Путь начинается с гимна
Я начинаю шлифовать камень. Трудно сказать, почему это так, но это – камень для одного.
И беседуя един к Единому, и пребывая един с Единым, я шлифую камень для одного.
Идут дожди, и проходят грозы, и ветры играют своим дыханьем, и они – тоже – шлифуют камень для одного.
Они раскрывают его недра, как берёза весной простирает каждому свои жилы, и много приходят больших и жадных, но всё равно это – камень для одного.
Есть камни для всех и камни для многих, пусть даже для двух, но всё же – многих, но у меня – чем объяснить это, я не знаю – камень для одного.
И лёгкое солнце, дальнее солнце, приходит однажды его коснуться, – и каждый раз это всегда «однажды», – приходит угладить его стремнины, и вот проступает его рисунок, и солнца лик замирает в бликах, скользящих струйками по гладким скулам, и вот тогда он действительно – так бывает – камень для одного.
И как говорят, что один в поле не воин, когда Он Един только и воин, и как же чисто, когда подножьем Его бывает камень для одного.
Но когда этот камень становится гробом, лишь Его Одного сокрывая мёртво, а всё другое вокруг – играет, и стал этот камень живым опасен, то пусть тогда он как древле будет – камень для одного.
Так вода пусть созиждет ему жилище, пока – перестав быть служителем Хлеба – он тянет вглубь вознесённую выю, и как хорошо, что никто им не ранен, ведь он и теперь, как всегда, лишь только – камень для одного.
И вот тогда глухими стенами, собой заградив всё пространство дыханья, как образ далёкий, он просит создаться, и плуг вожделенен его страданью, тогда воздыхая как зверь, протяжно, сиди с ним и плачь, потому что это – камень для одного.
И после всего от вершины камня, древнейшей стражи у врат востока, ступая как лань непорочно и кротко, прозрачному ониксу видится утро, и в нём, преклонясь, утоляет жажду, и ставши землёю горчичной вершины, даёт он ногам свой покой, но лишь только вмещает единого яспис тончайший, и не удивительно, ведь всё так же – он – камень для одного.
Из многих камней созидают храмы, и многими так украшают лики, и это прекрасно, но только всё же, мне кажется, это уже второе, вы знаете это – вспомните – с детства, когда как младенцам всё было на крыльях, что храм настоящий бывает как ветер – откуда приходит и камо идет? – и будет всегда из единого камня, прочного, хрупкого, поющего камня, и вот на нём и стоят все храмы, но это возможно только тогда, когда это – камень для одного.
И вот, только в камне рождается Камень, и пламень Его изменяет в нём твёрдость, и так на горах тогда станут воды, и из Него истекает Источник, когда рассекает его страданье, и всякий олень утоляет жажду, но маленький камень тогда уж – не камень, тогда он взмывает птенцом быстрокрылым, праща восторгает его из недр, и не странно – он – камень для одного.
И всё же... И всё ж, до конца вселенной, пока остаётся каменным камень, как всё, к чему смерть прикоснулась своими руками, в нём нет совершенства, и время не минет, и будет сжимать его веточкой тленья, до тех пор, пока, перейдя через вечер, как долгую к солнцу и ясную реку, не станет он тонким расплавленным воском, и солнце поёт в его пламенных струнах, и став весь очами, как некогда древле, когда он был птицей в вершинах деревьев, и был заповедной глиняной флейтой, приемлет образ в себя дыханье и, белый как солнце, объемлет имя: Воскрес Христос и расторгнул камень, – камень для одного.
* * *
Каждая страна требует своего языка. Также и эта, поскольку речь пойдёт о совершенно отдельной стране, которая как таковая требует особого языка. Однако она не равняется всем прочим, как и ни одной из известных стран в отдельности, и она не может быть названа «одной из». Вместе с тем, она и не совершенно внеположна всем существующим странам, где только ни существует человек, и местностям, какие только ни сотворены Господом...
Какой же язык можно было бы избрать для этой страны? Более всего для неё, наверное, подходит пение[1]. Можно даже сказать, что это естественный язык её. Однако не то общеизвестное пение с какими-нибудь словами или даже без слов с каким-нибудь инструментом. Ни даже пение птиц, хотя оно, как кажется, ближе всего подходит к языку той страны. Однако и не совершенно совпадает. И именно что – несовершенно. Но что удивительно – это пение мы неожиданно можем найти среди совершенно ненотированных слов и знаков, а также видов и изображений. Этот язык сравним с дыханием. Он пронизывает всё, что только ни есть драгоценного – истинно драгоценного – человеку, как впрочем, наверное, и животным[2], хотя они, быть может, и не вполне понимают это.
