие люди лишь думали или даже не сумели подумать; Копенкин же с  точностью  ничего  не  знал,
потому  что  переживал  свою  жизнь, не охраняя ее бдительным и памятливым сознанием.

   Яков Титыч любил вечерами лежать в траве,  видеть  звезды  и смирять  себя размышлением, что есть отдаленные светила, на них
происходит нелюдская неиспытанная жизнь, а ему она  недостижима и  не  предназначена;
  Яков  Титыч  поворачивал  голову,  видел
засыпающих соседей и грустил за них: "И вам тоже  жить  там  не дано,  -  а затем привставал, чтобы громко всех поздравить: - Пускай не дано, зато вещество одинаковое: что я, что звезда, - человек не хам, он берет не по жадности, а  по  необходимости".
Копенкин  тоже  лежал  и  слышал  подобные  собеседования Якова Титыча со своей душой. "Других постоянно жалко, - обращался  к своему  вниманию  Яков  Титыч,  -  взглянешь  на грустное тело человека, и жалко его - оно замучается, умрет, и с  ним  скоро
расстанешься,  а  себя  никогда не жалко, только вспомнишь, как умрешь и над тобой заплачут,  то  жалко  будет  плачущих  одних
оставлять
".
    - Откуда, старик, у тебя смутное слово берется? - спросил Копенкин.  -  Ты же классового человека не знаешь, а лежишь - говоришь...
   Старик замолчал, и в Чевенгуре тоже было молчаливо.
   Люди лежали навзничь, и вверху над ними медленно открывалась трудная,  смутная  ночь,  -  настолько  тихая,   что   оттуда, казалось, иногда произносились слова, и заснувшие вздыхали им в ответ.
    - Чего ж молчишь, как темнота? - переспросил Копенкин. - О звезде  горюешь?  Звезды  тоже  -  серебро и золото, не наша монета.
   Яков Титыч своих слов не стыдился.
    - Я не говорил, а думал, - сказал он. -  Пока  слово  не скажешь, то умным не станешь, оттого что в молчании ума нету -
есть одно мученье чувства...

    -  Стало  быть,  ты  умный,  раз  говоришь, как митинг? - спросил Копенкин.
    - Умный я стался не оттого...
    - А отчего  ж?  Научи  меня  по-товарищески,  -  попросил Копенкин.
    - Умный я стался, что без родителей, без людей человека из себя сделал. Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил
- сообрази своим умом вслух.

    - Наверно, избыточно! - вслух подумал Копенкин.
   Яков  Титыч  сначала  вздохнул  от  своей скрытой совести, а потом открылся Копенкину:
    -  Истинно,  что  избыточно На  старости  лет  лежишь  и думаешь,  как  после  меня  земля  и люди целы? Сколько я делов поделал,  сколько  еды  поел,  сколько  тягостей  изжил  и  дум передумал,  будто  весь  свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось. А после увидел, что и другие на меня похожи, и другие с малолетства носят свое трудное тело, и  всем оно терпится.
    -  Отчего  с  малолетства?  -  не  понимал  Копенкин.  - Сиротою, что ли, рос, иль сам отец от тебя отказался?
    - Без родителя, - сказал старик. - Вместо него  к  чужим людям  пришлось  привыкать  и  самому  без  утешения  всю жизнь расти...
    - А раз у тебя отца не было, чего ж  ты  людей  на  звезды ценишь? - удивлялся Копенкин. - Люди тебе должны быть дороже: кроме  них, тебе некуда спрятаться, твой дом посреди их на ходу стоит... Если б ты был настоящим  большевиком,  то  ты  бы  все знал, а так - ты одна пожилая круглая сирота.