Но даже более того. Не только что-либо зримое – пусть даже очень маленькое, как, например, какой-нибудь горный цветочек, или очень тонкое и лёгкое, как постоянно ускользающие подобно ветру лепестки мака, могут быть пристанищем этого пения. Даже нечто невещественное оказывается способным вместить или, точнее, несколько передать голос этого языка и пения. Это – события. То, что принадлежит человеку, составляется им – и не только им, конечно, но и Божественным Промышлением – но также и никогда не может быть всецело и окончательно включено в состав человека. Всегда бывает какой-то остаток.
И вот, что же теперь? Мы почти ничего не знаем об этой стране, но принадлежим ей, как когда-то апостол Павел, впрочем, в противоположном смысле, сам не зная того, родился римским гражданином. Почти ничего не зная о ней, мы всегда к ней стремимся, а пока не достигнем её, всюду и на всём напечатлеваем, хотя бы отдалённо, черты её образа, или хотя бы только её символ. Сказавши несколько строк о её языке, мы почти не получили о нём никакого представления, но вожделеваем его, как взрослые люди, бывает, вспоминают детские свои колыбельные. И даже больше – мы, не возмогая осознать, что же это за язык такой, сами – случается – говорим на нём. Есть люди, которые это замечают. А есть и такие – о чудо! – которые, не зная того, говорят на нём, удивляя других. Но когда это уже становится вновь естественным, как это было когда-то, тогда этому не придают большого значения, потому что всё это – только мостик, «дорожка из жёлтого кирпича».
Из всего сказанного видно, что пытаться описывать эту страну – предприятие рискованное, но, как было сказано, естественным голосом этой страны является пение, и сладость её обитания понуждает к нему. И поэтому, хотя вообще-то «любити убо нам удобее молчание», если всё же взяться за это, может быть, никто нас не осудит, поскольку «согласно статусу» приходится не придавать этому абсолютного значения.
«...Вздумалось песчинке летать. И понёс её ветер своим дыханьем дальними морями и крутыми берегами... Что смогла увидеть песчинка – равняется ей самой, столь же мало, как её поверхность, на которой отображались море, горы и облака, а главное – солнце, великое солнце... И всякий слушающий знает – что это лишь песчинка – что ж с неё взять...»
* * *
В тот вечер был необыкновенно сильный туман. Даже несколько неестественный для этих мест. Прекрасные лирические фонари под старину были похожи на большие одуванчики, окружённые вместо эфемерного шлейфа, составленного из множества меленьких летучих зонтиков, дыханием радостного в своей задумчивости тумана. Уже безлиственные ветви деревьев вблизи них блистали от множества крупных капель собравшегося на них туманного средоточия, и это было похоже на текущую сквозь пальцы из полных горстей воду, когда кто в жаркий день набирает её из ключа, и, напившись, окатывает лицо. Может быть, и остальная часть крон деревьев была такой же, но густота тумана и тихость фонарей не позволяли увидеть, так это или нет.
Как слёзы...
Самая тихость всей этой обстановки легко и непринуждённо вводила в мир... Не такой, как бывает в солнечный день, когда летишь окрестными лугами, и даль поёт как величественное эхо или тонкая, как бьющий сквозь листву луч, труба. Конечно, я имею ввиду звук, а не сам инструмент. Летишь... Как ещё назвать это, когда с высокой как облака колокольни смотришь на это прекрасное вокруг?.. Нет, здесь было иначе. Говорят, что Господь по-разному утешает не только разных людей, но даже и одного и того же человека каждый раз – как-то по-новому... Господь – Он всегда Новый... А ещё я слышал, что Он утешает не только святых, но и грешных тоже – ведь Он есть любовь. – Откуда мне знать, что это Господь? – Не знаю... Было так, что и говорить о том не хочется, и вдруг – тишина. Кто ещё так может? Хотя я не утверждаю. Что я могу утверждать? И святые о себе говорили, что они идут между страхом и надеждой.