Чепурный вечером выехал в губернию - на той же лошади,  что ездила  за  пролетариатом. Он поехал один в начале ночи, в тьму того мира, о котором давно забыл в Чевенгуре. Но,  еле  отъехав от  околицы,  Чепурный услышал звуки болезни старика и вынужден был обнаружить его, чтобы проверить причину  таких  сигналов  в степи.  Проверив,  Чепурный  поехал дальше, уже убежденный, что больной человек - это равнодушный контрреволюционер, но  этого мало   -   следовало   решить,   куда  девать  при  коммунизме страдальцев. Чепурный  было  задумался  обо  всех  болящих  при коммунизме, но потом вспомнил, что теперь за него должен думать весь   пролетариат,   и,  освобожденный  от  мучительства  ума,
обеспеченный в будущей правде,  задремал  в  одиноко  гремевшей телеге  с  легким  чувством  своей  жизни,  немного  тоскуя  об уснувшем сейчас пролетариате в Чевенгуре. "Что нам делать еще с лошадьми, с коровами, с  воробьями?"  -  уже  во  сне  начинал думать  Чепурный,  но  сейчас  же  отвергал  эти загадки, чтобы покойно надеяться на силу ума всего класса, сумевшего  выдумать не  только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества; и  не  только  революцию,  но  и  партию  для сбережения ее до коммунизма.
   Мимо  телеги  проходили  травы  назад,  словно возвращаясь в Чевенгур, а полусонный человек уезжал вперед,  не  видя  звезд, которые  светили  над  ним из густой высоты, из вечного, но уже достижимого  будущего,  из  того  тихого  строя,   где   звезды двигались  как  товарищи  - не слишком далеко, чтобы не забыть друг друга, не слишком близко, чтобы не слиться  в  одно  и  не потерять своей разницы и взаимного напрасного увлечения.

   На  обратном  пути  из  губернского  города Пашинцева настиг Копенкин, и они прибыли в Чевенгур рядом на конях.

   Копенкин погружался в Чевенгур,  как  в  сон,  чувствуя  его тихий  коммунизм  теплым покоем по всему телу, но не как личную высшую идею, уединенную  в  маленьком  тревожном  месте  груди.
Поэтому  Копенкин  хотел  полной  проверки коммунизма, чтобы он сразу возбудил в  нем  увлечение,  поскольку  его  любила  Роза Люксембург, а Копенкин уважает Розу.
    -  Товарищ Люксембург - это женщина! - объяснял Копенкин Пашинцеву. - Тут же люди живут раскинувшись,  навзничь,  через пузо  у  них  нитки натянуты, у иного в ухе серьга, - я думаю, для  товарища  Люксембург  это   неприлично,   она   бы   здесь засовестилась и усомнилась, вроде меня. А ты?
   Пашинцев  Чевенгура нисколько не проверял - он уже знал всю его причину.
    - Чего ей срамиться, - сказал он, - она тоже была баба с револьвером. Тут просто ревзаповедник, какой был у меня,  и  ты его там видел, когда ночевал.
   Копенкин   вспомнил   хутор  Пашинцева,  молчаливую  босоту, ночевавшую  в  господском   доме,   и   своего   друга-товарища Александра  Дванова,  искавшего  вместе  с Копенкиным коммунизм среди простого и лучшего народа.
    - У тебя был  один  приют  заблудившемуся  в  эксплуатации человеку,  -  коммунизма у тебя не происходило. А тут он вырос от запустения - ходил кругом народ без жизни,  пришел  сюда  и живет без движения.
   Пашинцеву  это было все равно: в Чевенгуре ему нравилось, он здесь жил для накопления сил  и  сбора  отряда,  чтобы  грянуть впоследствии   на  свой  ревзаповедник  и  отнять  революцию  у командированных  туда  всеобщих  организаторов.  Всего   больше Пашинцев  лежал  на  воздухе,  вздыхал и слушал редкие звуки из забытой чевенгурской степи.
   Копенкин  ходил  по  Чевенгуру  один  и  проводил  время   в рассмотрении пролетариев и прочих, чтобы узнать - дорога ли им хоть отчасти Роза Люксембург, но они про нее совсем не слышали, словно Роза умерла напрасно и не для них.