Ночью был мороз, конечно, пока ещё небольшой, но всё изменилось. Цветы стали похожи на восковые, лепестки роз выглядели как бы обожжённые. Всё было покрыто изящным налётом инея, подобно ретуши подведшим все очертания, и даже тончайшие осенние паутинки, опутывавшие и овевавшие все цветы и растения, стали инейными, просто состоящими из инея. Маленькие канадские ели были окутаны ими как новогодние – гирляндами. При малейшем прикосновении вся эта хрупкая тонкость рассыпалась, подобно ткани вековой давности... Удивительный и прекрасный храм с таинственной внутренней жизнью... Когда-то человек не был в ней чуждым, но теперь – прикосновение – и ткань его убегает. Ткань событий его убегает.
* * *
А на следующее утро была зима... Горе тебе, душа моя мёртвая.
Но когда-то – и ещё до сих пор – наступают вёсны. Ну хорошо. Допустим, я решил пересадить дерево. И вся жизнь его тогда сосредоточена бывает в мёрзлом коме земли, к которому даже само дерево кажется малым привеском. Плодоносная мёртвость его – познание драгоценное. Вот оно, состояние над бездной ничтожества. Где вы, солнца лучи?
Утро, утро... На то ты и утро, зоркое зимнее утро.
Вот, смотри на себя. Это – ты!
Где ты, свет родниковый?.. Спасибо тебе, зима, за очи.
Не отвращай лица, смотри – это ты!
Но придёт время, и луч станет твоим дыханьем, а теперь земля мертва, но он здесь, только скован льдом. Он – часть её состоянья, он – её очи. Смотри... Вот – зима, плодоносная мёртвость. Из неё потом прозябают ростки... И иначе ведь не бывает; не будет её – не придут на горы ручьи, не станут на них, не пройдут посреди их воды... Когда за окном – ветер, то в доме – свеча, маленький свет, хрупкий и робкий, как первые льдинки на лужах... Когда за окном ветер – нужна колыбельная. Летом поют её птицы.
Только... Ну попробуй хотя бы, хотя бы часть попробуй запомнить. Согрей дыханьем руки, положи на глаза – и плачь. Зима... Ну хотя бы часть... Ведь будет же лето... Когда будет лето, смотри, не забудь – это ты.
* * *
Что это: рассказ – не рассказ? – Не знаю... Где-то вдали напевают песнь. Напрягаю слух, еле слышен её мотив, еле слышен её зов. Если опустишь руки, то слово тогда – как мёрзлые ветви деревьев, то слово стало уже как смёрзшиеся в стужу и вьюгу веки, то станет оно тогда – как застывшие на ресницах морозные и дальние слёзы, с мелким смешанные снегом. Дальше... Всё что сокрыто – то живо. Здесь теперь мороз.
Пусть снаружи мороз – орхидея сокрыта в дыханьи... Как достичь мне её?
Песнь поют... Вдалеке... Только ветер... Что же? Разве ты уже не умеешь сжать зубы? Или стыдишься смрадного пота? Трудись! При всяком рождении здесь на земле проливают кровь.
Что же, приходится иногда увещевать себя, как чужого...
И вот, сквозь пальцы проходят реки и годы песка и руды. Где оно, слово? Дальняя песнь... Скоро уже окончится поле, а бисер не найден.
Как же достичь мне тебя, меньшее из всех зерён земли?
* * *
Этот камень с очень тонким рисунком. Лишь только приникнув к нему лицом, можно увидеть его ясные изгибы, подобные дыханию оленя зимой после долгого бега. Оно изящно, как солнечные лучи, веером пробивающиеся сквозь снежный мох на ветвях. Вздымаются бока оленя, от них исходит пар. Чуткие очи испытывают всё видимое ему, и кажется, даже более того. Ничто не влечёт его, кроме источников вод. Ничто не пугает его, пока он бежит. Рога его подобны кроне высоких деревьев. Как колыбель, приемлет его пространство, и он таится в нём, как быстрое дыхание сердца, сторожко прядая ушами, неозязанный им... Он – царь пространств, но ему это не нужно.
Если можешь быть птицей, как он, то пусть даже снег попытается догнать тебя, – он не сможет. Свобода... Он уходит по сторонам, он тает, лишь только пытаясь приблизиться.
Твоё дыханье, олень, соделывает невидимый, неосязаемый воздух видимым.
* * *
После грубой обработки, после сокрушающих шипы ударов и углаживающих выбоины наждачных прикосновений, после многого шума, наступает мёртвость, когда оседает пыль. Камень стал белым, но он непрозрачен. Камень стал ровным, но он сокрыт. Серая мёртвость, ничто её не тревожит. Вопли ран столь сильны, что как будто их вовсе нет. Утеряна самая способность чувствовать. Это зимние путы, мучительный в своей безчувственности сон. Пространство вокруг поглощает звуки. Но всё равно – и кричать не можешь, потому что мёртв. Я увидел себя и умер. Но ведь это ещё не всё... Сколько ещё... Я даже не смог увидеть всего, и уже – мёртв.
Ознакомься! Вот он, голос гноища! Вот они, твои язвы!.. Вот – гниющая кровь... Некто древний брал тогда черепок, выскребая из ран червей. Это – человек... Господи!
Но это ещё не всё... Тончайшею кисточкой смахивает художник с поверхности камня белёсую пыль. Это – камень. Прекрасен лик его, покрытый шрамами! – Зрящий воин подобен птице... Он знает ветер на вкус.
И вот тогда наступает главное, далёкое главное, ради чего – всё. Теперь мельчайшими, истирающими как жернова пшеницу, изменениями дыхания, когда вокруг уже простёрто бывает небо, изглаждается лик камня. Решетчатой власяницей истираются рваные края ран – говорят, так заживает лучше. Вязкою кожей, кожаными ризами, истирается с лика его самый налёт мечтательности.
Это теперь уже – лик, и хотя он уже почти гладок, но шрамы его – в нём. Это его узор, его прекрасная, как полёт птицы, неповторимость. Попробуй хоть раз в одном и том же месте перейти реку – увидишь – это невозможно. Это следы, из которых истекают источники, и всякий жаждущий пьёт из них.
Вязкою кожей, сдирающей мох с поверхности, вязкими ризами, достигающими глубин – приходит прозрачность, приходит зеркальность. И солнце трепещет в его недвижных – он затаил дыханье – его недвижных волнах. Это – камень.
Слава Тебе, Боже, за скорбь, за лишение благодати, слава Тебе, что душа ещё может испытывать страдание. Только не мёртвость, Господи, только не вакуум, только не окаменевшая бездвижность, нет, только не молчи, Господи.
И пустынная мёртвость прерывается страданием, исторгающим слёзы. Это – прохладный ветер. Кажется, голос холода? Но в нём – Жизнь.
* * *
Но самое главное ещё не наступило. Ещё должна прийти смерть. Прийти, чтобы умереть. Таково её теперь достояние. И в этом её покой.
Но только при этом сможет стать камень гробом, не камнем гробным, а гробом, из которого... Может ли слово моё коснуться Ему?..
Весна – привычная, и каждый раз – внезапная и последняя, когда проникает солнце в самые сокровенные глубины камня, прозрачного, как сталь и слёзы, как дождь проницает землю, уготованную страднием, произращая хлеб, как дождь осеняет кроны парящих деревьев, где птицы сокроют небо – своё богатство, и где покой обретёт своих птиц.
Камение, Тя на камени ощутивше, Христе, воздвижена, распадошася... И земли потрясошася основания[3].
Смерть... Расторжен камень... Но он был ковчегом, он был подножьем, хранителем имени, вместилищем черт дыхания, далёкого, как присно ускользающая и присно настигаемая жизнь, дыхания вечности, сладкого, как слёзы. Он единственный был мостом, по которому приходит – конечно, не как когда-то в конце и начале времён, но всё же – приходит жизнь. Он – путь жизни, мост из единого камня. Един лишь камень – и покрыл пространства, которые и парящие птицы не могли пересечь... Он – камень, хранитель вечности, уста источника, носитель весны. Мёртвый, как кожаные ризы, и живой, как дыхание уст. Без него не было бы весны.
Весна, коснувшись светло и внезапно, согревает стиснутые в ветвях морозных руки. Там птицы – подобно набухшим цветочным почкам – таятся птицы, и руки легко выпускают их, как всегда весной. Благовещение...
Воздух! Камень бьётся, как птица!
Как скоро кончается путь, кто бы подумал... Исцеление камня из осколков становится для него плавкой. Как ясный воск вмещает огонь! Видели ли вы огонь, плавящий камни? Он есть.
Расторжен камень... Он был прекрасен... Этим он прекрасен и был.
Воскресает Христос, расторгая гроб. Но он станет храмом... Един для Единого.
Октябрь – Декабрь 2007.
[1] Опять можно сослаться на Поля Верлена – Поэтическое искусство (1874). Однако, это, кажется, «витает в воздухе».
[2] Рим. 8, 19-22.
[3] Октоих 5-й глас, пяток, первый тропарь пятой песни первого канона.
Игумен Паисий (Савосин)
Оставить комментарий